355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Руслан Киреев » До свидания, Светополь!: Повести » Текст книги (страница 24)
До свидания, Светополь!: Повести
  • Текст добавлен: 15 октября 2016, 00:24

Текст книги "До свидания, Светополь!: Повести"


Автор книги: Руслан Киреев



сообщить о нарушении

Текущая страница: 24 (всего у книги 35 страниц)

Что‑то непонятное творилось с Костей. Конечно, он всегда был нервозен, но сегодня особенно. Или смерть Мити подействовала? Он очень впечатлительный мальчик… И тотчас, мысленно улыбаясь, поправил себя: не мальчик – отец. Сомов легко и радостно почувствовал себя дедом, а вот что его Коська – папа, в голове не укладывалось. Папа, муж, глава семьи… Не верилось! А ведь сам был за этот брак; Люба – против (рано, института не кончил), а он – за. И не просто благословил – чуть ли не за уши втянул под венец. «Раз дошло до этого, обязан жениться. У ребёнка должен быть отец». Костя вспыхнул. «Зачем ты мне это говоришь? Мне! Ты вон ей скажи». И откуда вдруг взялось в бессловесной, в безответной Любе столько жару – как наседка, распушила крылья над единственным детёнышем – нет, нет, нет! «Тебе сколько лет? – спокойно спросил Сомов. – Совершеннолетний? Вот и поступай, как считаешь нужным. Как совесть велит. Мужчина ты или нет?» Костя поступил как мужчина, и Сомов всегда думал об этом с гордостью.

В беседку влетела пчела, пошныряла туда–сюда, вынюхивая что‑то, потом повисла у самого его лица и что‑то требовательно ему жужжала.

– Меду хочешь? – спросил Сомов. В детстве у отца была пасека…

И тотчас Митя, его смерть, его блестящие живые глаза – все мгновенно пронеслось, обжигая. Неужели нет больше Мити? На часы посмотрел – половина первого, а Пётр Кубасов на своих ворованных «Жигулях» явится в час. Ни минутой раньше – пунктуален.

Пчела все висела у самого носа его.

– Нет мёда, – сказал ей Сомов, но она настырно жужжала, и он вынужден был показать ей ладони. —Нету, видишь? »

5

Эти первые минуты, когда его ввели и посадили на стул у гроба, помнил плохо. Ещё во дворе, ярко освещённом солнцем, а потом в длинном и тёмном коридоре – очень, показалось ему, длинном и очень тёмном – все начало опускаться в нем, сперва медленно, затем быстрее, стремительней и при виде брата в гробу понеслось стремглав, как в пропасть. И вот он уже сидит – неподвижный, сгорбившийся, всем своим потяжелевшим вдруг телом навалившись на палку, а в голове поразительно пусто и звонко, и только одна–единственная мысль гуляет там: оказывается, я так любил Митю.

Он и мёртвым был похож на себя – тот же голый череп, в котором светлым четырехугольником отражалось окно, тот же высокий кадык. И в то же время – не похож, Сомов никак не мог узнать брата. «Это последний человек», – вдруг подумал он. Он не знал, что означает слово «последний», к чему оно здесь, но оно все объяснило и успокоило. Он узнал брата.

В комнате двигались какие‑то люди, шелестели голоса, раз или два звякнуло что‑то – кажется, монеты, почему? – приторно пахло цветами. Кто‑то настойчиво трогал его за плечо, и он согласно, машинально кивал в ответ.

Беззвучно и неспешно плыли перед Сомовым картины далёких лет. Вот они с братом на чердаке, куда им строго-настрого запрещено лазить, крадутся босиком с балки на балку, крыша раскалена, душно, в щель узко пробивается солнце. Что искали они? Нашли ли?

А вот смеётся мама ;– хорошо, счастливо смеётся. Потом озабоченно говорит что‑то – или сразу же после смеха, или много времени спустя, или раньше, до этого. В ушах у неё серьги с отполированными маленькими деревяшками – вместо драгоценных камней. На длинной деревянной скамье, стоящей вдоль какой‑то стены, сидит отец, и один глаз его щурится, а голова странно клонится. Пьян ли? От усталости? И снова мама – стряпает, но почему‑то не в доме – на улице, на летней печи. Солнце уже зашло, но ещё светло, они с братом босы и ходят вокруг в голодном томлении. То ли оладьи, то ли картофельные котлеты жарит на большущей сковороде мама.

