Текст книги "Химеры просыпаются ночью"
Автор книги: Райво Штулберг
сообщить о нарушении
Текущая страница: 10 (всего у книги 38 страниц)
Затем фиксаж. Он был какой-то солоноватый (я не преминул попробовать на вкус) и имел необычный запах – будто чего-то закисшего.
Сливали фиксаж в раковину и промывали под краном. Все по инструкции. Что-то черное хлопьями выливалось вместе с водой.
С дрожащими от волнения руками я отвинтил скользкую крышку бачка.
– Ну, давай, что там? – отец тоже был в нетерпении.
И… результат потряс меня. Он был именно потрясающим – по своей ужасности. Пленка, почти абсолютно черная, прилипала витками к самой же себе, кусками лежала отслоившаяся эмульсия… Перовое, что тогда подумал, было: я же обещал друзьям, что подарю им фотографии…
– Ну что же, первый блин – он, как известно, – комом, – невозмутимо изрек отец и похлопал меня по плечу.
А мне было обидно. Как же так: ведь все строго по инструкции…
Думаю, мы тогда влили слишком теплую воду, а я чересчур быстро вращал катушку бачка. К тому же, не хватило опыта наматывания пленки. Позже, потренировавшись на диафильмах, я довольно шустро справлялся с этой задачей. Да и градусник мы приобрели – так что воду стали вливать именно такой температуры, какая требовалась по инструкции.
Все же несколько кадров совершенно чудесным образом выжило. Я с удивлением смотрел на творение своих рук: черные лица, обрамленные белой каймой волос, белые рты и глаза.
– Это так и должно быть, – успокоил отец. – Это ведь негатив. А когда будем печатать, то получим позитив, белое станет черным и наоборот. И получится настоящая фотография.
И мы решили отщелкать еще одну пленку, а потом уж пойти в магазин за увеличителем. Весь остаток дня я с друзьями шатался по городу, выискивая сюжеты для фотографий. Сюжеты как-то не выискивались, так что порой в кадр попадали просто случайные прохожие, машины, собаки, перебегающие дорогу, дома… Я внимательно мерил глазами расстояние до предмета и ставил «метраж» на объективе. И мне казалось, что все прохожие смотрят на меня с уважением: вот идет фотограф.
Домой я летел, окрыленный предвкушением проявки. Но у отца разболелась голова, и он весь вечер пролежал на диване с мокрым полотенцем на лбу. От нечего делать, я стал внимательнее перечитывать книжку по фотографии. Было интересно перечитать про «проводку», я решил, что при ближайшей возможности обязательно попробую так поснимать. Правда, сбивали с толку непонятные цифры. Выдержка… диафрагма… Как все это запомнить? И вообще, зачем запоминать, когда есть, скажем, на объективе солнышко – вот и крути до солнышка.
А еще там были фотоаппараты на картинках – большие, серьезные, со множеством ручек и видоискателем посередине. Встречались даже с двумя объективами. Чтобы сразу две фотографии делать – решил я. И мне даже сделалось неловко что ли – за свою маленькую Смену. Но внутри нее лежала отснятая пленка, с готовыми и самыми настоящими кадрами, которые скоро станут фотографиями, их можно будет показать восхищенным и завидующим друзьям. Почему-то казалось, что мои снимки получатся нисколько не хуже тех, которые я рассматривал в книге. С каким же нетерпением я ожидал окончания вечера, когда у отца перестанет болеть голова! Помню, как то сидел на диване за книгой, то слонялся по комнате, как говорится, не находя себе места.
Но рано или поздно все заканчивается. Конечно, закончился и тот вечер. И наступил сегодняшний. И я сижу в той же самой комнате, освещенной то же самой лампой, что и в тот далекий теплый и уютный вечер. Но как же все изменилось! Почему так все изменяется? Почему, почему я не могу больше прижаться к пушистому свитеру отца, зато начал ненавидеть мать? Почему, почему, почему все произошло именно так? Мы же хорошие люди, мы добрые. Так отчего же все так неустроенно у нас сложилось?!
