Текст книги "До свидания, Светополь!: Повести"
Автор книги: Руслан Киреев
сообщить о нарушении
Текущая страница: 10 (всего у книги 35 страниц)
К утру ветер усилился. Но это ещё полбеды; хуже, что он каждую минуту менял направление, заходя то с одного, то с другого борта. Тут уж только успевай перебрасывать парус. Занимались этим «матросы» – я и Борис, сидящие рядышком в кокпите. О нашей морской квалификации нечего говорить, но все‑таки у меня был кое–какой навык, а Борис, которого Никита всего раза два или три брал летом на лёгкие прогулочки, впервые попал в такой переплёт. Лебёдкой он пользоваться не умел, вручную выбирал шкот, и уже через два часа на ладонях у него вздулись мозоли, а капитан только успевал отдавать команды: «Приготовиться к повороту… Поворот!» «Приготовиться к повороту… Поворот!» По–моему, он злоупотреблял маневрированием, но команды капитана, как известно, обсуждению не подлежат. Ожесточённость звучала в его голосе – ожесточённость, а не азарт, сейчас я убежден в этом. Как хотелось ему, чтобы высокомерный салага запросил пощады! Взмолился бы, ладони показал, на которых уже лопались волдыри и подкожная жидкость мешалась с сукровицей. Не тут‑то было! Борис улыбался…
Я пытался как мог помочь ему. Нет ничего проще, чем потравить шкот, но, получив соответствующую команду, я медлил, дабы хоть немного оттянуть трудную для моего согалерника минуту. Ведь едва я потравлял, как он должен был «ловить парус», перетаскивать и закреплять его. И все это голыми руками, с содранной, по сути дела, кожей.
Никита разгадал мою хитрость и следил за мной зорко. Торопил – и взглядом и словами. Тонкие губы его были поджаты, глаза под тяжелыми складками смотрели холодно, и выражение их так не вязалось с детской ямочкой на подбородке. Я думаю, он не отважился бы на такую откровенную жестокость, будь свидетелем её Уленька, но она отдыхала в каюте.
А почему бы и Борису не перевести дух? Я слукавил, что мне было б интересно попробовать самому управиться с парусом: «Капитан, надеюсь, не возражает?» Никита не удостоил меня ответом. Да и что мог возразить он? Не раз выходили мы в море с нашими жёнами, вчетвером, и тогда он запросто обходился одним матросом, то бишь мною. Конечно, не всегда легко быстро перекидываться с борта на борт, но, владея лебёдкой – а Никита методично обучил меня этому нехитрому искусству, – можно без особых усилий держать стаксель (носовой парус) в узде.
Итак, я предложил Борису немного отдохнуть, и Никита ни слова не проронил на это, но и Борис не издал ни звука, продолжал работать со шкотом, на котором уже трепетали, прилипнув, клочки его по–женски нежной кожи. И, глядя на его улыбочку, я понял, что он скорее умрет, чем уступит мне место.
Для меня долго оставалось загадкой, как соединить эту болезненную гордость с уничижением, которому он подвергал себя, не очень‑то заботясь о том, чтобы скрыть своё отношение к Уленьке. Быть третьим лишним – мыслима ли более невыгодная роль? А что он был таким третьим лишним, сомнению не подлежало. Несмотря на все расположение к нему Уленьки, ему тут – пользуясь лексиконом Раи Шептуновой – не светило. Это все понимали: и Никита, и Борис, и мы с Ингой (Женька, который весело презирал Никиту, был бы счастлив, если б сестра наставила рога «этому бугаю»). Но как раз потому, что не светило, что и мыслей таких не было, он не считал себя униженным. И отвергнутым тоже, ибо не предлагал себя. Не только в робости было тут дело, не только в пиетете перед женщиной вообще и Уленькой в частности, а ещё, думаю, в том оборонительном безразличии к обычным человеческим радостям и утехам, которое он воспитал в себе.
Зарабатывая на хлеб насущный такими сугубо прозаическими вещами, как монтаж складского оборудования или ремонт электродоильных установок, он в отличие от Уленьки или того же Никиты был равнодушен к результатам своего труда. Неделю безвылазно провозившись с импортным оборудованием для птицефермы, которое на долгом пути из чужих земель в наши крепко повыпотрошили и потому многое пришлось латать на месте, он хоть бы раз поинтересовался, как работает его детище. И когда что‑то там сломалось и его попросили подъехать, волынил почти месяц, игнорируя и просьбы и указания (не прямые, косвенные; в то время Никита ещё не пытался взять его в ежовые рукавицы).
Но и самым что ни на есть прямым приказам Борис не особенно‑то подчинялся. «Избаловал на свою голову», – комментировали сослуживцы дерзкое неповиновение всесильному Никите Андриановичу его экс–любимца, но это было не совсем так. Судя по всему, он и на прежних своих работах не блистал дисциплинированностью. Люди выкладывались. Нервничали и хлопотали, добивались чего-то и горькие терпели поражения, а этот глядел на их муравьиную суету с иронической ухмылочкой. Демонстративно не подчинялся законам, которые, как известно, обязательны для всех. А для Шенько – нет. Шенько – исключение.
Никита бледнел, и кулаки его сжимались. «Я вас прошу, Борис Иванович, – цедил он, не спуская глаз с ухмыляющегося фигляра, которому ещё недавно пел сногсшибательные дифирамбы. – Я вас убедительно прошу». Без толку! Борис не скрывал, что не принимает его всерьёз – ни как начальника, ни как супруга.
Самое любопытное, однако, заключается в том, что все это не теперь началось. Так с самого начала было.
Буквально через три дня после переезда Бориса в Светополь мы собрались в честь 8 Марта у Инги – вместе с детьми, которые под предводительством рассудительной Дарьи играли в соседней комнате. У Женьки в тот день не было спектакля, поэтому все за столом сидели парами – кроме, разумеется, Бориса, но Никита так страстно, так радостно и влюблённо опекал его, такие расточал ему комплименты, что одиноким он не выглядел. Скорей Уленька казалась брошенной ради этого постороннего субъекта, и, может быть, поэтому так подчёркнуто учтив и внимателен был он по отношению к ней. Уже тогда, понимаю я задним числом, между ними установилась та своеобразная связь, которую Никита – до тех пор не мнительный совершенно – воспринял полгода спустя едва ли не как заговор против него.
Как прежде было, до Бориса? Многое не нравилось Уленьке в муже, но не нравилось пассивно и мимолётно, в случайно вырвавшиеся из‑под контроля минуты. Прочь гнала она эти капризные мысли. Капризные и несправедливые. Конечно, несправедливые, ибо Никита – замечательный семьянин, отец отличный, а уж о работнике и говорить нечего. Уленька ценила это. А что временами вдруг накатывает тоска, так разве это не женская придурь? Как хорошо, что на неё совсем не остаётся времени! Завод, дом, беготня по магазинам… Стояние в очередях – но это редко, на очереди у Уленьки не хватало терпения, и она научилась обходиться тем, что есть. Да и Никита здорово подсоблял ей. Когда в Светополе начались перебои с продуктами, он многое приволакивал из глубинок, куда чуть ли не ежедневно наведывался на служебной «Волге», поскольку там были основные объекты. Я говорю: приволакивал, потому что вёз он все в большом количестве – настолько большом, что уж и некуда было сунуть, особенно летом. «Ну куда столько?» – спрашивала она, растерянно глядя на едва ли не целого барана, с триумфом взгромождённого на кухонный стол. Никита довольно улыбался, покряхтывал – охотник, возвратившийся в логово с хорошей добычей. Засучив рукава, сам разделывал тушу, потом следил, правильно ли жена рассортировала куски, компактно ли положила их в морозилке, и, случалось, перекладывал, чтобы больше вместить. «Это, – говорил, – пойдёт на котлеты, а тут хороший антрекотик, а?» С вопросительной интонацией, иногда даже со смешком, как бы извиняясь, что лезет в бабьи дела. Но ничего не мог поделать с собой – нравилось, и как тут не умилиться, что такой большой (физически), такой серьёзный и ответственный человек тешит себя подобными пустяками! А уж с каким смаком уминал за столом «добытое» им мясо, как, похохатывая, риторически вопрошал: «Кто привёз?» – и переводил лукавый взгляд с жены на гостей! Мы отдавали должное и ему и его мясу (я для примера говорю тут о мясе; это могла быть свежая кефаль, арбузы, знаменитые персики из Алафьевской долины и так далее), и ни у кого из нас и в мыслях не было осуждать его за бахвальство. Ни Инге, ни мне в жизнь не достать той же самой кефали, а за подобные персики на рынке заламывали пять рублей – не шибко разбежишься.