И вот опять босиком, но теперь земля горяча, суха, печёт солнце. Никого нет, и они, воспользовавшись этой полуденной дрёмой, отодвигают планку на заборе, чтобы пролезть в соседний огород. Митя не решается, на лице его сомнение и неуверенность. Глазами показывает на свой огород – все, дескать, что и у соседа, зачем же рисковать? – но Паша неумолим. Митя, помешкав, подчиняется, хотя и старший.

Эта черта осталась в нем на всю жизнь. Никогда не прекословил жене – только разве сильно выпив. В такие минуты Валя не спорила с ним, соглашалась и успокаивала, а наутро выдавала сполна. Он жалко каялся. В гневе Валя была беспощадна, но Сомов признавал за ней и ум, и честность, и силу воли.

В последнем подробном внимании всматривался он в мёртвое лицо. Спёкшиеся в ухмылке губы, не до конца прикрытые глаза – под плоскими веками продолговато светятся тусклые полоски, жёлтый лоб с вмятиной…

Потом Сомов увидел себя в гробу – зрелище то ещё. Череп, обтянутый искромсанной, залатанной кожей с клочками седых волос, огромный хрящеватый нос («Растёт он у меня, что ли, с годами?» – думал Сомов); тонкая шея. Рядышком лежали они – брат Митя и брат Паша, а вокруг двигались какие‑то люди, вздыхали, шамкали, звенели деньгами… Деньги‑то откуда?

В удивлении оглядел Сомов комнату. Старый, довоенный ещё шифоньер со стопками журналов наверху – Валя всегда много читала. Репродукция над кроватью: охотники, большая собака на ковре, положила на вытянутые лапы узкую умную морду, а стол дичью завален; с незапамятных времён у них эта картина, а он, бывая здесь, давно уже не видел её. Древнее трюмо завешено простыней – чистой и крахмальной, с рубцами от глажки. На подоконнике – пластмассовая ваза с яблоками; одно надкусано и почернело.

Чужой и почему‑то очень просторной казалась ему эта всегда тесная комнатка. Вынесли что‑то? Люди входили, выходили, старушки в основном, Сомов никогда не видел их. Рядом с Валей – маленькой, сгорбившейся, с безжизненными глазами – сидела сестра её Вероника, а за Вероникой внук стоял. Дядя Паша скользнул по мне взглядом и подумал – наверное подумал, – что вот у Вероники и дети, и внуки, а кто возле Вали стоит? Пышнотелая Рая, жена Кубасова. С подобающим выражением скорби гладит Валино плечо, и хотя будто бы вся поглощена прощальным созерцанием дяди, всякий раз, когда раздаётся монетный звон, взгляд её из‑под полуопущенных век – юрк туда и, удовлетворенный, возвращается обратно.

Сомову на воздух захотелось. Машинально пошарил возле себя, ища опору, и опора тотчас явилась: рука сына. С благодарностью сжал Сомов холодную узкую ладонь. Выходя, заметил у двери на тумбочке тарелку с деньгами: старушки одаривали вдову.

Костя вывел его во двор, на солнце, и только здесь, осторожно глотнув чистого воздуха, понял Сомов, какой удушливо–сладкий, тлетворный дух стоит в комнате.

– Ступай Валю выведи, – попросил он сына. – Пусть отдохнёт.

Костя хмурился и по–прежнему крепко держал его под руку.

– Пойдём.

– Куда? – спросил Сомов.

– Пойдём, сядешь.

Он отвёл его в беседку, где хлопотали женщины и полз запах еды. Сомову не хотелось оставаться тут, но, чтобы не задерживать сына, послушно опустился на обшарпанный канцелярский стул (и откуда он взялся здесь!) между кадкой с лимонным деревом и корытом, что висело на выбеленном, в виноградных листьях столбе.

– Иди, Костик. Выведи тётю Валю.

Сын ушел. Два примуса взапуски шумели на цементном полу. Галочка, фартуком повязав вафельное полотенце, раскатывала на столе тесто. В огромную кастрюлю крошила что‑то Люба.

– Скоро и мне предстоит то же, – проронила она. – Не за горами.

На него испуганно оглянулась Галочка. Сомов успокоил её улыбкой.

– Все правильно. – И прибавил, потешаясь: – Может, и меня заодно отгулять?

Теперь его увидели все, всполошились, и только на одутловатом лице жены не было ни растерянности, ни удивления.

– Подкрался, – сказала.

А её помощницам было неловко перед ним, они зарделись, и это очень шло им.

Сомов не унимался.

– А что, неплохо б погулять на собственных поминках. А, мать? А то ведь несправедливо: чествуют человека, а человека нет.

Женщины конфузливо улыбались, Люба же, как ни в чем не бывало, продолжала крошить что‑то. В беседку влетела Ляля Берковская – шумная, накрашенная, с букетом роскошных роз. Слегка понизив для приличия голос, тараторила о своём, а Сомов следил за ней глазами и улыбался.

– Здравствуй, Ляля. Ты на свадьбу?

На мгновенье Ляля обмерла.

– Дядя Паша! – Бросилась к нему, расцеловала. Ничего не боялся этот дьявол в юбке, а уж каких‑то там палочек Коха – тем более. Жизнь ого как трепала её – и мужа сажали, и квартиру обворовывали, и сама под машину попадала – дважды! – но держалась молодцом, и Сомов любил её за это – пожалуй, единственную из всей многочисленной Любиной родни.

Небрежно сдвинула Ляля зазвеневшую посуду, угол стола освобождая, выложила десятку.

– Давайте, бабоньки, кто сколько может. Помочь надо тёте Вале. Потом наберутся как черти – не до того будет. А, Раечка? Давай, милая, давай. Для тёти Вали.

Подошедшая только что Рая Кубасова насторожённо застыла у кадки с лимоном.

– Мы уже сделали для тёти Вали, – проговорила она. – Продукты привезли. Мясо, жир…

Ляля махнула рукой.

– Жир! Да вы полстоловой могли привезти.

На лице Раи выступил румянец.

– Ты бы прикусила язычок.

Не одни здесь, намекала, но Ляля не желала понимать намёков.

– А чего мне его кусать! Живите как хотите – я не считаю чужих денег. Но тёте Вале помочь надо. На пенсию не растанцуешься особо, а расходы вон какие.

«Молодец Лялька, – мысленно одобрил Сомов. – Ах, молодец!»

Приплыла Шура Баранова – вспотевшая, задыхающаяся от своей непомерной толщины. То к одной, то к другой поворачивала красное лицо, согласно кивнула обеим, потом сообразила, о чем речь, торопливо полезла в сумку.

Рая, взъерошенная как воробей, загибала пальцы:

– Говядина два кило – раз, жир – два, ящик помидоров, мука… Это как‑нибудь побольше твоей десятки.

– Муку мы принесли, – спокойно поправила Галочка.

Сомов глянул на неё с изумлением. Неужто она сказала?

– Слышь, дядь Паша, нсвесточка‑то! – насмешливо похвалила Ляля. – Сына твоего не оставит голодным. – Затем Галочке: – Что же это, мука, и все?

– Почему все? Мука, сахар… И ещё расходы были.

– Сахар наш, – сказала одна из соседок.

– А подсолнечное масло на пирожки? – уже другой голос, новый.

Сомов ошалело водил глазами. Неужели возможно такое – здесь, сейчас, за час до выноса тела?

А женщины расходились все пуще, влезла какая‑то старуха, кто‑то притащил и брякнул на стол гуся – вот гусь, смотрите. Галочка демонстрировала банку с вареньем, одна соседка тыкала в лицо другой квитанции телеграмм – срочные, в три раза дороже, – Шура Баранова испуганно, как сова, вертела головой, поддакивая всем, и только Люба продолжала невозмутимо крошить что‑то в свою бездонную кастрюлю.

С ужасом поглядывал Сомов на парадное – сейчас Костя выведет Валю. Что‑то говорил, урезонивал, но его слабый голос тонул в злобном приглушённом гомоне. Ах, бабье! Встать и пойти навстречу Вале и сыну, задержать их, но увидел, что Костя уже здесь, один. Слава богу!

На упругих щеках невестки темнели ямочки, но это были ямочки не смеха и удовольствия, какие знал и любил Сомов, а другие, новые для него. Галочка злилась:

– Почему с нас все тянут! Сомовы, Сомовы! Раз Сомовы, так больше всех давай. Вы такие же родственники. Гроб закажи, автобус закажи… Так что не одна мука, как вы считаете, тётя Ляля.

– Я так не считаю, милая.

– И возимся здесь – вчера весь вечер, сегодня… – И вдруг смолкла, осекшись.

Сомов проследил за её взглядом и увидел искажённое надвигающееся лицо сына. Стало тихо.