Мы снова заперлись в ванной. Я дрожащими руками наливал теплый проявитель в бачок, а потом осторожно-осторожно крутил…
– Шабаш! – сказал отец, взглянув на часы, и я аккуратно слил проявитель в раковину.
– Что же, вот это уже недурно, – объявил он, глядя на пленку, на которой уже вполне отчетливо вырисовывались силуэты домов, деревьев и чернолицых людей.
– А когда печатать будем а, пап?
– Ну вот скоро и будем.
– А давай сегодня, а?..
– Нет, сегодня уже поздно в магазин идти. А вот в понедельник как раз…
Я приуныл. В самом деле, сегодня суббота, а фотомагазин откроется лишь в понедельник. Придется ждать сегодня и еще завтра. Долгих два дня! Впрочем, ничего иного все равно не оставалось.
К счастью, у меня была моя книга. И снова я рассматривал фотографии, картинки с фотоаппаратами, перечитывал о процессе проявки пленки и печати на бумаге…
И наконец, случился тот день, когда мы с отцом двинулись в магазин. Ноги сами несли в отдел фототоваров, где на полках ютились красные пачки фотобумаги, а в витринах были разложены аккуратные пакетики с проявителями и фиксажами. Словом, настоящий праздник! А потом разводили на кухне фиксаж, я протирал красный фонарь. Стоял особенный запах – химикалий и новеньких покупок.
– Один, два… – начал считать отец, когда досчитал до десяти, быстро захлопнул красную шторку на увеличителе.
Я заворожено смотрел, как медленно проступают в красном свете – но уже не странные пленочные силуэты, а самые настоящие лица, деревья…
– Пап, ты гений… – прошептал я, и правда чувствуя гордость и за себя, и за своего отца.
Куда, ох куда все ушло? Почему хорошие вещи не могут продолжаться так долго, пока не надоест, зато от плохих будет еще тошнить и тошнить? Когда заканчиваются каникулы – всегда грустно. В последний каникулярный вечер я долго хожу по комнате, не решаясь лечь в постель. Это будто граница, разделяющая время «до» и «после». Положишь голову на подушку – и ты уже в школьном времени, хотя ровно за секунду до того ты был еще внутри таких счастливых и свободных каникул. Хотя ведь дело не в подушке. Можно не спать всю ночь, но каникулы все равно закончатся в семь утра и нужно будет одеваться, и идти в школу.
Но это ровным счетом ничего по сравнению с тем, что порой заканчиваются отношения между близкими людьми. Но они заканчиваются не мгновенно, когда голова опустится на подушку, но медленно-медленно события подводят нас к этому. И можно сотни раз что-то изменить и исправить. Но, видимо, все-таки существует некий рубеж, по преодолению которого разрыв неизбежен. Возможно, даже всего только одно событие, мелкое и ничтожное, такое, как неосторожно брошенный взгляд…
Как много каждый день вертится событий и как угадать то, которое будет решающим?
Наверное, где-то в параллельном измерении существую другой я, у которого сейчас все прекрасно, он сидит с семьей на кухне, пьет чай и рассказывает о прошедшем дне в школе, как это было в прежние времена. И все оттого, что был сделан какой-то мной выбор, совершен другой поступок, который не привел к краху. Но что это за поступок? Это может быть даже простой щелчок пальцами. Вот я совершил этот щелчок – и все, и это существование пошло по другому пути, нежели могло пойти, не сделав я этого. Но тогда сколько же вариантов и реальностей существует?
Я и правда поднял правую руку, внимательно взглянул на пальцы. Щелкну – и окажусь в одном варианте развития событий, не щелкну – продолжу свой путь в настоящем. Но в настоящем плохо, значит, надо переходить на другие рельсы. И я щелкнул. Ничего не произошло. Но сколько же тогда таких переходов мы совершаем каждую секунду и даже не задумываемся об этом…
Тогда мне эти мысли показались интересными и не лишенными здравого смысла. В самом деле: кто может что-то определенное сказать об устройстве пространства и реальности? Но в том, что мы все существуем параллельно, – в этом я не сомневался. Эх, уйти бы вдруг туда, в то измерение, где все у нас прекрасно, где все мы делаем правильные поступки и щелчки совершаем вовремя! Наверняка имеется и какая-то идеальная «ветка событий» (я именно так и назвал – «ветка событий»), эталонная, по которой Судьба или Бог сверяют все прочие ветки. Но тогда есть и противоположная – самая роковая и самая сложная. И другой я, параллельный себе, тоже живу там, и ему сейчас гораздо хуже. У него могут отобрать дом, умереть родители, он может попасть в колонию для несовершеннолетних… Да мало ли что.
А потом мне пришла в голову другая мысль. Наверное, мы все уже жили здесь. Просто когда наступил Конец света, потом все началось заново. И атомы сложились в том же самом порядке, и снова рождался я, и еще много раз буду рождаться. И все это уже на самом деле было, все знакомо, все уже прожито и не раз. Конечно, откуда тогда взяться всем этим «дежа ву»? Порой сидишь в комнате, свет от заходящего солнца падает в окно. И вдруг становится ясно, что однажды ты сидел вот точно так же, и тогда начинаешь усиленно вспоминать, что же будет потом. Но это ощущение быстро пропадает, растворяется в объемном пространстве настоящего. А иногда и вспоминаешь. Что напишешь эту контрольную, которой боялся много недель; что так ничего путного и не получится со Светкой; или что компьютер все-таки купят, но очень не скоро, и он будет не так уж нужен.
Но это состояние не пугает, оно воспринимается вполне естественно, даже как будто необходимое. Иногда ведь человеку надо подсказать, кто он на самом деле в этом мире. А он не «винтик» и не «маленький человек», но один из столпов, на котором держатся все миллиарды реальностей. И выпадет один – распадется, развалится все, вся Вселенная. Рассыплется на атомы, да и сами атомы – на кварки и вообще черт его знает, на какие еще составляющие.
Но что-то тут не так, что-то не срастается. Не может быть, чтоб все зависело от какого-то щелчка пальцами или кивка головой, это же несправедливо, что ничего нельзя исправить осознанно и самому. И вообще, кто распределяет – кому и в какой ветке жить до конца своих дней? Уж не тот ли самый «Бог», который «нас любит», который «все видит»? Ну почему, почему я должен сидеть в своей комнате и тосковать о том, что было, тогда как в это же самое время точно такой же я, должно быть, играю в компьютер, а рядом у телевизора сидит отец, посмеивается над комедией, а мама возится на кухне с пельменями?
Она тоже хороша, не могла удержать его. Какая ж она женщина, если не может привязать к себе мужика? Конечно, от постоянных слез и нытья удрал бы и я, куда глаза глядят. Но нытье у нее началось именно из-за похождений отца. Да все равно могла бы удержать, если б захотела. Просто сидела и смотрела, как он постепенно уходит. Думала, что, если замужем, то все, больше ничего не потребуется.
Мне стало абсолютно ясно, что во всем виноваты именно родители. Ну да, родили, как все говорят, что я им благодарен должен быть за то, что «жизнь подарили». А зачем мне она, такая жизнь? Я ничего не имею, и ничего не предвидится; только теряю, но ничего не нахожу. Почему все складывается именно так, что у других есть все, но они не приложили к этому ни малейшего усилия, а иным даже для того, чтобы получить самую ничтожную подачку от жизни, требуется вырвать себе жилы и вкалывать по двадцать пять часов в сутки? Ответ напрашивается один: родители. А нечего было рожать, если не могут обеспечить новое живое существо всем необходимым. Уж сколько примеров тому… А ведь, пожалуй, и День рождения человек должен отмечать не как самый радостный день в своей жизни, а скорбеть должен…
Я вскочил и снова плюхнулся на стул, ошарашенный своим открытием, таким ясным и единственно верным, что просто невероятно, что никто до меня не подумал точно так же. Это же так просто, как стол перед глазами, как белый потолок над головой. Ст оит лишь поднять глаза – он тут, висит, низкий, шершавый.
Но все втолкованные истины и правила рушились на глазах, теряли абсолютно всякий смысл. Жизнь теперь ничего не стоила, ровным счетом ничего. Даже лучше было б не родиться, а родившись – как можно быстрее помереть. И я должен всю жизнь люто ненавидеть своих родителей за то… ну да, за то, что они появили меня на свет.
Следовательно, выход только один.
Я медленно вытащил из ящика ножницы, посмотрел на лезвия. Никакой торжественности и даже не грустно, все очень скучно. Обычный такой вечер в семье неудачников, когда один из них, наконец-то, понял, чтоследует сделать. А лезвия тупые, должно быть, больно это. Жалко себя, жалко маму. И в то же время – я ненавижу ее. Она не заметит меня до утра, хватится только когда придется будить в школу. Так что никто не спасет, и это хорошо, никто не помешает. На самом деле, это надосделать, это должны сделать все, все неудачники на Земле, чтобы остались только радостные и удавшиеся люди, которым никто не будет портить настроение своим вечным нытьем и вообще – плохим настроением.
Под бледной кожей прорезываются сухожилия, отчетливо видны голубые вены. Твердая сталь уже на запястье. Чего я боюсь больше: конца или только боли?
Я прислушался к себе. Решил, что все-таки боли боюсь больше, именно это и останавливает, не дает надавить посильнее, погрузить лезвие внутрь. А закончить все – нет, не боюсь, совершенно. Даже хочу этого. Я обману того, кто распределил все именно таким образом и назначил мне именно этот путь существования, я не подчинюсь его правилам и вырвусь прежде, чем он распределит что-то еще. Не дам ему управлять мной. Не дам ему управлять мной. Не дам. Не дам. Не дам.
И как-то легко сделалось: я же теперь знаю, что могу все закончить в любой момент, на самом деле – я главнее.
А затем подумалось: нет, я не главнее, боль сильнее меня. Значит, боль – главнее. Только когда мне удастся победить боль, преодолеть страх перед нею, только тогда я стану настоящим хозяином всего. И только тогда никого не будет выше, кто мог бы диктовать правила этой игры. До тех пор, пока кто-то сможет угрожать мне болью, он и будет править надо мною. Как те ублюдки у подъезда, как отец, как… да как кто угодно, кто сможет причинить мне боль.
И надо тренироваться, упражнять свою болеустйчивость. И начать – прямо сегодня, прямо сейчас. Каждый день, проведенный в бездействии, станет днем моего рабства. И в следующий раз, когда кто-то станет делать мне больно, – я буду к тому готов, я буду выше, я буду сам диктовать правила.
Сам не знаю, откуда вдруг накатили все эти мысли. Как озарение. Но на самом деле, все так ясно и очевидно – почему до сих пор я не знал этого?
Я решительно взялся за ножницы снова. Пожалуй, вены резать не стану. По крайней мере, сегодня. Слишком заметно, придется потом объясняться со всеми. Поискал глазами часть тела, постоянно скрытую от чужих глаз. Ага, бедро. То, что нужно.
Сначала несильный укол, через штаны. Ничего, терпимо. И даже не страшно. Потому что знаешь заранее, что глубоко не засадишь. А вот если поглубже, а вот поковырять…
В глазах на секунду потемнело, закружилась голова. Я одернул руку с ножницами и задрал штанину. Красная вмятина с точкой в углублении. Даже крови не выступило, а я уже испугался. Ничего, ничего, это с непривычки. Потом будет легче. Так, еще раз…
Ножницы дрожали в руке, во всем теле разлилась противная слабость, тошнота. Но я раз за разом чертил кончиками лезвий по оголенному бедру. Кое-где на порезах выступила кровь, кожа как-то противно скрипела, будто шкура какая-нибудь. А ведь у человека – та же шкура. И нисколько не отличается от животного. Это так называется – кожа. А на самом деле – все равно – шкура. И ее можно содрать. Интересно, как выглядит человек без своей шкуры? Где-то было прочитано, давно уже, что есть казни такие: сдирать кожу с человека живьем. Вот где настоящая боль, не мои жалкие царапины. Вот бы у себя так – отрезать кусочек и посмотреть, что там, под кожей. Интересно: кожа снимается, как носок, легко или отдирается, потому что приросла?