Никита блаженствовал, Уленька же пыталась скомкать разговор, на другое перевести и тем портила ему праздник. Но я не припомню, чтобы её внутренний и чаще всего безотчётный протест вылился в раздражение. Не было такого. Гости благодушествовали, и нахваливали, и уминали все подряд – до нравственных ли тонкостей, когда тебя потчуют мёдом в сотах или форелью из Мариинского хозяйства, где люди Никиты установили сложное оборудование по контролю за чистотой воды? А Борис? Он никогда не злословил в адрес Никиты (да и в любой другой тоже), он лишь улыбался, но для наблюдательной Уленьки и этого было достаточно. Или вот анекдоты. Никита обожал рассказывать их, обстоятельно и со смаком рассказывать, и её ничуть не трогало это, в присутствии же Бориса она испытывала неловкость. Хозяин, видела, явно злоупотребляет терпением гостей. Страшно вымолвить, но в такие минуты он казался ей дураком.
Это интересно: Борис, который без зазрения совести плёл о каких‑то лягушках, дураком ей не казался, а собственный супруг, традиционно развлекающий гостей анекдотами, раздражал. Раз или два она даже перебила его – и это Уленька, олицетворение такта и чуткости! «Никита… – И замолкла, со своими огромными глазами, ожидая, пока он закончит фразу и повернётся к ней. – Извини, пожалуйста, —торопливо и виновато, серьёзно. – Там с телевизором что‑то». У них* было два телевизора – в большой комнате, которая служила гостиной и спальней, и в детской, куда, купив цветной, вынесли старенький «Темп». Он‑то и забарахлил вдруг. Никита тяжко вздохнул – дети! – поднялся и пошёл.
Отцом он был безукоризненным, но даже тут его вкрадчивый оппонент находил повод для бессловесноиронического комментария. И, оттенённая таким комментарием, чрезмерной выглядела грозная забота родителя об успеваемости детей. Об их аккуратности и пунктуальности. Об усидчивости.
Но тут мне хотелось бы защитить Никиту. Я отнюдь не сторонник муштры, но как часто наша практика расходится с нашими же воспитательными принципами – в силу разных обстоятельств, которые легко игнорировать, будучи свободным, как Борис, но могучую власть которых хорошо ощущаешь на собственной шкуре, когда у тебя самого растут такие же шалопаи, и забот полон рот, и ты приходишь домой усталым, и тебе нахамили ни за что ни про что… Вы понимаете меня. И совсем иное дело – перекидывать в эфире мост из Светополя в Перу, а на досуге критиковать (пусть мысленно) педагогические сбои своих знакомых, в то время как твой собственный сын растёт в соседней области. Словом, со стороны все проще. Со стороны – вот главное… Один живёт, как все мы живём, варится в одной со всеми кастрюле, а другой, чистенький, озабочен тем, чтобы установить связь с гипотетическими цивилизациями. И при этом тонко насмехается над нашей, видите ли, заземленностью. Да по какому праву!
Никита оборонялся. И не только себя защищал он, не только семью – от эрозии, источником которой был Борис, но и нечто большее.
Конечно, и прежде между супругами существовала дистанция, но сейчас она стала катастрофически расти. Тут уж пропастью дохнуло. Я думаю, впервые это случилось во время той достопамятной яхтенной прогулки в Кушту, когда Борис натёр кровавые мозоли. Увидев их (уже на берегу), Уленька замерла, и в глазах её выразился ужас. Осторожно взяла его руку, наклонилась и, вытянув губы, подула. Я перехватил взгляд Никиты, и мне стало страшно за Бориса.