– Все, бабоньки, хватит, – сказала Ляля. – Пошебуршили, и довольно. А ты ступай, Костя, ступай. Не лезь в юбочные дела. Бабы – дуры, не разберёшь их.

Но было поздно. Стиснув зубы, не отрывая от жены округлившихся глаз, Костя приближался. Обеспокоенный Сомов опять завозился на своём стуле.

– Костя! – позвал он. – Костя!

Но Костя не слышал. Выдёргивая из карманов, бросал на стол, прямо на рассыпанную по клеёнке муку смятые рублёвки, мелочь – две или три монеты звякнули, упав, – скомканный тетрадный лист, носовой платок, а сам все так же бешено и неотрывно глядел на жену.

– Вот какой у меня добрый муж, – произнесла та.

– Ты… Ты… – И не договорив, бросился прочь.

Сомов стоял на ногах, и уже не стоял, а торопливо семенил по двору, вдоль деревянного частокола, отгораживающего палисадники, хватался за него слабыми руками – спешил в ту сторону, куда сын убежал.

Его догнала Люба:

– Куда? Солнце такое… Сами разберутся. – Но не настаивала, покорно шла рядом.

Он опёрся о её мокрую руку с налипшим трилистником петрушки. Оторвавшись от забора, заковылял к шелковичным деревьям, за которыми скрылся сын. На низкой скамье сидел он, скорчившись. Сомов жестом погнал Любу прочь, но она не поняла и продолжала что‑то долдонить.

– Иди, – выдавил он. – Иди.

Она ушла, а он приблизился к безмолвно рыдающему сыну. Тот не видел его – глубоко, в коленях прятал лицо. Узкие плечи дрожали. Сомов обошёл скамейку, осторожно присел рядышком, коснулся ладонью растрёпанных, длинных, как у женщины, сухих волос; очень тихо коснулся, потому что боялся – Костя взорвётся и прогонит его. Но случилось неожиданное: сын со всхлипом припал к нему.

– Прости, папа… Я сейчас. Это было так гадко, гадко!

Сомов опустил руку на его вздрагивающую голову.

– Ничего…

– Гадко! Мне так стыдно перед тётей Валей!

– Костенька, успокойся. Она не слышала.

– Все равно! Это гадко было… Вся эта торговля. Как они могли… Как она могла!

На колени встать перед ним готов был Сомов и просить, просить прощения у своего мальчика – за все зло и жестокость, что ещё оставались в мире.

– Не надо… Это женщины… У них все по–своему.

– Какая разница, кто это! Женщины, мужчины… Почему все так злы? Почему, папа?

С мольбой поднял он голову. Красное, мокрое, родное лицо, губы дрожат.

– Кто злой? Нет, Костик. Ты…

– Все, все! Она, все эти женщины, я, ты…

– Ты не злой. Ты хороший.

– Злой! Я злой, как я ненавижу себя! И ты, и я – все, кроме мамы.

И такое исступление, такая боль и убежденность были в его голосе, что Сомов не смел перечить ему, а только ласкал и успокаивал:

– Все образуется… Все будет хорошо. – Он верил в это: у такого, как его сын, не может быть плохо.

Костя выпрямился. Прерывистый протяжный вздох вышел из груди, и он затих. Отец не нарушал молчания.

– Дядя Митя тоже был добрым, – сказал Костя, и Сомов поспешно, искренне согласился с ним.

6

С первых двух–трёх глотков, выпитых на кладбище у забросанной цветами могилы, Сомов захмелел было, а теперь, на поминках, несмотря на увещания жены и сына, хлестал наравне со всеми, и хоть бы хны. Слабость оставила его, он был возбуждён, говорил добрые слова о Мите и ни на миг не забывал о Вале.

Молодцом держалась Валя все эти долгие часы. Даже когда под разболтанную музыку уже тёпленьких музыкантов (какие это у них по счёту похороны сегодня?) выносили гроб, не выла и не причитала, как другие женщины, для которых что такое Митя; лишь ноги подкашивались, но мужчины держали её крепко.