Я защипнул кусок кожи с руки и потянул. Ничего не понять. Но и мяса, вроде бы, не ощущается. Должно быть, все-таки – как носок. Вот бы посмотреть, каково это. Наверное, надо делать специальные надрезы, чтобы быстрее все было. Только, должно быть, для казни требуется как раз медленнее, жертва должна мучиться и осознавать свою вину.
Или наоборот: снять как можно скорее, чтобы человек повисел без кожи? Как это – быть без кожи, в одном голом мясе и знать, что это последние минуты твоей жизни? Когда кожу назад уже не надеть, не натянуть. Я бы еще каким-нибудь уксусом поливал или солью с перцем. Вот где потеха-то была!
Вспомнилась картинка в учебнике истории: какого-то человека держат над плахой за руки, а он смиренно сложил голову, и палач уже замахнулся. А человек покорно так ожидает. Он наверняка знает, что жить ему осталось две секунды. А что он чувствовал и о чем думал за минуту до того? Когда поднимался по лестнице, когда видел впереди себя кусок пня, на котором – и он ведь это знал наверняка – всего через несколько минут его лишат жизни. Неужели спокойно подходил и не сопротивлялся? Наверное, я бы дрался, царапался и кусался из последних сил. Терять все равно уже нечего.
А те, у подъезда – разве я дрался и сопротивлялся?
Но тогда мне было, что терять. А если б нечего? Но не убили бы они меня, в конце концов. Если б знал точно, что убьют, тогда совсем другое дело.
А если бы всю зарплату у меня отнимали, а я знал, что мне не выжить без нее? Но это ведь все равно, что убить. Или не все равно? Ведь всегда есть шансы и надежда. Всегда надо оставлять человеку шансы и надежду, если хочешь сломить его волю к сопротивлению, потому что тогда ему будет, что терять. А тому, на своей же казни, разве есть, что терять? Хотя, может, он до последнего надеется на помилование. Что вот-вот… что вот в последнюю секунду… Но нет, по истории его все-таки казнили.
Воскресенье. Март – хмурый и ветреный. С самого утра тяжелые тучи, размазанные по краям, быстро бегут, подчиняясь ледяному ветру. Иногда накрапывает мелкий дождь. Лужи между буграми из снежной каши так и норовят поймать тебя в свои ловушки, чтобы домой пришел с сырыми ногами. В такие дни непонятно, что надеть. Оденешься потеплее – промокнешь до нитки; накинешь легкую куртку – промерзнешь до костей.
И все же – как ни крути – воскресное утро. Можно улизнуть на весь день из дома и шататься по городу. Раньше я любил проводить воскресенья дома, особенно в такие тяжелые, пасмурные дни. Тепло, сухо, а что там на улице творится – тебя совершенно не касается. Не нужно выныривать из домашнего уюта в сырость погоды, тащиться в школу…
Это было раньше. Теперь же из дома хотелось наоборот – удрать. Потому что отца нет, но ты с постоянным страхом ждешь топота его тяжелых ботинок; мать или тенью ходит из комнаты в комнату, или начинает причитать; еще хуже, если примется срывать злость на окружающих – то есть, на мне. И тогда достанется за все: и за незакрытый плотно кран, и за прошлонедельную двойку по химии, и невычищенный ковер, и даже обгаженную в младенчестве пеленку. Но больше всех, конечно, доставалось отцу. Самое поразительное, что доставалось ему как раз во время его же отсутствия. В те же редкие моменты, когда он зачем-то появлялся в доме, мать умолкала, тихо сидела в своей комнате (когда-то она была их с отцом общая) и даже почти не плакала. Когда он уходил, потоки слез и стенаний обрушивались в сторону захлопнувшейся двери и на мои уши. Я выучил почти наизусть все немногочисленные варианты криков матери и однажды даже вышел в коридор и начал выкрикивать их вместе с ней, немного опережая. Думал, что после этого она, если и не умолкнет, то несколько призадумается над тем, зачем, собственно, кричать на закрытую дверь. Но – эта попытка не возымела абсолютно никакого действия. Совсем. Мать продолжала вопить точно то же самое, что и всегда. Тогда мне сделалось страшно. Я выбежал на улицу и час простоял у подъезда, обдумывая новую мысль: мать сходит с ума. Даже отсюда слышались ее вскрики. Или мне это только казалось? Тем не менее, домой я вернулся только когда крики утихли. Видимо, она еще целый час орала в полном одиночестве.
И в это сырое мартовское воскресенье я шел привычным маршрутом. Денег немного есть: вытащил из пальто в прихожей. Мать подумает, что просто засунула куда-то и забыла. Финансы не Бог весть, какие (кто-то даже не нагнется, чтобы поднять, если увидит такую сумму на дороге), но все же не с пустыми карманами шататься.
Сколько же раз, оглядываясь по сторонам, с ненавистью и завистью смотря на заляпанные весенней грязью джипы, броские вывески, яркие ларьки, в которых мне доступны были только жвачка или пара пирожков, – сколько же раз я страшно клялся и давал себе обещание, что наступит время, когда у меня все это будет, когда и я смогу войти в блестящие торговые залы и направиться в сторону компьютерного отдела, спросить там насчет новой звуковой карты или какой-нибудь программы; когда и я, вместо того, чтоб с замиранием сердца довольствоваться выставленным продавцом в витрине отрывком из «Двойного удара», нарочито равнодушно поинтересуюсь, не появилось ли чего нового с Ван Даммом; когда и я сяду внутрь своего квадратного джипа, держа в руке Marlboro, смотря на спешащих по раскисшему снегу прохожих.
Порой даже давал себе конкретные сроки: через год у меня будет видеомагнитофон, еще через год – свой компьютер, а потом придется как-то вписываться в местную братву, чтобы в конце концов плюхнуться и в собственный джип.
И не важно, какой целью. Вот через год – «видак». И точка. Через год. Уж каким Макаром я его добуду – не важно. Была однажды мысль: начать писать рассказы и продавать их в какую-нибудь местную газету. И я даже написал три, отправил их в «Вечерку», которую мы выписывали. Один про вампиров, два других – про ветеранов, вернувшихся с вьетнамской войны. Каждый аккуратно переписал в отдельную тетрадь. Хотел даже иллюстрации сделать, но заленился.
Итог – нулевой. На протяжении месяца с трепетом открывал газету и искал в заголовках свои названия. Тщетно. Даже в те дни, когда судьба, казалось, подавала знаки, будто сегодня, именно сегодня опубликуют, – ничего. Хотя, потом прикинул, что, даже если меня будут публиковать в каждом номере, на «видак» я заработаю не раньше, чем через два года. Нет, я не был в курсе гонораров, но просто прикинул примерную сумму. Все равно выходило очень долго. За это время вполне можно было найти какой-нибудь иной способ добычи денег.
Порой я возвращался к прежнему варианту – грабежу. Да, тогда я уже отчетливо понимал: это будет именно грабеж и за него можно вполне поплатиться свободой. Но не верилось, что на самом деле кто-то будет искать сопляка с пачкой перца, тогда как на улице разгуливают братки со стволами. И вообще – меня не поймают. Это кого-то другого могут изобличить, вычислить, но – только не меня, со мной такого произойти не может, я никогда не буду сидеть за прутьями решетки.
Но проходили дни, недели, месяцы. А в карманах по-прежнему не было ни копейки, в первоначальный взнос за видеомагнитофон не пошло ни единой копейки. Случайные вытаскивания (я старательно избегал слово «воровство» даже для себя) денег из карманов пальто были в сумме столь незначительны, что даже на кассету пришлось бы копить месяца три.
Опять прохожу мимо облезлого кирпичного здания с маленькой вывеской «Парус Ltd.», опять смотрю на желтую букву «L» – в нижний ее конец, там, где буква загибается уголком. Так же я смотрел на этот уголок и месяц назад, и полгода, и год, когда вывеска только появилась. И все то же самое. Денег нет, Светки нет, домой желания идти нет, видеомагнитофона нет, надежды на покупку компьютера нет… ничего нет. Что происходит в этой самой «Парус Ltd.», я не знаю и не имею никакого желания узнать. Просто это напоминание о моей нищете. Я почти ненавижу желтую «L».
Сегодняшний маршрут предопределен: сначала книжный магазин, потом тир, а затем – торговый центр. До книжного недалеко, можно за полчаса, а то и меньше, пройти пешком: берегу деньги; с недавних пор почему-то школьные проездные не действуют в период каникул и выходных. Но это ничего, зато потом смогу купить жвачку получше. А вот на рынок сегодня не пойду: там теперь за вход тоже платят. Так что один из способов повышения настроения за счет просмотра этикеток на видеокассетах перекрыт. А там часто еще и отрывки включали. В последний раз со Шварцем было. Ходил по джунглям, испачканный черной краской. А кто-то ведь смотрит такие фильмы каждый день.
В книгах – к знакомому отделу. Там толстый журнал, на одной из страниц которого изученный до последней кнопочки (о назначениях которых только догадываюсь) видеомагнитофон. Здоровенный такой, должно быть, тяжелый. «Электроника ВМ-12». Не сравнить с миниатюрными черными кирпичиками AKAI, Panasonic, Sony, Supra… Но мне бы хоть такой. Только бы кассеты крутил, даже записи никакой не нужно. Да и что записывать-то? А вот сюда кассета засовывается. Потом нажмешь на кнопку – она выезжает назад. Но еще кнопка PLAY, когда ее жмешь, то на телевизоре сначала мельтешение, рябь, а затем вздрагивает картинка. И это как чудо. На экране вдруг не то, что тебе показывают через антенну, а то, что хочешь ты. Немного размыленная картинка, изредка полосы пробегают, переводчик такой гундосый, без эмоций. Все это и создает – видеофильм. Что бы там ни показывали, это – видео. Достаточно одного того, что записано на видеокассете, что через шнур сзади показывает, а не через антенну.
Ну когда же у меня такое будет? Когда же и я увижу и эту рябь, и дрожащую картинку! Что же нужно сделать для того, чтобы было? Много работать и зарабатывать, копить? Тогда я буду уже взрослый, пройдет много времени, наслаждаться жизнью будет некогда. А хочется именно сейчас, пока молодой, пока еще хочется все это иметь. И как мать не поймет, что это здорово – иметь свой «видик»? Неужели и я буду таким – скучным, серым и погруженным по самую макушку в свою каждодневную рутинную работу? И мне не станет интересен ни видеомагнитофон, ни компьютер.
Но есть же родители, которые покупают своим сыновьям все это. И сами с ними смотрят. И вместе в приставки играют – многие рассказывают об этом. И нормально себе живут, не ноют беспрестанно о работе, о задержанной зарплате, не пересчитывают медяки перед выходом в магазин. Они не такие уж богачи, у них нет машины, дачи. Тем не менее – покупают. Должно быть, все дело в интересах. Вот матери до лампочки «Терминатор». Она его не видела и не хочет видеть. И слышать о нем не хочет.
Тогда почему навязывает свое нехотение и мне?
Должно быть, самый кратчайший путь к цели – это и есть через перец и истошные крики вслед.
В городе остался всего один тир. Раньше их было несколько, мы с отцом по выходным заглядывали в ближайший к дому, в виде вагончика без окон. Потом там открыли видеосалон, я даже однажды заглянул туда. Там, где прежде висели мишени, теперь на тумбочке стоял цветной телевизор и маленький «видак» рядом. Напротив – несколько кресел. Из кинотеатра, что ли, вытащили? На стенах – плакаты и календари: RAMBO, The Terminator, The Predator, Jean-Claude Van Damme, еще что-то… в темноте не разобрать. А потом и салон закрылся. Вагончик некоторое время ржавел без дела, но этой осенью возродился с вывеской «ООО Симбиоз». Херши, жвачки, яркие пачечки сигарет, пакетики с картошкой. Иногда появлялись видеокассеты с потертыми этикетками на торцах, и я ходил их читать. После Нового года «Симбиоз» также перестал существовать. Рассказывали, будто хозяина застрелили.
Но один тир остался, с недавнего времени я стал туда захаживать. Там был пистолет – почти как настоящий. Большой и тяжелый. И стрелял пульками. Воздушка-винтовка – это не круто, иное дело – пистолет. Вскидываешь, целишься с вытянутой руки, будто в кино. Понятное дело, что целиться с двух рук удобнее, но не круто.
Уже давно там нет выигрышных игрушек, календариков. Стрелять можно только на интерес. Но все равно здорово. А еще можно представить, что впереди – не жестяной страус, а морда того урода у подъезда. Переломить ствол и заправить туда пульку, вскинуть пистолет и некоторое время думать, что сейчас отплатишь за все свои унижения и страхи. Мысленно приказываешь молиться, снять штаны и нассать в рот другому уроду, а потом – задержать дыхание и нажать на спуск. Хлопок – и страус летит вверх тормашками. Значит, одной сволочью на свете стало меньше. А второй умоляет не убивать, пощадить, ползает в луже на коленях.
– Отрезай себе хозяйство, тогда будешь жить.
– Что?
– Ты глухой? Повторить?
– Что?
– Еще раз скажешь «что?» – и получишь пулю.
– Что?
И он хватается за простреленную руку. Нет, лучше ногу, а то одной рукой отрезать будет неудобно.
– Отрезай, говорю. Вот, бери свою ковырялку. Ей ведь ты хотел меня напугать? Ты зарезать меня хотел, урод? Ну, говори, хотел, да?!
И я сую ему в рот ствол, ломая зажатые зубы. Кровь стекает по подбородку, сопли. Рот у него дрожит и кривится в плаксивой гримасе.
– Режь, говорю, выродок сучий!
Он трясется весь, расстегивает штаны, спускает их, стоя на коленях.
– Тварь!
Я со всего размаху пинаю его в яйца. Он хватается за низ живота и плачет, причитает.
– Чего ревешь, как девчонка? Сейчас он все равно у тебя болеть не будет. Да ты и будешь тогда самой настоящей девчонкой, ха-ха-ха!
Собственно, не важно, отрежет он себе или как, ему все равно не жить. Черный гладкий ствол направлен ему прямо в лоб. Движение пальцем – и для него наступит конец всему. И что он там хотел сегодня утром сшибить денег на водку, чтоб потом на дискаче отплясывать со своей шалавой, и что он там ее полапать собирался потом. Или на тачке покататься и баб поснимать с друганом. Для него уже ничего этого не будет. И он наверняка об этом догадывается, потому что видит своего кореша без половины башки и знает, что для меня убить – ничего не стоит.
Но он все еще надеется, он все еще не верит, что его можно убить. Да, вот другана можно, а его самого – как же, ведь это он, такой единственный и особенный во всей Вселенной. Только у него есть желания, стремления; ведь только он и никто другой способен чувствовать; лишь его родили в этом мире для жизни. И вдруг – такой конец, а он ведь не пожил и не распробовал этой жизни до конца. А должен был. Но он еще недотрахался, не выпил всей водки, сколько хотел, не поносил вдоволь адидасных тряпок и не развел всех лохов на легкие деньги. Так как же он помрет, если не попробовал всех сторон удовольствия? Этого же просто-напросто не может быть, только не с ним.
Разочарую. Да, может. Да, с ним.
И уже кусочек свинца отправлен в ствол, а потом, раскаленный, вонзится в кость, врежется в мозг, необратимо разрушая всю такую тонкую организацию его вшивого существования, переламывая все желания, открытия, удовольствия, страдания, надежды, будущее. Ах, если б они знали, когда полчаса назад подзывали меня к себе, нагло и самоуверенно так: