Текст книги "До свидания, Светополь!: Повести"
Автор книги: Руслан Киреев
сообщить о нарушении
Текущая страница: 25 (всего у книги 35 страниц)
«В последний раз», – чуть было не вылетело у него, но спохватился и оборвал: нечестно говорить такое.
– Нам нечего выяснять, – отрезал Костя.
«Спокойнее! Ты фронтовик, ты умеешь владеть собой.
Умеешь ведь? Умею», – сказал себе Сомов.
– Пожалуйста, сядь, – ещё раз попросил он.
– Я постою.
Мальчик упрямится. Ничего, главное держать себя в руках.
– Ты можешь разговаривать с отцом иначе, Костя?
– Ты всю жизнь с нами так разговаривал.
Откинул со лба волосы. Почему в глаза не смотрит?
Сомов ждал его взгляда.
– С кем – с нами?
– Ты прекрасно знаешь, с кем. С матерью. Со мной. – И вот наконец глаза его сверкнули. – Ты забыл, как ты разговаривал с нею? Да и сейчас… За что ты мучил её? – Люба попыталась было вмешаться, но сын не дал: – Да, мучил! А скажешь – нет? Тогда как все это называется?
– Что? – обескураженно спросил Сомов.
– Все! Твои упреки, твои оскорбления, что она неряха, глупая. Твои попойки! Твои дружки, которые творили здесь черт знает что, а ты смеялся и подзадоривал их. Ты сутками не бывал дома, а потом являлся чуть живой, без копейки в кармане, и мать все терпела. Ты даже не скрывал, что у тебя были шлюхи, – вот до чего ты докатился! Не помнишь? А когда принёс духи, чтобы подарить их своей крале, и я случайно нашёл их за книжками? Я обрадовался, думал – маме, сказал ей на ухо, а она испугалась, зашикала: не трожь, Костя, не трожь, не говори ему…
Всполошённая Люба успокаивала его, трогала руками – как слепые ощупывают. Но Константин уже не мог остановиться.
– Вон, посмотри, что ты сделал из неё. Забитая старуха, слово боится сказать. Ты говоришь, что живее всех нас. Да, ты живой, хоть на тебе живого места нет. А она – мёртвая. Ты убил её. Удушил. Двадцать пять лет ты душил её. Регулярно, каждый день. Как последний садист. За что? В чем она виновата перед тобой? Что твоя первая семья погибла? Что ты ранен? Что ты болен? Мыто здесь все при чем? За что она страдает? Ты воевал, ты потерял семью и здоровье, но это не даёт тебе права быть извергом. Если ты несчастен, то будь несчастен один, а не тащи других за собой. Это подло! Если мать такая, если она ни в чем не устраивает тебя, зачем женился на ней? Из жалости? Нет, это она тебя пожалела. Не она б, ты давно бы не жил уже.
Он смолк, как бы только сейчас поняв, что говорит. Сомов пробормотал:
– Разве я отрицаю?
– Не отрицаешь. Это твои слова, ты сам сколько раз говорил их. Особенно – под этим делом. Во хмелю ты сентиментален. Но ты так говорил, будто её же упрекал в этом. Будто она ещё и виновата перед тобой, что так хорошо относится к тебе. На улицу тебя не выкинула.
– Надо бы выкинуть? – спросил Сомов, сам удивляясь своему спокойствию. – Ещё не поздно. Вслед за рыбками.
– «Не поздно»… – с тоскою передразнил Костя. – Ты не бравируй своей болезнью. Никто не виноват, кроме тебя. Хотел бы, давно здоров был.
– А может, я не хотел?
– Это твоё дело. Ты волен распоряжаться собой, но только собой.
Улыбнулся на это Сомов. Как все‑таки юн и наивен его сын! Но честен! За эту мужественную прямоту Сомов готов был простить ему все.
– Волен, говоришь? Если бы человек был волен над собой! – Он смотрел на своего мальчика, и неожиданное, такое неуместное сейчас чувство любви и гордости сыном, подняв, закружило Сомова. Он подумал, что своей смертью лишит их пенсии, которая сейчас, пока Люба не работает, так необходима им. Он вздохнул, – Ты все правильно говоришь. Но ты слишком жестоко судишь. Это по молодости. Жизнь сложнее.
– Никакой сложности нет! Люди выдумали её, чтобы оправдывать свои гнусности. Дескать, нельзя быть только добрым, нужно быть и добрым и злым. Иначе не проживёшь. Ложь все это! Люди не сложные, они злые. Просто злые. И я тоже злой, я знаю.
– Ты не злой, Костя.
– Злой! И не надо так разговаривать со мной, мне не семь лет. Я ведь все понимаю.
– Что ты понимаешь? – ласково спросил Сомов, и этот умиротворенный тон ещё больше распалил сына.
– Все понимаю. Что так, как я говорю сейчас с тобой… Так только последняя сволочь может обращаться с отцом, когда он в таком состоянии.
– Я в нормальном состоянии, – уверил Сомов. Не хватало ещё, чтоб сын пожалел его. – Даже плясал сегодня.
Взгляд Кости был устремлен мимо него.
– А я ведь так уважал тебя! Ты казался мне идеалом. Помню, как рассматривал маленьким твои шрамы. Это было самое святое для меня. Мизинцем трогал… Когда ты рассказывал о войне, я готов был слушать сутками. А сейчас вижу, что мой отец – это не только тот человек, который попал под обстрел на свекольном поле… Видишь, даже это помню – свекольное поле. Тогда ты казался мне героем. Я и сейчас считаю тебя героем, но другое тоже вижу.
Засвербило и село в горле у Сомова.
– Что же? – растроганно выговорил он. Столько лет прошло, а сын помнит!
Костя натянуто усмехнулся.
– Я сказал тебе – что. Твой эгоизм. Ты всю жизнь жил для себя. Ради своих прихотей. Лишь бы тебе было хорошо – другие люди не существуют для тебя. Даже жена, которая ради тебя отказалась от всего. И ты же упрекаешь её в этом! – Костя замолчал. Сомов спокойно ждал, что ещё скажет ему сын. – Но если ты такой, если в тебе сидят и герой, и… и зверь, – нашёл‑таки он слово, и Сомов, попеняв на чрезмерность обвинения, обрадовался краем души, что у сына достало мужества вот так, в холодном состоянии, выложить все. – Если ты так, то что с других взять? Все у них спутано, перемешано, как… – Он поискал глазами и, увидев свой журнал, обрадованно схватил его. – Вот как будто кто‑то приёмник собирал, кто ни черта не смыслит в этом! Все перепутал – все клеммы, все сопротивления.
Сомов улыбнулся нелепости сравнения.
– Люди посложнее сопротивлений, – проговорил он.
Сын ушел, вяло пожелав спокойной ночи, а он ещё долго сидел, думал, и было странно пусто ему, словно все вдруг из него вынули.
Рядом возник голос Любы.
– Ты ложишься? – Он молчал, и она прибавила: – Целы твои пластинки. На чердаке.
Он внимательно смотрел на неё. Серое, старое, бесконечно утомленное лицо… Митя в гробу вспомнился, но он испуганно отогнал это.
– Ты чего? – спросила она.
Он воровато отвёл взгляд и стал подыматься.
– Ничего… Ложись. Ты устала сегодня.
Доплёлся до кровати и, держась за металлическую спинку, долго, напряжённо проваливался в бездонную перину. Когда наконец почувствовал, что сидит, и поднял глаза, она стояла все там же.
– Тебя раздеть?
Он прикрыл глаза.
– Я сам, – очень терпеливо сказал он. – Иди.
Как автомат, покорно двинулась она к своей раскладушке. Он и не заметил, когда она разложила её.
8
Мысль о побеге пришла ему на исходе ночи, когда в окно серенько брезжил рассвет. Верно говорят, утро вечера мудрёнее. После недолгого и неспокойного сна вчерашние обличения сына уже не казались такими страшными. «До сих пор помню – свекольное поле…» Одна мысль поразила Сомова: он умрет, умер уже, а это – продолжает жить. Смутно пожалел он, что слишком небрежно рассказывал сыну фронтовые свои истории. Кое‑как, с пятого на десятое, опуская подробности, без которых какая же правда! Непостижимо – но в то время эти подробности вроде бы и не помнились ему. Слабее, бледнее видел все, нежели теперь. Тлеющий корень, от которого прикуривал в горячей воронке, и тот перед глазами стоит. Свист, грохот, а он как ни в чем не бывало раскуривает козью ножку. Устал бояться? Или просто не думал об этом, не мог представить себе, что будет убит. Знал, что убивают, видел, как убивают, – был человек, и нет, понимал, что и он уязвим, а представить не мог.
Не то же ли и сейчас? – подумал Сомов. Все вижу, все понимаю, крест на себе поставил – умер, нету меня! – а вот представить, что даже этого нет – сознания, что умер и нет меня, – не могу. И в то же мгновение что-то холодно и жутко шевельнулось внутри. «Ага! – уличил себя Сомов. – Боишься‑таки».
Боялся. Боялся и лукавил. И с кем, с кем лукавил? Со смертью… Внешне покорившись ей, не надеется ли тем самым отвратить её? Зачем возиться с человеком, который и без того её? Он готов, вот он, пожалуйста, можешь в любой момент сцапать меня, но надо ли торопиться в таком случае?
Подобное уже было однажды, и тогда Сомову улизнуть не удалось. Что‑то подсказывало ему, что целым из‑под этой бомбёжки ему не выбраться, а другой голос твердил, что раз он заранее чует это, то все обойдётся. И он не глушил в себе дурного предчувствия – напротив, распалял его. С разгону воткнув автомобиль в высокий ельник, вышел на голое место и с любопытством следил за падающими из солнечного неба то тёмными, то вдруг зеркально вспыхивающими игрушками. «Ну‑ка, дорогуша, – подзуживал. – Ну!» В последний момент бомбы стремительно увеличивались и, косо прочертив над ним, бухали в стороне – там, где рассредоточилась голова колонны. А потом он увидел её, свою, она летела на отшибе, совсем крошечная, и он сразу узнал её (или после уже подретушировало воображение, сомневался иногда). Он не только не лёг, но даже не присел, и именно потому, что узнал её и что было предчувствие. Его занимало, каким образом она, парящая в стороне, угодит сюда, в него. Повернёт, что ли? Он так и не уловил этого момента и очнулся в госпитале с той же мыслью: как она повернула?
Жарко сделалось Сомову… Сто лет пройдёт, тысяча, миллион – никогда больше не будет лежать он вот так, в своей квартире, на белой подушке, под одеялом, от которого не казённым пахнет, а своим, Любой. Никогда…
Напряжённо сел на кровати. Он знал за собой эту слабость: ночной утробный ужас смерти. Давненько не было, и вот опять. Не мудрено после такого дня!
Бессвязно и беззвучно побежало перед ним все вчерашнее. Егор Алафьев, пробка на перекрёстке… Валя, стиснувшая маленькие, в старушечьей пигментации кулачки; оскаленное лицо Мити в гробу… Что‑то задержало его на Мите, какое‑то неприятное ощущение. Ему чудилось, что он обманул брата – где? когда? Совершённая нелепость! А все ночь… Недаром он так ненавидит её – со всеми её кошмарами, снами, с навязчивыми мыслями, от которых днём не остаётся и следа.
С надеждой поглядел Сомов на окно. Только–только серело – по–видимому, ещё и четырех нет, но ветви жасмина уже просматривались за стеклом. Ровно дышала на своей раскладушке Люба. Она и вечером заснула раньше его – тихонько себе засопела, едва голова подушки коснулась, и это‑то после такой бури. А он ещё долго ворочался, обвиняя то себя, то сына, то себя и сына оправдывая.
Чужой он в своём доме, и это справедливо – слишком много горя принёс ему. Жене, сыну… Но живёт ещё одно существо под этой крышей, и уж ему‑то он никогда не причинял зла. Мая – вот кто обрадовался бы его волшебному появлению. Сладко вспомнилось, как встречала его в декабре у самого порога, хлопотливо искала и подавала тапочки, чтобы дед, не дай бог, опять не сбежал, а он неспешно, с предвкушением удовольствия стаскивал своё длиннополое пальто, грел руки над плитой и лишь после вручал гостинец. Как ни загуливал с приятелями, о внучке не забывал. За столом они чинно беседовали и прекрасно понимали друг друга – доживающий свои дни старик и двухгодовалая девочка, лишь три десятка слов умеющая сказать.
И вот тут, под утро, когда он сидел, полуголый, на кровати, глядя перед собой мечтательными глазами, и явилась ему мысль о побеге. Представил, как входит в сверкающую квартиру сватьев на Фонтанной улице, как выбегает навстречу Мая в своём красном платьице, он по-взрослому здоровается с нею, открывает огромную коробку, и из коробки выходит – сама! – чудесная кукла. Глаза девочки изумлённо раскрываются. На деда вскидывает: мне? – и он, тоже глазами, отвечает: тебе. Мая нежно обнимает куклу и смеётся, смеётся…
Посторонний неприятный звук заметался по комнате.
Прошла секунда, прежде чем Сомов сообразил, что это булькающее старческое дребезжание – его смех. Глазами Маи увидел себя: изнеможённый старик с всклокоченными волосами, глаза сверкают, и этот безумный смех с самим собой. В страхе закрыла бы лицо руками…
Сомов осторожно лёг. Снова и снова рисовал картину своего сказочного появления в доме у сватьев, звонкую радость девочки и свою, тихую. Дед Мороз, пожаловавший в августе. А почему бы и нет – ведь до декабря не дотянуть ему.
Кубасов на своих ворованных «Жигулях» заявится в десять – прекрасно, к этому времени его и след простынет. Машину он поймает – кого‑нибудь из старых таксистов, они отвезут его и к Мае, и обратно, а если понадобится, то и в Тарман. Галочка с утра – в магазин, где у неё практика, сын – на работу, чтобы отпроситься ещё на день, а уж Любу он, старый конспиратор, как‑нибудь обведёт вокруг пальца.
С воодушевлением рисовал себе Сомов, как едет в «Детский мир» за куклой, потом – на Фонтанную, потом… Но ведь в кармане у него ни гроша, вспомнил вдруг он, и это – как ушат холодной воды на голову. Денег они ему не дадут, ни под каким предлогом, – решат, задумал покуролесить напоследок с приятелями. Сказать же, что на подарок Мае, – ещё хуже: мёртвой хваткой вцепятся. На пушечный выстрел, убеждены они, нельзя подпускать его к внучке, тем паче сейчас, во время обострения. Наивные, нет – невежественные люди! Думают, чахотка, что грипп, чуть ли не ветром передаётся. А как же дети обслуживающего персонала? Живут в Тармане, кино вместе с больными смотрят в столовой, и ничего, ни один из них не заболел, слава богу! Последний довод развеял последние колебания: ничем не грозит девочке его короткое посещение. Ни целовать, ни лезть к ней с ласками он не намерен: приедет, посмотрит и уедет. Никто не запретит ему повидаться с внучкой!
Но деньги? Он непременно должен купить ей куклу, хорошую куклу, самую лучшую. Как опрометчиво поступил он, что, оставляя доверенность на пенсию, не выговорил права брать на личные нужды хотя бы десятку! Но зачем ему деньги в больнице, а такой случай кто же предвидел? Вчера в это время лежал на своей койке в четвертой палате, разбуженный кашлем Рогацкого, и предполагал разве, что столько всего произойдёт в наступившем дне? И опять – нелепое угрызение совести, будто в чем обманул брата. Что за наваждение, хотя вовсе не ночь уже, светло!
В зеленые из тёмных превратились за окном ветви жасмина. Пора! Если он хочет раздобыть денег, нужно действовать. Конечно, это его пенсия, и раз в полгода он вправе взять из неё десятку, но тогда снова скандал, упреки Кости, горестная обречённость Любиного лица. А самое главное – на все его требования они могут просто рукой махнуть. Кто он? Развалина, полутруп, который под честное слово вымолили на сутки, и их право, их долг как можно скорее водворить его на место. Он им покажет, какой он труп! Заманчивые, самому ещё не ясные планы бродили в голове, но грозно шикнул на них Сомов. Все это потом, после Маи!
Внимательно прислушивался к сопению жены. Коротким и частым было оно – что‑то щенячье. Сомов тихо сел на кровати. Дверь в комнату молодых была закрыта. Он проверил дыхание. Предстояло нелёгкое: без посторонней помощи подняться с постели, из пуховой перины, в которой утонуло его костлявое тело. Всю жизнь ненавидел перины, сражался с ними в своём собственном доме, даже распорол раз, и все равно…
Обеими руками уперся в кровать, поднатужился и встал – с первой попытки. Удивительно, но ничего не покачнулось и не поплыло перед глазами. «Молодец», – похвалил себя Сомов.
Крашеный пол холодил ступни, но тапочек не было – и тапочки дели куда‑то. «Смотри, Паша, – с улыбкой пригрозил себе. – Простудишься». Из зеркала на него смотрела тощая фигура в белых спадающих кальсонах, которые он носил круглый год – зябнул. Сомов мрачно полюбовался собой – давно не видывал себя в зеркале! – и, приподняв, чтобы не скрипнула, осторожно открыл дверцу шкафа.
Что‑то белое, что‑то тёмное, мотки шерсти. Вязать, что ли, выучилась на старости лет? Альбом с любительскими фотографиями – одно время на пару увлекались с Костей. Большая черная сумка с металлической застёжкой, ещё довоенная, Любина, – сейчас в ней хранились документы.
Сомов задумался. Четверть века прожил он с женой, а понятия не имеет, где держит она деньги. Раньше, по-видимому, нигде, потому что их вечно не было, а теперь… Зачем‑то открыл деревянную шкатулку, давным–давно подаренную кем‑то на день рождения. Прежде в ней лежали пуговицы. Они и сейчас здесь – это открытие непонятно обрадовало его. Сомов любовно поворошил их и вдруг замер: что‑то изменилось в комнате. Он прислушался. Ни звука…
Не убирая с полки руки, медленно, очень медленно повернул голову и встретился с взглядом Любы. Безучастно, рыбьими глазами, смотрела на него с низенькой раскладушки. Он отвернулся и прикрыл протяжно заскрипевшую дверцу. В нем росло раздражение. Бестолково потоптавшись на холодном полу, буркнул:
– Где мои тапочки?
Кальсоны спадали с костлявых бёдер, он подтянул их и туже завязал тесёмки.
– Какие тапочки?
– Мои тапочки, мои. Были у меня тапочки или не были?
И уже самому верилось, что за этим только и поднялся чуть свет: отыскать пропавшие шлепанцы.
– Были, – сказала Люба.
– Так где же они?
– Я тебе их отвезла. В больницу.
Но Сомов уже и сам вспомнил. Держась за стол, заковылял к кровати.
– Могли б новые купить…
– Зачем? – спросила Люба.
– Затем. Хоронить было б в чем.
У кровати остановился. Опять проваливаться в эту пуховую бездну…
– У тебя туфли есть.
– И костюм, – подхватил он. – Полное снаряжение. Гроб не заказали ещё?
Потной рукой взялся за холодный никель спинки, начал осторожно ноги сгибать.
– Ты тапочки в шкафу искал? – Удивление проснулось в голосе.
«Дошло», – жёлчно подумал Сомов и в тот же миг, не удержавшись, повалился на кровать. «Из‑за тебя все!» – чуть было не вырвалось, но стерпел. Упал неудобно, боком, и замер так; лишь бы не встала, не начала приставать со своей помощью. Но было тихо. Сомов завозился, устраиваясь.
– Я деньги искал, – сказал он. Засучил озябшими ногами, подворачивая одеяло. Виделось ему, как она тупо смотрит перед собой, его слова переваривает. «Зачем тебе деньги?» – спросит сейчас, и она спросила:
– Зачем тебе деньги?
Ответ уже вертелся на языке – в нетерпеливой и злорадной готовности:
– Тапочки купить.
Она опять помолчала, переваривая.
– А те уже износились?
Сомов ухмыльнулся.
– На тапочках экономите?
«И рыбок уморили! И пластинки на чердак выкинули». Он распалялся.
– Я же не работаю сейчас, – сказала Люба, оправдываясь.
Будто он не знает этого! Два года восемь месяцев Мае, и два года восемь месяцев она не работает. Опять мелькнуло: что будет, когда они лишатся его пенсии, но он легко успокоил себя: Мая в садик пойдёт, да и Галочка закончит к зиме техникум. Сказал:
– Мне нужно десять рублей.
«Зачем?» – спросит сейчас, и она спросила. «Нужно», – отрезал он. Она не стала допытываться, принялась тягуче объяснять, что они поистратились со смертью Мити, что она уже заняла до пенсии и, вероятно, придётся ещё занимать. Спасибо, Пётр согласился отвезти его сегодня.
– Он жулик, твой Пётр, – сказал Сомов. – Хлеб в котлеты суёт, а себе «Жигули» покупает.
Никуда не поедет он с Петром. Когда тот явится за ним в десять, его и духу здесь не будет. Вот только деньги… И он закрыл глаза, думая.
9
Во дворе подметали – в открытую форточку доносились размеренные звуки. Он снова забылся, и привиделось ему, будто он в больнице. Рогацкий, старичок Маточкин с крестьянскими руками, Витя Шпалеров – все на местах, только это не Тарман, не его четвертая палата, а военный госпиталь. Входит Верочка. Говорит, что его на совесть поштопали, а он улыбается и протягивает букетик ромашек. Верочка укоризненно качает головой, но взять цветы не успевает: Сомов просыпается. Он узнает ромашки, которые видел во сне, – это вчерашние, так и остались вянуть на тумбочке.
В доме все уже на ногах, но ходят на цыпочках, и шепотом все, шепотом. «Все‑таки что‑то значу ещё», —думает Сомов, но без радости. Пусть бы гоготали, топали…
На кухне – голос Галочки и быстрый негодующий шепот сына в ответ. Сомов мало жил с ними – больше по больницам последнее время, – но и раньше скребло подозрение, что не слишком ладят молодые. А ведь он золотой парень! Ну, вспыльчив, зато честен, работящ, на редкость серьёзен в свои двадцать три года. Не пьёт, не торчит в бильярдной вечера напролёт, как это делал его папочка. Не водит в дом ватаги друзей – кажется, у него вообще их нет. Не гуляет от жены. Тогда в чем же дело? Почему у них так?
В кухне позвякивало – завтракают. Молча, мрачно жуют, будто какое ответственное дело вершат. Сомов никогда не понимал этого. Вон как шумно и весело в их больничной столовой, а ведь не дом отдыха.
А он? Он сам? Бывал ли он разговорчив, обедая вдвоём с Любой? Но то – другое, у них с самого начала кось-накось. В крупном же дефиците были мужики, коли даже такие калеки, как он – и душой калеки, и телом, – шли нарасхват!
Свадьбу устроили в складчину – Любина родня. Коронным блюдом на столе цвел винегрет, зато пригласили одноногого баяниста Тишку, – сколько мыкалось в те годы по белу свету одноногих и одноруких! Сомов быстро снюхался с ним, и они, поднабравшись, забыли обо всех, тянули свои фронтовые песни. С жалостливым осуждением глядели на них Любины родичи, сама же Люба в жёлтом платье с бумажной розой на груди сидела весь вечер как истукан, и хотя ни капли не взяла в рот, то и дело выходила: её выворачивало. Такая была свадьба.
А ведь и у Кости не лучше, подумал вдруг Сомов. Белое платье и черный костюм, деликатесы на столе – для винегрета места не нашлось, – а вот радости не было. Как первоклассник за партой, прямо и напряжённо, сидел сын в своём торжественном костюме – тоненький, совсем юный (когда выходили из загса, женщины на улице качали головами: «Мальчик! Совсем мальчик!»), исправно целовался под «горько», с натужной улыбкой выслушивал наставления и поздравления, но радости‑то не было. Тогда Сомов не обратил на это внимания. Самому было весело, плясал, хотя, как и сейчас, его привезли на свадьбу из больницы. Что на свадьбе, что на поминках – лишь бы поплясать, подумал о себе с осуждением.
– Побежала, – сказала в кухне Галочка.
Костя буркнул что‑то. Минуты через три и сам вышел, а могли бы и вместе. Умышленно задержался… Сомов открыл было глаза, но послышались тяжелые шаги Любы– грузно и вразвалочку ходила, как утка, – и он притворился спящим.
А что, если он сделал ошибку, благословив… нет, заставив сына жениться на Галочке? Почти заставив. Тогда он не сомневался в своей правоте, а сейчас… Удивительно! Давно бы пора во всем разобраться, но чем старше становится, чем ближе срок, тем все вокруг запутанней и сложнее. Один он, наверное, такой урод на земле: стариком умирает, а так и не постиг, что к чему.
Шаги протопали в комнату молодых, потом вернулись и замерли у шкафа. Скрипнула дверца. Переодевается? Сомов осторожно приоткрыл глаз. Жена – без платья – стояла спиной к нему: квадратная, оплывшая жиром, в мужских сатиновых трусах и черном лифчике; напяливала на себя что‑то коричневое. И это в августе, на юге! Голова не пролезала, но Люба тупо, упрямо тянула вниз.
Топ, топ – в прихожую шаги. Дверь открылась, закрылась, заскрежетал ключ в замке. Сомов обмер. Вот этого‑то и не предусмотрел! Старый болван, вообразил себе, что его жена уйдет из дому, не заперев квартиры! Всюду ведь воры мерещатся, а утруждать свои женские мозги вопросом, за каким добром полезут к ним, разве станет!
Проклинал себя Сомов за недальновидность. Всю жизнь не учитывал каких‑то мелочей, и из‑за этого, из‑за мелочей, рушились такие прекрасные планы. Вычитав где-то, что для цитрусовых с лихвой достаточно двадцати пяти градусов, натыкал в палисаднике апельсиновые саженцы, собственноручно выращенные в комнатных горшках. Бахвалился перед знакомыми: через пяток лет свои апельсины будут, на сбор урожая приглашаю. А почему бы нет? Ведь у них не то что двадцать пять – за тридцать переваливает. Ерунды не учел: зимних морозов. Так и сейчас…
Сомов выкарабкался из перины. Придерживая спадающие кальсоны, босиком прошлёпал к двери. Ключей, знал он, всего три, и тот, что был его, давно перекочевал к Галочке, но все же пошарил по ящикам и полкам. А вдруг? Нашёл какой‑то, и хотя видел – не тот, попытался сунуть в явно узкую для него замочную скважину.
Озадаченно прошёлся по кухне. У окна постоял, затем с усилием открыл окно. Метра полтора до земли – прежде сиганул бы не задумываясь. Сейчас – не выйдет. С тоскою оглядел Сомов пустынный двор. Где‑то играло радио, незнакомая женщина вешала белье. Новые соседи?
Из своего подъезда вышел Вася Мальчинов. Лениво вышел, потягиваясь, потирая лысину и широкий свой нос. Парусиновые брюки, майка. Пляжные шлепанцы на босу ногу. В отпуске?
И тут Сомова осенило.
– Вася! – позвал он.
Но сосед только зевал и, как кот, щурился на солнце. Сомов ещё пару раз окликнул его своим слабым голосом – без толку. Не помогали и знаки, которые он старательно делал худыми руками. Тогда притащил из комнаты молодых транзистор, собственноручно собранный Костей, включил на всю катушку. Все же сын крепко знал своё дело: вырвавшаяся на волю певица завизжала так, что Вася вздрогнул и обалдело уставился на окно. Сомов поманил его пальцем. Тупо глядя на него, Вася приблизился.
– Дядь Паш, привет! – А сам глазам своим не верил. – Выздоровел?
Сомов выключил приёмник.
– Как бык здоров. Не видишь разве?
– Вижу. С утра музыку крутишь. – Дружелюбно и весело глядели на Сомова голубые глаза.
– Ты чего не на заводе? Выгнали?
Вася засмущался, но не от стыда, а как девица, которой сказали комплимент.
– Повышение дали, дядя Паша, – признался он. – Учусь. – И прибавил небрежно: – На мастера.
Сомов уважительно поцокал языком.
– Министром станешь, Василий. А чего не на учебе? – спросил.
– С двенадцати. – И – вспомнив: – Вы‑то как?
Даже лицо сделал, будто больше всего на свете интересуется этим.
– Я лучше всех, – сказал Сомов. – Ты вот что… – Он ещё понизил голос, и Вася, чтобы лучше слышать, с готовностью вытянул шею. – У сараев лестница стоит, знаешь?
В голубых глазах всплыло недоумение.
– Ну.
– Не нукай. Возьмёшь и притащишь сюда.
Добрые Васины губы и те улыбаться перестали.
– Зачем?
– Увидишь. Тащи, живо.
Вася не шелохнулся.
– Зачем, дядя Паша?
– Я же сказал – увидишь. Люба ушла, пока я спал, дверь заперла, а мне надо срочно.
Брови у Васи напряжённо съехались – соображал.
– Чего, в туалет?
Сомов скорбно покачал головой.
– Дурак ты, Вася, – сказал он. – А ещё в мастера тебя. Тащи быстрее.
Вася примерил взглядом расстояние до земли.
– Так тут невысоко. Прыгнуть можно.
С терпимостью перевёл Сомов дух.
– Вася, Вася! А кто потом кости мои собирать будет? Ты? Быстрее, Васютка, я очень спешу.
Озадаченный сосед всей пятернёй почесал лысину, но за лестницей пошёл. Сомов улыбался, предвкушая. Только бы успеть до возвращения Любы! А денег взаймы он возьмёт у Васи – до пенсии. Тут уж Любе хочешь не хочешь, а отдать придётся.
Взглядом разведчика окинул Сомов двор – ни души. Прекрасно – операция пройдёт что надо! Люба не подкачает: даже если только в хлебный и обратно, меньше чем за полчаса не обернётся.
Вася приволок лестницу. Пока устанавливал – очень наклонно, потому что низко было, – Сомов подтянул к окну табуретку и через минуту, взгромоздившись, стоял во весь рост на подоконнике. Вася глянул на него и остолбенел.
– Ты чего, дядь Паша? Так, что ли?
– Чего – так? – не понял Сомов. Следя за медленно мерящим его ошалелым взглядом, тоже посмотрел на себя и ахнул. В кальсонах, босой…
– Дядя Паша… – подозрительно выговорил Вася.
Зыркнув на пустой двор, Сомов полез обратно.
– Нормальный, нормальный… Ну, портки забыл. У тебя не бывает разве?
Кое‑как оделся, привычно обхлопал карманы брюк. («Надо же, – удивился, – не забылось, а уж сколько не курю!»), даже молодцевато пригладил остатки волос и, придерживаемый Васей, вылез наружу. Шумно, не экономя лёгкие, перевёл дыхание и тут, сделав шаг, обнаружил, что забыл палку.
– Лестницу убрать? – спросил Вася шепотом.
Сомов обласкал его взглядом.
– Потом, Васютка. Сперва ты полезешь туда…
– Куда? – испуганно выронил сосед.
Сомов кивнул на окно.
– Туда, – мягко повторил он. – За палочкой. У окна стоит.
Вася наотрез отказался лезть в чужую квартиру, но Сомов похлопал его по плечу, улыбнулся, и Вася, кряхтя, стал подыматься. Потом потащил лестницу на место, предупреждённый, что в случае появления Любы – ни гугу. Сомов тем временем быстренько проковылял через залитый солнцем двор, выметенный и по–утреннему политый.
Вася вернулся, недовольно сопя. Не нравилось ему все это.
– Всю дорогу, дядя Паша, выдумываешь что‑то.
– Та–ак, так–так, – с хитрецой похвалил Сомов. – Отчитывать учишься? Правильно, скоро пригодится.
А сам прикидывал, как о деньгах заговорить. Васька не скупой, даст, если есть, но вдруг, почуяв неладное, заартачится? Тогда придётся ехать в парк и разживаться там, как и задумывал первоначально.
– Ты не забыл, кто учил тебя змея делать? – так хитроумно, издалека начал Сомов.
– Вы, – насторожённо признал Вася – заподозрил-таки подвох.
– Правильно, – согласился Сомов. – Так что ты мой должник, Васютка. Выручай дядю Пашу. – Вася хмурился и молчал. Какую ещё шутку выкинет этот ходячий мертвец? – Червонец мне надо, Вася. До шестого.
С облегчением разгладилось круглое лицо.
– А я уж думал, на крышу лезть заставите. С парашютом прыгать.
– С парашютом после, – сказал Сомов. – В октябре этак. А может, и раньше.
Вася опять нахмурился.
– Что – в октябре?
– С парашютом сигану. Как раз готовлюсь сейчас. Форму отрабатываю. – Но Вася не понимал, и хорошо, что не понимал, иначе Сомов разве б заговорил об этом? – Так что, десятку дашь до шестого?
– Погляжу. Десятки не будет, кажись. А может, и будет. Погляжу. – Он пошёл было, но остановился. – А тётя Люба ничего?
Сомов принуждённо засмеялся.
– Ты тёти Любы не знаешь? Тётя Люба делает то, что скажет ей дядя Паша. Ступай.
Вася вынес ему восемь рублей.
– Жены нет, дядя Паша…
– Ничего, – остановил Сомов его оправдания. – И это хлеб. Сделай только ещё одно доброе дело для дяди Паши. Выгляни за ворота – не видать супруги?
Вася тяжко вздохнул, но подчинился. Да и как не подчиниться дяде Паше Сомову! Поглядев по сторонам, сделал знак: можно. Сомов вышел на улицу.
– И куда вы теперь? – неодобрительно спросил Вася.
Сомов приложил палец к губам.
– Тайна!
Мгновение колебался, в какую сторону пойти, чтобы ненароком не столкнуться с женой. Направо двинулся – от булочной, но на всякий случай зорко вглядывался вперёд. И недаром. Издали приметив широкую приземистую фигуру, успел юркнуть в подъезд. Зашёл поглубже и здесь ждал, привалившись к стене, когда прошествует мимо. В прохладном сумраке дышалось легко, глаза отдыхали. Заранее улыбался своим кривым ртом, рисуя в воображении, как она отпирает дверь, входит, а его нет. В окно выпрыгнул… Возвращается сын, подкатывает на своих ворованных «Жигулях» Кубасов, и все в растерянности: как мог он махнуть с такой высоты? Едва ведь ноги таскает, в чем только душа держится? Сомов захихикал.