9
Примерно тогда же почувствовала опасность и Уленька. Но что могла она сделать? Сказать: «Пожалуйста… не надо ходить к нам»? Но это выглядело бы как особое доверие, как знак интимности, который он мог неправильно истолковать. К тому же ей было жалко его: только здесь, в их доме, он отдыхал душой. Здесь да ещё возле своей радиостанции. Впрочем, последнее время он пренебрегал даже ею – ради общения с Уленькой.
Но неужели он не замечал нового отношения к нему Никиты? Замечал. Нельзя было не заметить – так подчёркнуто официален, так холоден, порой даже груб бывал с ним его недавний доброжелатель и меценат. Тем не менее, замечая и понимая, Борис продолжал едва ли не ежедневно являться в этот дом – с его‑то самолюбием! Не от бесхарактерности происходило это. И вовсе не была парализована его воля всепоглощающим чувством – хотя бы потому, что чувство это не кажется мне таким уж мощным. Тут другое было, куда более обидное для Никиты. Борис просто–напросто игнорировал его – с его недовольством, его афишированной неприветливостью, с глухой угрозой, которая светилась в васильковых под тяжелыми азиатскими складками глазах.
А Уленька боялась. Она знала упрямую силу мужа – ведь именно ей, этой непреклонной силе, она и уступила тринадцать лет назад и, может быть, впервые за тринадцать лет пожалела об этом. У неё не поворачивался язык попросить Бориса бывать у них реже, и она хотела, чтобы я помог ей. Как? Она глядела на меня с мольбою. Делать нечего – я заговорил с Борисом о тяжелом характере Никиты, о его подозрительности и упрямстве. «Но ведь ты, кажется, его друг?» – прозвучало в ответ.
Что прикажете отвечать на такое? Никаких пылких чувств я не питал к Уленькиному мужу, но и активной неприязни он не вызывал у меня. И выбор, который мне предлагался таким невинным с виду вопросиком, делать мне не хотелось. Чего ради? Скажу больше: именно с этого момента я начал испытывать по отношению к Борису некоторое раздражение. Не буду лукавить: я достаточно хорошо понимаю природу этого чувства. Все было так славно и складно, мы дружили семьями – и мы, взрослые, и наши дети, – вместе праздники встречали, катались на яхте «Диун» и охотились на рыбу в Натаре, а потом появился этот тип, и нашей идиллии пришёл конец.
Не идиллии – нормальной жизни. Теперь она перестала быть таковой, ибо мы постоянно ощущали на себе скептически–насмешливый взгляд постороннего человека. Почва зашаталась под ногами – сперва под Уленькиными (она, безусловно, первой ощутила грозные толчки), потом – под капитанскими ботфортами Никиты. И вот в один прекрасный день управляющий попросил Бориса Ивановича написать объяснительную, почему до сих пор не установлена автоматика в теплицах пригородного совхоза «Новый». Приказано сделать к первому ноября, а сегодня уже пятнадцатое. Пора высаживать огуречную рассаду, но совхоз не может, совхоз ждёт, когда мы соизволим выполнить свои договорные обязательства.
Не было ничего проще, чем настрочить требуемую объяснительную, причём так, что комар носу не подточит. «Где автоматика, которую надо установить?» – и весь сказ. Однако Борис другое написал.
Я видел этот фантастический документ. Вверху стояло, как водится: «Управляющему треста «Светопольсельхозмонтаж» тов. Н. А. Питковскому от инженера по холодильным установкам Б. И. Шенько», а затем: «Теплицы совхоза «Новый» не закончены потому, что у меня не было настроения заканчивать их». Подпись и число – все чин по чину.
Сказать по совести, я едва не расхохотался, прочитав это, но столько ярости было в устремленных на меня глазах Уленькиного мужа, что я счёл за благоразумие даже улыбку подавить. «А ты защищаешь его». – «Но ведь он делал что‑то эти две недели». Невинное замечание, но как взорвало оно управляющего! Буквально взвился на своём стуле, а голос, обычно глуховатый, скатился до фальцета. «Делал! С телевизором в «Орешенском» возился. А мне не нужен сейчас телевизор. Мне теплицы нужны. Теплицы, понимаешь?» И, все более распаляясь, требовал представить себе, что будет, если каждый начнёт делать что ему вздумается. Не что обществу необходимо, а к чему, видите ли, лежит душа. В данном конкретном случае капризная душа Бориса Ивановича склонялась к телевизору, производственная же необходимость призывала его в теплицы совхоза «Новый».
Когда Никита маленько выпустил пар, я спросил‑таки, при чем тут телевизор. Какое отношение имеет он к тресту, призванному заниматься монтажом, наладкой и ремонтом всевозможного оборудования на селе? Оказывается, имеет. В телятнике колхоза «Орешенский» установил его Борис. Не телевизор – камеру, и теперь можно было наблюдать за телятами хоть из правления. «Зачем мне это? – негодовал Никита. – Пыль в глаза пускать? Кормить нечем, гнилую картошку дают, зато – телевизор».
Бурное объяснение это состоялось в конце прошлого года, а в мае нынешнего я собственными глазами видел в кинохронике ферму, где в каждом коровнике установлено по телевизионной камере, а скотник, то бишь оператор, сидит себе в белом халате за пультом и видит, где что делается. Чудеса! Я понимаю, конечно, что ох как далеко нам ещё до того времени, когда подобные штуки чудесами казаться перестанут, и все‑таки не выдержал, спросил Никиту, а не сварганил ли Борис нечто подобное в орешенском колхозе. «Сварганил, – буркнул Уленькин муж. – Но всему своё время».
Наглую объяснительную управляющий держал в сейфе как свидетельство вопиющей недисциплинированности инженера по холодильным установкам. Но и без этой хулиганской бумажки стоило призвать к ответу распоясавшегося сотрудника. До коих пор! Не только ведь семью надо предохранять от эрозии, источником которой является этот человек, но и коллектив тоже. Чего, подумаем, больше от него: пользы, которую кто же отрицает, или, извините, вреда? Не слишком ли дорогой ценой оплачиваем мы талант?
Война была объявлена начальником своему мятежному подчинённому – форменная война, на которую тот попросту не обращал внимания. Легко представить себе состояние Никиты, когда, возвращаясь домой, он находил у себя этого типа мирно беседующим с его женой. Нахал! Если бы можно было сграбастать его за шиворот и вышвырнуть вон, ко Никита, цивилизованный человек, терпел, не переносил служебные распри на семейную сцену – бубнил что‑то, сопел и даже, взяв себя в руки, корректно, хотя и весьма лапидарно, отвечал на невинные вопросы гостя. Например: «А куда дели светопольские трамваи? Увезли?» Подвох чудился ему в этом детском любопытстве, но какой? Чем угрюмей была его неприязнь к бывшему любимцу, тем веселей и приветливей становился беспечный радиолюбитель. И тем неотвратимей надвигалась гроза, которую нервничающая Уленька пыталась предотвратить.
Собственно, у неё был только один путь: сделать так, чтобы Борис перестал бывать у них. И она, набравшись духу, без обиняков попросила его об этом. Меня, естественно, не было во время их объяснения, но как хорошо вижу я её страдающие глаза, её высокую фигуру, которая напряглась и сжалась вся, как бы желая занять поменьше места! Будто это могло ослабить удар, который она наносила Борису, отказывая ему от дома! Уленька прекрасно знала, что, кроме неё, ни одной близкой души нет у него в этом чужом городе, да и ни в коей мере не заслуживает он столь суровой кары. «Почему?» – спросил он, и она, * растерявшись, не знала, что ответить. Он опустил глаза, потом снова поднял их и снова опустил. Головой повертел, будто бы шее стало вдруг тесно в воротничке старомодной рубашки.
Бедная Уленька! Мне жаль её в эту минуту куда больше, чем его: какой гадкой, какой жестокой чувствовала она себя! Много лет пройдёт, а она все будет помнить, как стоял он посреди комнаты в своём мешковатом костюме, шеей двигал, потом кивнул, улыбнулся – и тут улыбнулся! – неслышными шагами двинулся к выходу. Она не шевельнулась. И ни единого слова не сказала больше – одному богу известно, чего стоило ей это. Но катастрофа была предотвращена. Так, во всяком случае, казалось наивной Уленьке.
Борис перестал бывать в их доме. Примерно в это же время он повадился ходить к Рае Шептуновой – сперва в её приёмный пункт, где, сдвинув шляпу, перетаскивал с места на место ящики с бутылками и банками, а потом и домой к ней. С нами (со мной, с моей женой, с Ингой и Женькой) он держался с насмешливым холодком, и я понимаю почему. В его глазах мы были заодно с Никитой. Одна компания, этакий синклит благополучных семей, который, как постороннее тело, отторгает от себя всякую неудачливую шушваль вроде Раи Шептуновой. Я несколько утрирую, но не для того, чтобы покаяться, а дабы нагляднее представить вам состояние Уленьки Максимовой. К сорока подкатывало ей, но она оставалась той же Уленькой, которая четверть века назад единственная из всех наших сверстников не отвернулась от павшей на глазах всего двора тринадцатилетней девочки.
Тень изгнанного стояла между супругами. И не только тень. По–прежнему проживал опальный насмешник в неуютном городе Светополе, оборудовал все склады и теплицы, оживляя аппаратуру, на которую в хозяйствах махнули рукой, и управляющий «Сельхозмонтажа» нет–нет да и слышал восторженно–благодарные отзывы о поразительном мастере, только теперь это не радовало его, как прежде. Соглашался сдержанно: «Да, талантлив», —а про себя думал, что куда спокойней иметь дело с менее одарёнными, но надёжными и послушными – как раз в силу своей посредственности – людьми.
Мы сидели у меня в кухне, потягивали коньячный спирт, который привёз Никита из Алафьевской долины, где ему взахлёб хвалили Бориса Ивановича за какие‑то необыкновенные сепараторы, а заодно пели дифирамбы и ему, начальнику, сумевшему переманить в Светополь такого специалиста. Стиснув зубы, Никита проклинал день, когда в голову ему пришла эта идея. «Понимаешь, – говорил он, глядя перед собой неподвижными глазами, – это же страшный человек. Страшный… – и посмотрел на меня пытливо и тяжело. – Не веришь». (Не вопросительно – констатируя.) Я подлил себе и ему, дыню подвинул (её тоже привёз Никита, и она, несмотря на декабрь, была отменной). «Ну уж не такой, наверное, страшный». «Страшный! – И ещё раз, навалившись грудью на стол: – Страшный». Впившиеся в меня васильковые глаза ждали, когда же я начну возражать, чтобы опрокинуть мои хлипкие доводы. На другое попытался я перевести разговор, и тогда, перебивая мою неуместную речь, последовало ещё одно «страшный!» и – уже напрямую: «А знаешь, почему?» Я с тоской оглядел дыню. «Ну, почему?» – «Потому что вот здесь ничего нет. – И постучал себя по груди. – Ничего! Пусто».
Я чувствовал себя прескверно. Я чувствовал себя так, словно в чем‑то предаю Уленьку. Не Бориса – Уленьку. «А что здесь должно быть?» Дурака валял… Никита прекрасно понял это. «И ты туда же…» – с упреком. «Перестань, Никита. Давай выпьем», – и поднял рюмку, но он процедил упрямо: «И ты туда же! Вот он, ваш Борисик… В эфире кружится, тонкая душа, а Питковский в дерьме копается».
Это не с кондачка говорилось. Не из тех людей был Никита, кто начинает ни с того ни с сего разводить теории. И понадобились они ему, конечно, не затем, чтобы за рюмкой коньячного спирта обрисовать сущность своего бывшего протеже. Ох, не затем. Я прямо посмотрел ему в глаза и встретил взгляд, который не дай вам бог испытать на себе. Нет, вовсе не из‑за эфира и не из‑за пустоты вот здесь (я тоже постучал себя по груди) воспылал он ненавистью к человеку, которого ещё недавно на руках носил. Ведь ни эфир, ни пустота не смущали его, когда полгода назад он заставил этого анархиста работать на общее дело. Никакой опасности не было тогда, а сейчас вдруг появилась. Опасность для кого? Для управляющего трестом Питковского, который печётся о сельском хозяйстве области? Или для супруга Уленьки Максимовой? Я так и сказал: Уленьки Максимовой, и он, не подымая глаз, поправил: «Питковской. Её фамилия – Питковская».
Будто я не знал этого! Но моя оговорка дала новое направление его мыслям. Он поднял глаза и долго глядел на меня взглядом яхтенного капитана, который всматривается в горизонт. «А ведь ты очень давно знаешь её». – «Ещё бы! – сказал я. – Лет тридцать». Он не опустил глаз. «Ты думаешь, с ней легко жить?» – «С Уленькой?» – не понял, вернее, не поверил я. «С ней самой… – Усмехнулся, зная, каков будет мой ответ, и заранее прощая его. И вдруг лицо его сделалось жёстким. – Но я смогу! – Точно какую грозную клятву дал. – Я смогу…» – «Ну, естественно», —пробормотал я. Он не услышал – о своём думал. Потом перевёл дыхание и снова увидел меня. «Помнишь, курагой ты нас угощал? Меня и Ульку. Когда узнал, что расписываемся?» Было дело, но не это почему‑то вспомнилось мне, другое, когда сын у него родился. Как ждал он его! Женька, которому Инга уже подарила двух пацанов, бился об заклад, что у Никиты в жизнь не будет мальчишек. Только девочки. Одна есть, теперь ещё одна появится, а захочет третий раз рискнуть – третья будет. И ничего кроме. «Я не шучу…
Вот увидишь». – И смотрел серьёзными глазами, которые так любили светопольские зрительницы. Разозлить хотел? Напрасно. Никита смущённо улыбался, ладонью щеку тёр, бубнил: «Посмотрим».
Более суток мучилась Уленька. Мы сидели в их тогдашней комнатушке вдвоём, пили чай. Именно чай, хотя в буфете стояло наготове несколько бутылок. Никита не прикасался к ним. «Пока не…» – и красноречиво качал головой, опуская (сглазить, что ли, боялся?) слово «родит». Теперь ему было все равно, кто появится – мальчик ли, девочка, только бы скорей. Телефон–автомат располагался в квартале от дома, и за вечер мы трижды ходили звонить – последний раз уже в двенадцатом часу, когда он отправился провожать меня. Жил я на другом конце города, но он уговорил меня пройтись пешочком и по пути не умолкал ни на минуту. «Ну уж завтра, будем надеяться…» – проговорил со смешком, когда мы прощались, и вопросительно, жалко заглянул мне в глаза. Я браво заверил, что все будет в порядке, и с облегчением оставил его на улице, ибо нет на свете ничего тягостней, нежели томящийся в ожидании будущий отец, к тому же из суеверия ничего, кроме чая, не пьющий до определённого часа.
Час этот грянул, на моё несчастье, в три ночи. Меня разбудил звонок в дверь, сперва деликатно–коротенький, и почти тут же – нетерпеливый, длинный, оглушительный. «Сын, – проговорил Никита и глупенько засмеялся. – Сын!» Из‑под каждой подмышки торчало по бутылке.
10
Никто из нас – ни Уленька, ни я, естественно, ни даже Инга, у которой с Никитой с самого начала установились грубовато–дружеские отношения, позволяющие обо всем говорить напрямую, не спрашивали об обещанной Борису квартире. В том самом экспериментальном доме, помните вы, собирался дать её Никита, где намеревался и сам жить. А что теперь? Сказать, что служебные отношения между инженером по холодильным установкам Шенько и управляющим Питковским были натянутыми, значит ничего не сказать. Конфронтация – вот точное слово. Причём открытая, у всех на глазах. Управляющий требовал одно, а инженер делал другое. Нужное, может быть, и интересное, но другое. Словно два самостоятельных ведомства разместились под одной крышей: одно большое, с разветвлённым штатом, а другое – в лице единственного человека, занимающего, правда, отдельную комнату. Позвольте, а почему отдельную? Разве это соответствует статусу инженера? Словом, в ноябре Никита Андрианович посадил сюда ещё двух человек, тем самым лишив строптивца возможности заниматься в рабочее время личной радиостанцией. У него, правда, оставалась ночь – лучшее время для работы в эфире, но вскоре последовал приказ управляющего о соблюдении противопожарных правил, где в числе прочего категорически запрещалось пребывание кому бы то ни было в здании треста после двадцати одного часа. Исключений никаких. Но никто и не просил об исключении. Борис улыбался, а радиолюбители во всех концах земного шара ломали головы, почему не слыхать позывных светопольского коротковолновика.
Как ни в чем не бывало возился в угодное ему время со складами и теплицами, чинил механизмы, от которых все отказывались, к Рае Шептуновой хаживал – и на работу к ней, где, сдвинув шляпу, таскал с места на место ящики со склянками, и домой – пить чай да играть с её сыном в шашки – и улыбался. Все нипочём ему! В том числе и катастрофа с жильём, что теперь уже неминуемо должна была разразиться.
Наступил декабрь, дом стоял готовенький, и хотя было официально объявлено, что из‑за традиционных недоделок заселение к Новому году не состоится, всех лихорадило. Кроме Бориса. Улыбаясь, он говорил, что в январе у него будет квартира. И даже приобрёл журнальный столик, который пока что держал в общежитии.
Что это было? Валял ли по своему обыкновению дурака (написал и думаю: а почему, собственно, «по своему обыкновению»? Ну, да ладно…) или всерьёз верил, что управляющий сдержит слово?
Никто не разубеждал его. Никто не говорил, что он не увидит обещанной квартиры как собственных ушей. Быть может, это считалось самоочевидным? В тресте есть люди, которые имеют на жилплощадь куда больше прав… Уленьки не было при этом разговоре, а перед нами зачем оправдываться, и тем не менее Никита деревянным тоном сообщил, что ему кадры нужны, а радиолюбитель покажет хвост, как только получит ордер. Это и дураку ясно… А если и не покажет, все равно придётся распрощаться с ним, потому что дальше терпеть его разлагающее влияние немыслимо. «Я требую дисциплины, а мне – пальцем на него. Вот Шенько… Или, спрашивают, на него нет управы? Есть управа! За моей спиной, – Никита похлопал себя по могучему плечу, – коллектив! Я волю коллектива выражаю».
В подробностях припоминая сейчас этот разговор, ясно вижу: Никите требовалась наша поддержка.
Зачем? А затем, чтобы не дрогнуть перед собственной женой.
Помните слова, которые он произнёс в тот наш холостяцкий вечер с коньячным спиртом? «Но я смогу…» Сначала: «Ты думаешь, с ней легко жить? – а потом, с ожесточением: – Но я смогу!»
Что означала эта загадочная клятва? Я думаю, это была клятва перед самим собой – устоять в единоборстве с Уленькой. Устоять, как бы тяжело ни пришлось, ибо слишком многое ставилось на карту. И стабильность коллектива, и его, руководителя, престиж, и благополучие семьи – да, благополучие семьи тоже. Он ни в чем не подозревает Уленьку – упаси бог! – но он не слепой и он видит, как действует на неё присутствие этого типа.
Будь Никита малость повнимательней, он заметил бы, что «так действует» на неё не только Борис, но и кое‑что другое. Та же музыка, например. Или с громом разбивающиеся о камни морские волны.
Баллов около семи было, не меньше (яхтенный капитан определил), поэтому ни о какой подводной охоте не могло быть и речи. Довольствовались ухой, только без рыбы, как сострил Женька. Но все остальное было положено: и картошка, и лавровый лист, и корень петрушки. Инга попробовала, вытянув губы к деревянной ложке, удовлетворенно прикрыла глаза и кивнула на сидящую на обломке скалы Уленьку. Никита позвал её, но она не услышала – так грохотали волны, и тогда он, перегнувшись через соседний валун, коснулся её плеча. Она не вздрогнула, а лишь слегка сжалась и повернулась не сразу, а секунду или две спустя. Огромные глаза её были чужими – да–да, чужими, я это помню точно, а Никита ничего не заметил. Да и что замечать? Забылась, глядя на волны, ему это знакомо, он и сам любит природу.