В машине было душно, и ползла она медленно – час «пик». На перекрёстке, где они нынче утром застряли с Алафьевым, стояли особенно долго. На восковой лоб Мити села муха. Валя, нагнувшись, прогнала её, но она села на нос. Потом снова – на лоб, на щеку, на запёкшийся рот. И тут Валя не выдержала. Её маленькая, в старушечьей пигментации рука, потянувшаяся было, чтобы в очередной раз прогнать муху, бессильно упала, она всхлипнула и, как совсем недавно Костя, прильнула к впалой, с трудом дышащей в этой духоте груди Сомова. Черный платок сполз с седеньких волос, что‑то больно кольнуло Сомова, и он, опасаясь, как бы эта штука не причинила вреда Вале, успокаивая её, осторожно извлёк выскользнувшую заколку.

Боль проснулась в груди, он закашлялся. Не пошла бы кровь. Он обязан продержаться хотя бы до вечера… А Валя глядела на него ясными, как небо, старенькими глазами и пытала с тоской и недоумением: «Паша! Что же это такое, Паша!»

И все, и больше она не сорвалась ни разу – даже когда закрывали и глухо заколачивали гроб, а потом долго и неуклюже опускали под команды пьяного могильщика в неровную длинную яму. Сомову дико подумалось: «Вот и ты ко мне пришёл, Митя», – а может быть, он даже вслух пробормотал это.

Костя, который не отходил от него ни на шаг, передал его Любе, а сам, вместе с другими мужчинами, взялся за лопату. Поначалу все работали с азартом, чуть ли не наперегонки, но уже через минуту–другую стали сдавать. Конец дня, а солнце пекло вовсю.

Первым воткнул лопату в землю Пётр Кубасов. «Передохнем малость», – и, вытирая пот, подмигнул Сомову – то ли потому, что тот смотрел на него, то ли почитал его за своего подопечного: привёз на своей машине, вечером домой доставит, а завтра утром – в Тарман. Сомов отвернулся.

Другие мужчины тоже сбавили темп, и только Костя работал, не разгибая спины, ни минуты не давая себе отдыха. И откуда бралась силёнка в этом худом нервном теле, так напоминающем тело отца? Сомова часто тревожило это сходство: не унаследовал ли сын и его болезни? Положительная реакция Пирке, равнодушен, даже брезглив к еде. Да ещё эта впечатлительность – Сомов вспоминал сегодняшнюю истерику (истерика, а что же ещё!), и ему делалось страшно за сына…

Появилась бутылка, все выпили по очереди из гранёного стакана – даже женщины, даже Валя и Сомов – последним. Ни Люба, ни сын не останавливали его, а здесь, за столом, Костя раздражённо напоминал об утреннем уговоре в ординаторской, на что Сомов весело и честно (честно – ведь он предупредил Сергея Сергеевича, что выпьет за брата!) отвечал, что у него с доктором особые отношения.

К длинному столу был приставлен под прямым углом ещё один стол, маленький, и за ним со скорбными и чинными физиономиями алчно поедали все подряд приблудные кладбищенские старухи. В паузах, сморкаясь и переводя дыхание, выражали вдове соболезнование. Валя учтиво выслушивала их, благодарно кивала и вдруг, загородившись от старух ладошкой, повернулась к Сомову, смешливо и неумело подморгнула обоими глазами. Сомов просиял. Он готов был расцеловать её за эту улыбку, за блеск глаз, за её великое мужество. Он взял рюмку и встал.

– Прошу внимания, товарищи, – торжественно сказал он.

– Давай–давай, дядюшка! – берясь за бутылку, весело поддержала Ляля. – Загни‑ка что‑нибудь. Ты умеешь.

Сомов с рюмкой в руке дождался тишины.

– Мы выпили уже за моего брата, – сказал он. – Пусть земля ему будет пухом. Но теперь я хочу… Я предлагаю, чтобы мы все выпили за верную Митину спутницу, за его подругу, за жену, за настоящего человека… – Дыхания не хватило, и он вынужден был сделать паузу. Даже старухи перестали жевать. Было тихо. Сомов коротко отдохнул и закончил: – За нашу дорогую Валечку! Вы знаете, что жизнь её была несладкой – как, впрочем, и у всего нашего поколения… Так ведь, Валя?

– Да, Паша, да! – прочувственно, со слезами в голосе подтвердила Валя.

– И ещё, – остановил Сомов начавшееся было движение. – Мы сегодня собрались здесь, чтобы почтить память Мити. Сейчас мы выпьем, помянем и разойдёмся, но мы все должны помнить, что в этой комнате живёт пожилая женщина, живёт одна… Мы должны всегда помнить об этом и приходить сюда. – Он говорил «мы», но к нему самому, знал он, это не относится: лично он никогда больше не переступит порога этого дома. Тем горячее, тем убедительней хотелось сказать. – За тебя, Валя.

Валя порывисто встала, обняла – так, что, не придержи его Костя, наверняка упал бы, растроганно расцеловала.

– Прекрасный тост ты сказал, дядя Паша, – невинным тоном прокомментировала Ляля. Слишком невинным – Сомов заподозрил неладное. – Вот только сам‑то что? Не участвуешь?

Сомов глянул на свою рюмку. Пуста. Пуста совершенно. С порожней посудой говорил, старый сундук! Смешок пробежал по столу – добрый, без умысла; ему налили, и он со вкусом выпил до дна.

На тарелке у него было много всякого, но он поковырялся и отложил вилку.

– Поешь, – сказал ему Костя – без надежды, не веря, что послушает. – Тебе надо поесть.

Сомов провёл по горлу ребром ладони:

– Вот!

В глазах сына стояло знакомое выражение то ли брезгливости, то ли сострадания. Но ведь и его тарелка полна.

– А сам? – спросил Сомов.

– Что – сам! – с досадой отмахнулся Костя. – Я и не пью.

Отец взглядом поблагодарил его за это.

– Молодец, что не пьёшь. Если можешь не пить – не пей. И с Галочкой не надо так, – неожиданно попросил он. – Она женщина, у неё свои понятия. Не надо обижать её.

– Не вмешивайся в это, папа! – И Сомов понял по его зазвеневшему голосу, что тут уж сын не намерен терпеть и выслушивать.

– Не буду, – пообещал он. – Ты только не нервничай. Все образуется. Я выпью ещё немного, ничего не случится со мной. В целости и сохранности предстану завтра перед Сергеем Сергеевичем. Жаль только, Маю вы спрятали. – Само вылетело, не хотел, и разом потускнело все, поскучнело, и даже хмель, казалось, улетучился из головы.

Сын молчал. За столом щедро хвалили закуску, Люба же в ответ скучно твердила, что вышло бы много вкуснее, будь у неё специи и ещё что‑то.

Решительно прогнал Сомов грустные мысли. Рядом сидит Валя, и ей гораздо хуже, чем ему… Он галантно испросил разрешения поухаживать за ней, положил салат, сказал что‑то, она ответила, кто‑то вставил слово, и разговор побежал – отвлечённый, не имеющий к Мите отношения. Валя, умница, была в курсе всех дел, на все имела свою точку зрения, часто неверную, «женскую», но зато где бы ни происходило событие – в соседнем дворе или на другом континенте, принимала все близко к сердцу. Не столько сопоставляла и размышляла, сколько жалела. Женщина… Маски для полицейских? Это ужасно, но разве нельзя сделать так, чтобы машины совсем не отравляли воздух? Женщина!

Краем уха слышал, как Люба уславливается с Петром Кубасовым о завтрашней поездке. Пораньше просила заехать – к восьми или девяти (боится, сбегу?), но Кубасов озабоченно говорил, что с утра ему надо быть в столовой, придёт врач с санэпидстанции, – словом, раньше десяти не освободится. Сомова так и подмывало громко, через весь стол посоветовать Любе послать его к черту, – уедем на такси, бог с ними, семью рублями (а самому помечталось нечаянно: вдруг кто‑то из своих, из старых, окажется за рулём!), но сдержал себя, не влез. Тем более – опять налили, опять сказали тост, который нельзя было не поддержать. Потом мужчины пошли курить, и он увязался за ними: хоть рядом постоять, хоть краешком аоса тронуть родной табачный дух, который он не слышал уже столько месяцев. А там не вытерпел, закурил, и тотчас за спиной вырос Костя.

– Я чуть–чуть, – заюлил. – Только во рту подержу.

Сын, стиснув зубы, в упор глядел на него глазами, из которых, казалось, вот–вот брызнут слезы, как давеча, из-за этих проклятых рублей. Сомов торопливо вынул изо рта сигарету, смял, выкинул, но успел в последнее мгновенье схватить немного дыма. Все его внутренности, вспомнив, затрепетали вдруг и ринулись навстречу. Покуда хватило дыхания, лелеял он в себе этот свой последний дым.

Потом все вернулись, и опять налили, и опять сказали тост, за который нельзя было не выпить – так проникновенно и к месту прозвучал он. Сомов потянулся было чокнуться, но вспомнил, где он и в память кого все это. «Митя! Эх, Митя!» – то ли вслух произнёс, то ли подумал. Все было хорошо, славно, и только одно мешало: не было среди них Мити. Но все‑таки он жил на свете, и я жил, подумал о себе Сомов, мы оба жили, мы прекрасно, мы честно жили, – и Сомов, опрокинув в себя рюмку, сунув её куда-то, по–старому хлопнул себя по колену ладонью.

 
А не ходи по льду,
Да лёд провалится,
Да не люби вора,
Да вор завалится.
 

Все смолкли и расступились, глядели на него с изумлением.

– Паша! – голос Любы.

– Папа! – нервно, отрывисто – сын.

«А ну их!» – подумал Сомов. Одной рукой опираясь о палку, другую подняв, выделывал старательное па.

– Пашка с ума спятил, – сказала Валя. – На поминках пляшет.

Она смотрела на него, склонив седенькую голову, – черный платок сполз – ив ясных её глазах, увидел он, была грустная ласковая любовь к нему, и понимание, и прощение.

Он повёл плечами, рукой подыграл.

 
А щи горячие
Да с кипяточечком,
А слезы капают
Да ручеечечком.
 

Ведь жили же они, жили на этом свете! Молодым, статным и красивым чувствовал себя Сомов. Дядя Паша… Мой дядя.

7

Дома Сомов открыл книжный шкаф, где хранились внизу его старые пластинки – двадцатилетней, двадцатипятилетней давности, те ещё, что проигрывал на патефоне, – открыл и не обнаружил пластинок. Не подымаясь с корточек, в раздумчивости обвёл комнату взглядом. Куда они могли сунуть их? Люба, устало раскорячившись у кровати, готовила ему постель.

– Где мои пластинки? – спросил Сомов.

Ни звука в ответ. На ней был какой‑то допотопный балахон с неодинаковыми рукавами – один короче, другой длиннее. Или он пьян, и это кажется ему?

– Спать пора, – высоким, ломающимся голосом сказал из другой комнаты Костя.

Он просматривал у раскрытой двери свой радиотехнический журнал – Сомов сам вынул его днём из почтового ящика.

Вынул как бы украдкой – будто и тут запрещали ему, а как, оказывается, приятно это простенькое дело: брать почту.

Держась обеими руками за скрипящую дверцу шкафа, поднялся.

– Я спрашиваю, куда вы дели пластинки?

Костя не отрывал глаз от журнала.

– Зачем они тебе?

Это уже чересчур, подумал Сомов. Зачем они ему? Сын не хуже его знает, что для него эти пластинки. Фронтовые песни, Бернес, Шульженко… Когда‑то покупал их на толкучке втридорога, предпочитая ещё зиму прощеголять в старом, перешитом из шинели пальтишке, но пластинки иметь. Пусть старые, пусть хрипят – может, именно этим они и дороги ему. Они не могли их выкинуть, не имели права. В конце концов, для них он ещё живой.

Сомов волновался, а это было хуже всего. Спокойно и с достоинством надо говорить с ними. Он не пьян. Он немного выпил, но голова у него чиста.

Подошёл и размеренным, спокойным движением вытянул из рук Кости журнал. Сын бешено вскинул глаза.

– Зачем они тебе? – ещё отрывистей, ещё нетерпимей.

Сомов держал себя в руках.

– Я хочу послушать музыку.

Стиснул зубы, молчит, а сзади – голос Любы:

– Одиннадцать скоро – слушать!

«Окружают, – подумал Сомов. – В собственном доме – окружают».

– Я ничего от вас не хочу. Отдайте мои пластинки. – Смирив себя, не грозил – увещевал. – Я же не трогаю ваши вещи. Вот твой журнал. Я его не выбросил, а принёс, положил. А куда ты дел моих рыбок? – Они обязаны считаться с ним как с живым. Он заставит их считаться! – Ты оглох? Отвечай, когда спрашивает отец. Где рыбки? Почему вы уморили их?

Негромко, почти спокойно звучал его голос, но уже проступала в нем нехорошая вибрация.

– Это я виновата, – заторопилась Люба. – Они уехали, а я не знала, чем их кормить. Каши наварила.

Сомов слушал, не оборачиваясь.

– Дура! – процедил. – Двадцать пять лет живу и никак привыкнуть не могу, что жена у меня дура.

У Кости сжались кулаки. Пусть! Пока он жив, он хозяин в этом доме. Жаль, сигареты нет – закурил бы сейчас, прямо на глазах у них, и попробовали б они воспрепятствовать! Не родился ещё такой человек на свет, который командовал бы Павлом Сомовым.

– Откуда я знала, что они едят у тебя! Каша хорошая была, я сама ела.

– А ты и дерьмо будешь есть.

Из кухни прошествовала Галочка – в стёганом красном халатике, которого он не видел ещё, в бигудях. Взяв что‑то с туалетного стола, с тем же гордым видом вернулась обратно. Сомов вспомнил дневную стычку из‑за рублей. Не помирились, стало быть… Вот так и живут, с отчаянием подумал он. Рубли, жратва, мягкая постелька… И в то же мгновение, прерывая тягучие объяснения матери, взвизгнул Костя:

– Не смей оправдываться перед ним! Он недостоин, чтоб ты оправдывалась перед ним. Сдохли твои рыбки. Ясно? Сдохли!

Сомов трясущимися руками искал палку.

– Я поколочу тебя, – тихо выговорил он. – Ты… Я поколочу сейчас.

Добравшись до книжного шкафа, слепо шарил вокруг, но палка не находилась. А возле сына уже топталась Люба, загоняла, точно наседка, растопыренными руками.

– Костя… Не надо, Костя. Ты же знаешь отца. Иди, иди.

В сторону отодвинул он её, смело вперёд шагнул. Сомов нащупал наконец палку. Сын глядел на него с вызовом и гадливостью.

– Ну? – презрительно сказал он. – Думаешь, тебя боится кто?

– Я… – Что‑то стояло в горле, и он никак не мог проглотить это. Повертел шеей, помогая. – Я никогда не бил тебя, но ты вынудишь. Возьму перед смертью грех на душу.

– Перед смертью! – горько передразнил Костя. —Если б смерти боялся, не вёл себя так. Напился, как дурак, на поминках. Плясать пошёл.

– Это тебя не касается– решительно возразил Сомов. – Это мой брат умер, и тебя не касается, что я делаю.

– Твой брат! Да тебе плевать на брата, на всех плевать! Всю жизнь только для себя жил. Ты ведь и поехал, чтобы выпить да погулять, а похороны для тебя предлог только.

– Предлог? – От возмущения Сомов потерял дыхание. И это говорит его сын, его Костя! Судорожно ощупывал карманы, ища таблетки Сергея Сергеевича.

Костя был бледен, но уже владел собою.

– Ладно, ложись. – И повернулся, собираясь уйти, но Сомов грозно остановил его.

– Нет, ты постой! – Он нашёл таблетки, сыпанул несколько в рот. – Не беги, – сказал он. Теперь, чувствовал он, у него хватит сил до конца довести разговор. – Объясни мне, как это – предлог.

Но Костю теснила и оберегала Люба:

– Не надо, Костя, иди. Слышишь, Костя…

– А ты молчи, квочка! – задребезжавшим голосом приказал Сомов. – Ступай к кастрюлям своим.

Сын опять вскинул голову.

– Что ты хочешь услышать от меня? Да, смерть дяди Мити была предлогом, чтобы напиться. Погулять и напиться. Это ведь на твоём лице было написано. И все это поняли: и я, и твой врач – все. Ты обрадовался, когда услышал. Мне было стыдно за тебя, я хотел повернуться и уехать.

Сомов даже поуспокоился – так очевидно нелепо, так чудовищно было это обвинение.

– Обрадовался, что умер Митя? – Раздельно, отчётливо выговаривал каждое слово, – быть может, они с сыном просто не понимают друг друга?

– А то нет! Да я заранее знал, что так будет. Ехать не хотел – тётя Валя заставила.

Вот оно что! Если б не Валя, ему даже не сообщили бы о смерти брата. Или сказали б задним числом, после похорон. И все это – его сын, его Костя… С усилием придвинул Сомов стул, сел. С чего началось все?

– Обожди, не уходи, – предупредил он.

С чего? Рыбки, пластинки… Все это неважно, мелочи. Главное теперь было в другом. Неужели его Костя такой? Не может быть! Вон ведь как рыдал сегодня на скамейке! Не может быть! Но не ослышался же он, сын действительно вылил на него эту несусветную ложь. Я обрадовался смерти Мити!.. В белой горячке не додуматься до такого! Они приехали за мной, потому что заставила Валя…

– Сядь, – попросил он, а себе приказал: «Спокойнее, ещё спокойнее, вот так». – Давай выясним все.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю