Текст книги "Избранные детективы и триллеры. Компиляция. Книги 1-22 (СИ)"
Автор книги: Полина Дашкова
Жанры:
Крутой детектив
,сообщить о нарушении
Текущая страница: 76 (всего у книги 329 страниц)
Тут он оказался прав. Уже через неделю Агапкин потребовал опять привести её. Мельник придумывал разные предлоги, говорил, что она очень занята, уехала, заболела, но старик постоянно напоминал, и пришлось выполнить его просьбу.
Впрочем, это имело свою положительную сторону. Присутствие Софи развязывало Федору Фёдоровичу язык. Он увлекался сентиментальными воспоминаниями и случайно проговаривался, выдавал некоторые новые любопытные подробности. Софи, разумеется, ничего этого не замечала. А Мельник мотал потихоньку на ус.
Борис Иванович слегка опасался, что Агапкину взбредёт в голову пригласить Софи отдельно, без него. Но вряд ли это было возможно. Телефонными номерами они не обменялись, во всяком случае в его присутствии, а он постоянно находился рядом.
После третьей встречи он понял: хватит, и стал приходить один. Агапкину говорил, что Софи звал с собой, но она отказалась, у неё сейчас бурный роман, и ей, конечно, с ними, двумя стариками, скучно.
Что касается Софи, она несколько раз мимоходом поинтересовалась, как поживает Федор Фёдорович, как себя чувствует, но сама в гости к старцу не напрашивалась.
Контакты между Агапкиным и Софи оборвались вполне естественно, легко, а главное, очень вовремя, поскольку именно в этот период и возник Иван Анатольевич Зубов. В отличие от своих предшественников, он не пропустил упоминание имени Агапкина мимо ушей. Одно то, что Зубов сам завёл разговор о Свешникове, значило очень много. Мельник встретил наконец настоящих спонсоров. Зубову и тем, кто стоял за ним, потребовалось лишь несколько месяцев, чтобы не просто найти старца и узнать, кто он, а явиться к нему домой.
Борис Иванович понял: началась наконец настоящая, серьёзная игра. И посторонние в ней участвовать не должны.
Москва, 1917
Михаила Владимировича спасала работа. Он брался за самые безнадёжные случаи. Он мстил смерти, сражался с ней, как с личным врагом, и побеждал, когда никто не верил в победу. Смерть была противником коварным и беспощадным. Он не упускал ни единого шанса бросить ей вызов.
Ему не удалось вырвать из её лап собственного сына. Он спасал чужих сыновей, братьев, отцов. Случалось, что раненого объявляли безнадёжным, приходили к единому мнению: оперировать нельзя. Никому не нужна смерть на операционном столе, это один из непреложных законов хирургии. Зачем рисковать репутацией? Свешников брал на себя ответственность и оперировал. Сиделки шептались, что у него заговорённые руки. Раненые требовали, чтобы оперировал именно он, только он. Это вызывало зависть. Никто из коллег не был так удачлив и любим больными, как доктор Свешников.
Разразившаяся к началу февраля эпидемия общественного пафоса не обошла стороной госпиталь. Все, от прачек до профессоров, говорили о политике, спорили, митинговали. Лихорадка ожидания перемен вселенского масштаба не щадила никого, превращала надёжных опытных врачей в болтунов и рассеянных дилетантов, работящих аккуратных сестёр в бестолковых бездельниц.
Мытье полов, стирка белья, кипячение инструментов, смена суден под лежачими больными, обработка ран, назначение лекарств, – всё это казалось пошлой прозой на фоне поэтического экстаза грядущей бури.
Профессор Свешников оставался белой вороной, мрачной и молчаливой. Его категорическое неучастие в комитетах и банкетах раздражало многих.
Госпиталь часто посещали комиссии от общественных организаций. Каждый такой визит сопровождался суетой, беготнёй, наведением внешнего лоска. Происходил торжественный обход палат, гости снисходительно и приторно, как со слабоумными детьми, беседовали с ранеными солдатами, госпитальное начальство подобострастно улыбалось. Финалом был банкет во французском ресторане поблизости. Звучали речи о скором восходе над Россией солнца народной демократии, о долгожданной победе над тёмными силами, о необходимости сплотиться в едином порыве борьбы за новую, свободную, цивилизованную Россию.
На банкетах много и вкусно ели. Между тем все острее чувствовались перебои с продовольствием. Очереди за мясом, за хлебом, за крупой гудели разговорами, ораторствовали кухарки, солдатки матерно поносили государыню. Её особенно ненавидели, и единственным аргументом было то, что царица – немка. Немка – значит, сочувствует врагу, шлёт ему по специальному телеграфу из Царского русские военные секреты. То, что Александра Фёдоровна была более англичанкой, чем немкой, как-то забылось само собой.
У ненависти логики нет. Возможно, глубокий древний инстинкт говорил этим бабам, что царь любит жену сильнее, чем Россию, заботится о ней больше, чем о государственных делах и народных нуждах.
В первые дни января известие об убийстве Распутина вызвало всеобщее ликование, узнав, что в убийстве принял участие великий князь Дмитрий Павлович, в храмах ставили свечи у иконы св. Димитрия. Но к февралю пошли иные толки. Предмет насмешек, частушек, карикатур, гнусный развратник и пьяница, глава «клики», олицетворение «тёмных сил», теперь предстал благородным мучеником, борцом за народную правду. Враги народа убили старца потому, что он был простым сибирским крестьянином и защищал народ перед царём и вельможами.
С 29 января в Петрограде проходила конференция союзников. Высокие представители Франции, Англии, Италии в сопровождении военных и гражданских делегаций совещались на высшем уровне, вырабатывали программу коллективных действий для ускорения победы. В честь конференции происходило много торжественных завтраков, обедов, банкетов. Западные дипломаты увлечённо обсуждали внутреннюю политику России и предлагали свои прогнозы.
Одни считали, что царская монархия вскоре будет свергнута народным восстанием и немедленно заменена конституционным демократическим режимом, согласно программе партии кадетов. Возможно небольшое кровопролитие, но ничего страшного. Новый порядок утвердится скоро и безболезненно.
Другие, напротив, утверждали, что падение царизма приведёт Россию к анархии, хаосу и гибели. Россия потопит себя в собственной крови, от великой державы останутся руины.
Едины были в одном: революция неизбежна.
23 февраля конференция закончилась. На следующий день началась революция.
Всю зиму стояли лютые морозы, иногда ниже сорока градусов. Лопались паровозные трубы, выходили из строя сотни локомотивов. Рабочие бастовали, чинить паровозы было некому. В последнюю февральскую неделю выпало очень много снега. Не хватало рук и лопат, чтобы расчищать железнодорожные пути. В Петрограде хлебные очереди стихийно перерастали в митинги, выкрикивали лозунги и хором пели «Марсельезу». Громили булочные, размахивали красными знамёнами, кричали «Да здравствует республика!». Солдаты, казаки братались с бунтующей толпой, разгоняли полицию, стреляли в жандармов.
28 февраля Петроград был красен от знамён и пожаров, чёрен от толп и копоти. Пылали полицейские участки, Окружной суд, охранка. Открывались тюрьмы, выходили на свободу уголовники, оркестры играли «Марсельезу».
В Москве пока было спокойнее.
Утром 5 марта, в понедельник, Михаил Владимирович готовился к операции по извлечению осколка снаряда из плечевой кости фельдфебеля Ермолаева. Консилиум пришёл к выводу, что спасти руку не удастся, необходима ампутация.
– Лучше убейте меня! Пятеро детей, жена больная, мамаша-старуха, я один кормилец, не хочу видеть, как они все помрут с голоду без моей правой руки! – кричал Ермолаев, метался на столе так, что невозможно было удержать и дать наркоз.
– Ну, будет, будет. Успокойся. Вытащим осколок, руку спасём, – сказал Свешников.
– Напрасно вы, Михаил Владимирович, тешите его надеждой, – шёпотом заметил Потапенко, – вы же видите, воспаление пошло вверх, в сустав.
– Без надежды он умрёт под наркозом, – возразил за профессора Агапкин.
Федор Фёдорович окончательно оправился после болезни. Правда, выглядел немного странно. Сбрил волосы. После стольких дней лихорадки они стали сильно падать. Кожа покраснела, шелушилась. Вероятно, из-за того, что во время болезни он ел слишком много лимонов и обтирался крепким уксусом.
Как только Агапкин поднялся с постели, он неотлучно был рядом с профессором, ассистировал при операциях, помогал осматривать больных, проверял, аккуратно ли выполняются назначения профессора, напоминал, что пора обедать. Исключением стали только ночные дежурства.
Раньше Федор Фёдорович легко путал день с ночью, мог не спать сутками, теперь после полуночи его неодолимо клонило в сон, он, как сомнамбула, шёл в тёмное помещение или гасил свет, мог уснуть сидя. Если к двум часам ночи не удавалось спрятаться в темноту, его мучили страшные головные боли и потом весь день он чувствовал себя больным, разбитым.
По счастью, в ночь на понедельник 5 марта Агапкин отлично выспался. Операция была долгой, сложной. Все, кроме него и профессора, постоянно отвлекались на разговоры о событиях в Петрограде. Точной информации пока не было. Газеты с конца февраля выходили нерегулярно, с опозданием. Пользовались слухами.
Доктор Потапенко спорил о том, правда ли, что Волынский полк отказался стрелять в бунтующих рабочих на Невском. Спорил так горячо и увлечённо, что подал профессору большой торзионный пинцет вместо скальпеля. Доктор Грунский, отвечавший за наркоз, не заметил, что у больного дрожат веки и сейчас он проснётся.
Агапкин едва поспевал исправлять чужие ошибки и невольно любовался точными, быстрыми движениями Михаила Владимировича. Казалось, в операционной никому, кроме них двоих, не был интересен человек на столе. Правая рука фельдфебеля Ермолаева мелочь по сравнению с великой революцией.
Осколок вытащили, рану прочистили и зашили. Оставалось ждать, как пойдёт заживление. Ермолаев лежал в палате, отходил от наркоза. С ним сидела Таня. Она изо всех сил боролась со сном после ночного дежурства, но упрямо не шла домой, осталась сидеть с фельдфебелем, чтобы следить за пульсом, вовремя заметить, если вдруг откроется кровотечение, поднимется температура. Так она сидела с каждым больным, которого оперировал папа.
Ермолаев зашевелился, застонал, приподнял веки и просипел чуть слышно:
– Рука!
– На месте твоя рука, – сказала Таня.
– Не чувствую. Не верю.
Таня легонько сжала его кисть, заодно проверила, гнутся ли пальцы, и спросила:
– Теперь чувствуешь?
Ермолаев часто, шумно задышал, всхлипнул, зашмыгал носом, забормотал, облизывая губы:
– Пресвятая Владычица Богородица, оставили! Сохранили руку-то мою, детушкам моим кусок хлеба, жене моей Дуне, мамаше, Серафиме Петровне, с голоду помереть не дали, век буду Бога молить за профессора Михал Владимирыча.
Из открытой форточки донёсся гвалт, топот, стали слышны отдельные голоса: «Долой правительство! Долой войну! Долой немку!», потом запели «Марсельезу».
Окно выходило на Пречистенку. Утоптанный снег был покрыт подсолнечной шелухой. Шли люди с красными транспарантами и флагами. Таня закрыла форточку, вернулась к фельдфебелю.
– Поплакал и будет. Спи.
Он бормотал всё тише, всё спокойнее. Таня закрыла глаза только на минуту, прислонилась головой к стене и тут же провалилась в сон. Ей приснился Данилов. Опять от него не было вестей. Ходили страшные слухи о бунтах в полках, о том, что солдаты стреляют и вешают офицеров.
Павел Николаевич стоял прямо тут, в дверном проёме. Халат накинут поверх шинели, в руке фуражка. Он смотрел на неё, потом тихо, шёпотом, позвал:
– Танечка!
– Спит она, умаялась после ночи, – прозвучал рядом знакомый голос, – разбудить?
– Не нужно, я подожду.
Таня открыла глаза. Он правда был здесь, в палате, живой, невредимый. С ним рядом стояла сестра Арина.
– Иди уж, я останусь. Да глядите там, на улице, осторожней, опять эти ходят, с кумачами.
В коридоре они обнялись.
– Танечка, я все знаю о Володе. Я пытался вырваться раньше, но не получилось. Михаил Владимирович сейчас в офицерской палате наверху. Я уже виделся с ним. Он хорошо держится, только похудел сильно. Впрочем, вы тоже. Совсем не спите?
– Почему? Сплю. Вы как раз застали меня спящей.
Они шли по коридору к лестнице. Вдруг Таня резко обернулась. Им в спины смотрел Агапкин. Она кивнула ему, полковник поклонился. Федор Фёдорович ответил лёгким вежливым поклоном и исчез за ближайшей дверью.
Извозчиков не было. По заплёванной мостовой шла очередная демонстрация с транспарантами, знамёнами, с красными бантами и красными повязками на руках. Пришлось стоять ждать, пока пройдут.
– Да здравствует демократия!
– Долой войну!
– Городовых на фонари!
– Мир хижинам, война дворцам!
Голоса были визгливые, в основном женские. От криков закладывало уши. Молодой рабочий, в кепке, в чёрном, с чужого плеча, пальто, приостановился, впился опухшими глазами в лицо Данилова. Сплюнул прилипший к губе окурок и заорал шальным фальцетом:
– Офицерье к стенке!
Таня сильно потянула полковника за руку.
– Пройдёмте переулком.
Пока шли пешком до Брестской, он рассказал, что царь подписал отречение в пользу великого князя Михаила Александровича. Это произошло в ночь со второго на третье марта в Пскове.
– В Петрограде хаос, ужас, войска переходят на сторону восставших. Михаил тоже отрёкся. Что будет дальше, неизвестно.
– А как же Александра Фёдоровна, дети? – спросила Таня.
– Они в Царском, больны корью.
– Вы папе уже сказали?
– Нет. Пока только вам.
По Тверской шагала ещё демонстрация, те же знамёна, банты, крики:
– Долой правительство!
– Долой войну!
– Долой немку!
Не было уже никакого правительства. Некому продолжать войну. Полки бунтовали, дезертировали тысячи солдат, офицеров расстреливали или забивали насмерть. Александра Фёдоровна в Царском Селе, беспомощная и потерянная, с больными детьми, ждала мужа, полковника Романова.
Петроград был в крови и копоти. Московские мостовые пока покрывались только слоем подсолнечной шелухи. С торговых домов фирм – поставщиков императорского двора сшибали двуглавых орлов. Выли гудки бастующих заводов. В лавках били стекла. Города наполнялись дезертирами и уголовниками. В редакции популярного журнала «Нива» энергично стучали пишущие машинки.
«Россия свободна! Всем нам, русским людям, выпало на долю стать творцами новой русской эры. В вешние февральские воды на наших глазах в великой книге судеб нашей родины перевёрнута последняя страница невозвратного позорного строя!»
Вечером главный врач госпиталя собрал всех в своём кабинете.
– Господа, царь отрёкся от престола. Манифест подписан. Россия свободна.
Кто-то стал аплодировать, кто-то жал руку соседу. Все поздравляли друг друга, даже шампанское появилось. Михаил Владимирович сидел в углу, низко опустив голову.
– Профессор, что с вами? Неужели не рады? Мы все так ждали этого, теперь начнётся совсем другая, новая жизнь. Нет больше самодержавия, нет!
Михаил Владимирович поднял голову, оглядел всех и тихо произнёс:
– Я царский генерал. Я присягу давал. Мне, господа, радоваться нечему.
Утром 6 марта Таня и Павел Николаевич обвенчались в Храме Большого Вознесения.
Глава двенадцатая
Пётр Борисович привык мало спать и легко переносил бессонные ночи. Его новая подружка Жанна была неутомима. Впервые за многие годы он уже вторую неделю подряд обходился без стимуляторов. Жанна скакала на нём или под ним удивительно долго и не только профессионально, но самозабвенно, минут по сорок, два-три раза за ночь. Галоп сменялся томительно медленной трусцой, потом рысь, опять галоп, электрическая судорога взмыленных тел, прохладный душ, короткий крепкий сон, и все сначала.
«А может быть, и не надо ничего, никаких биологических фокусов? – думал Пётр Борисович, нежась ранним утром в джакузи. – У девочки бешеная энергетика. Роскошная зверушка, ничего никогда не говорит, молчит или стонет, поскуливает страстным басом. Вот он, мой эликсир молодости. Ни тебе давления, ни сердечной боли».
Давно уже Петру Борисовичу не было так хорошо. Впрочем, в глубине души он понимал, что дело вовсе не в роскошной зверушке Жанне. Гонка, начавшаяся в новогоднюю ночь в Куршевеле, длилась шесть лет. Сейчас он вышел на финишную прямую.
Чутье не обмануло его, когда он заставил Ивана Зубова связаться с профессором Мельником. Сам по себе профессор был пустым местом, хвастуном и попрошайкой, но через него удалось выйти на бесценную фигуру, реального свидетеля и участника событий, которые так интересовали Петра Борисовича.
Фигуре этой скоро исполнялось сто шестнадцать лет. Пусть это была развалина с парализованными ногами и трясущейся челюстью, пусть вид Федора Фёдоровича Агапкина вызывал жалость и отвращение, но сам факт существования этого дореволюционного ископаемого наполнил измученное сердце Кольта жгучей целительной надеждой.
Через свои старые связи отставной полковник ФСБ Зубов сумел выяснить, что бывший ассистент профессора Свешникова – не фикция, не самозванец, выживший из ума. Он единственный из сотрудников секретного отдела ОГПУ, кому удалось уцелеть после всех процессов тридцатых и пятидесятых. Он последний представитель московского отделения ложи розенкрейцеров. Он выжил и жил бесконечно долго, как будто специально для того, чтобы в ноябре 2005 года Пётр Борисович Кольт явился в его квартиру, пропахшую ароматическим дымом, и услышал от него всё, что хотел услышать.
Неважно, сколько пришлось потратить сил и денег, чтобы общение Агапкина и Кольта стало сугубо конфиденциальным. Ветеран-чекист находился под опекой того ведомства, которому отдал лучшие годы своей огромной жизни. Кроме каких-то иногородних троюродных племянников и племянниц, он не имел родственников. Он был генералом в отставке и официально числился внештатным консультантом. Голова его работала отлично. Его берегли и охраняли как кладезь информации и живую реликвию, но не потому, что надеялись через него узнать тайну метода профессора Свешникова.
– Несколько удачных опытов – это ещё не метод, – сказал полковнику Зубову его бывший коллега, молодой майор архивист, – профессоров и академиков, занятых этой темой, под крышей Института экспериментальной медицины и под прочими научными крышами работало больше дюжины. Богомолец, Заварзин, Савич, Тушнов. Вытяжки из желез, моча беременных женщин, всякие восточные дела. На фоне сегодняшнего развития биологии и медицины это пещерный век.
Хитрый Иван Анатольевич не стал в разговоре с майором подчёркивать свой интерес именно к Свешникову. С самого начала он придумал легенду, будто его шеф Пётр Борисович Кольт на старости лет увлёкся историей эзотерических учений. Заболел он этим после того, как посетил раскопки древнего монастыря в Вуду-Шамбальском автономном округе, и теперь у него в голове рождаются всякие проекты. Строительство музея, съёмка серии документальных фильмов.
– Федора Фёдоровича снимать нельзя, – предупредил майор.
– Вот именно поэтому шеф хочет пообщаться с ним лично.
Ничего странного в новом хобби олигарха не было. Мало ли как развлекаются очень богатые люди? Кто-то собирает антиквариат, кто-то покупает футбольные команды, кто-то живёт на яхте и путешествует по земному шару, чтобы иметь свою личную весну круглый год. Пётр Борисович Кольт нашёл для себя вот такую забаву – древние культы, раскопки, оккультизм в истории спецслужб.
Первые несколько встреч со старцем прошли мучительно. Агапкин мог часами рассказывать о шлемах для передачи мысли на расстоянии, о расшифровке древних рукописей и шпионских кодов, об экспедициях на Белое море и на Тибет, о переливании крови и скрещивании людей с обезьянами. Но как только звучало имя Свешникова, у него начинал крупно трястись подбородок и он бормотал жалобно:
– Что вам от меня нужно? Я ничего не помню.
Так прошёл месяц, два. Зубов и Кольт почти потеряли надежду, но однажды, к концу очередной беседы, в усталом бормотании Агапкина вдруг прозвучало несколько странных фраз:
– Если он узнает, что это от меня, не отдаст ни за что. Он хочет, чтобы я мучился вечно. Он уверен, что вот так я наказан и справедливость торжествует.
Сказав это, старец горько заплакал. Зубов растерялся, а Кольт вдруг сделал нечто неожиданное. Он достал платок, вытер слёзы с пергаментных щёк и стал гладить старца по голове, как маленького ребёнка, приговаривая:
– Ну, все, все, успокойся. Я с тобой, ты больше не будешь мучиться, плохое закончилось, впереди только хорошее, он простит тебя и все отдаст.
Зубов изумлённо открыл рот, а потом едва успел включить маленький диктофон, который уже давно убрал в карман, ни на что не надеясь.
С тех пор Кольт так часто прослушивал эту двухчасовую запись, что выучил рассказ Агапкина почти наизусть. Его не покидало чувство, что он выиграл самую важную сделку в своей жизни, и хотя до победы было ещё далеко, он помолодел сразу лет на десять. Распрямил плечи, стал носиться по Москве на новеньком серебристом «Лаллете», сменил строгий костюм на модные мешковатые джинсы, вместо ботинок крокодиловой кожи надел оранжевые кеды и выбрал себе в спутницы не стандартную бесплотную модель, а наливную упитанную зверушку Жанну.
Массажные струи приятно щекотали тело. В просторной ванной комнате стояла стереосистема, Кольт любил именно там слушать музыку. Но сейчас из колонок звучали не Моцарт, не Чайковский, не «Битлз».
Кольт поставил диск, который принесли ему полчаса назад от Зубова.
Разговаривали два человека, мужчина и женщина. Голос мужчины звучал глухо, невнятно, и Кольт машинально отметил про себя, что новую вставную челюсть старику сделали неудачно.
Женщина говорила чётко, было слышно, что она волнуется.
– …кто держит на руках моего маленького папу? Человек в форме лейтенанта СС, кто он?
– Не кричите. Я не выношу этого.
– Я вовсе не кричу, но, если вам так показалось, извините.
– Где вы взяли снимки?
– Папа привёз их из Германии.
– Дмитрий? Привёз из Германии? Зачем же вы явились с ними ко мне? Спросите у него.
– Не могу.
– Почему?
– Он умер.
– Когда?
– Одиннадцать дней назад. Он вернулся из Германии. Он был немного странный, мрачный. Но на сердце не жаловался, он вообще был здоровым человеком. Все последнее время, до поездки и потом, он с кем-то встречался. Накануне кто-то пригласил его в ресторан, он позвонил мне поздно вечером, попросил, чтобы я забрала его на машине. Он ждал на улице, возле ресторана. Пообещал утром рассказать нечто важное. А ночью умер. Врачи сказали, острая сердечная недостаточность.
– Умер. Стало быть, не уговорили.
Кольт выключил воду, нахмурился, взял пульт, лежавший на краю ванны, и прокрутил этот кусок ещё раз.
Москва 1917
Многие не могли простить Михаилу Владимировичу испорченного праздника свободы в кабинете главного врача. Особенно неприятно было напоминание о присяге. В военном госпитале большинство врачей имели воинские звания. Плох ли, хорош император, но они клялись ему в верности, а потом стали аплодировать отречению и пить шампанское. Не каждый способен заглушить в себе гаденькое послевкусие, которое оставляет предательство.
Профессор Свешников и несколько старых сестёр-монахинь составили маленькую госпитальную оппозицию всеобщему воодушевлению. Когда стало известно, что царская семья арестована, сестра Арина плакала, Свешников ходил с траурным лицом. Все приветствовали Временное правительство, взахлёб пересказывали друг другу очередную речь Керенского, восхищались: как он хорош, обаятелен, какой у него трогательный близорукий взгляд и мягкий глубокий баритон.
Петроградский Совет издал приказ №1, который упразднил офицерские титулы. Теперь низшие чины не обязаны были исполнять приказы офицеров вне службы и отдавать честь. Фактически армией стали управлять революционные агитаторы. Толпы вооружённых, разагитированных дезертиров шныряли по городам и деревням, грабили, убивали, насиловали, жгли.
Создавались бесконечные комитеты и союзы, не прекращались съезды и митинги. Керенский объезжал войска, произносил речи, выражал сожаление, что его обязанности политического и государственного деятеля не позволяют ему присоединиться к войскам и погибнуть вместе с ними геройской смертью. Решительный час близок. Солдаты, которых при царе заставляли рисковать жизнью в бою, устрашая их кнутом и пулемётом, теперь готовы к высочайшей жертве во имя светлого будущего России.
Он принимался трясти руки высшим чинам, обнимать их, как будто поздравляя офицеров с их собственным упразднением. Потом кланялся и улыбался под исступлённые солдатские овации. От возбуждения у него иногда случались странные припадки, вроде падучей, что вызывало у простонародной толпы мистический трепет и возводило нервного адвоката в ранг пророка.
В госпитале солдаты стали требовать, чтобы офицеров клали в общие палаты, выздоравливающие раненые создали специальный комитет «по борьбе с контрреволюцией и офицерскими привилегиями», уполномоченные проверяли, одинаковы ли у всех еда, бинты, лекарства, не лечат ли врачи простых солдат хуже, чем офицеров. Если кто-то из низших чинов нечаянно, по привычке, отдавал честь, его объявляли врагом народа. Случались драки. Дрались костылями, загипсованными руками. Санитары не слушались приказов. Разнимать дерущихся приходилось сёстрам и врачам.
Эпидемия всеобщего политического пафоса перешла в эйфорию.
В Москве, в Малом театре, после каждого спектакля показывали «живые картины». Занавес поднимался под звуки «Марсельезы». Декорация изображала лазурное небо с ярко горящим солнцем. Под солнцем женщина в русском костюме с разорванными кандалами, освобождённая Россия. Вокруг неё Пушкин, Грибоедов, Лермонтов, Гоголь, Некрасов, Толстой, Достоевский, Чернышевский. Здесь же сидит, скрестив руки, Бакунин, стоит Петрашевский, думает думу Шевченко. Перовская в чёрном платье, среди измождённых лиц в серых арестантских халатах, дальше – студенты, крестьяне, солдаты, матросы, рабочие. В мундирах александровских времён декабристы. Все победно поют «Марсельезу».
Декорации и костюмы создал художник Коровин. Россию изображала актриса Яблочкина. Живые картины всю весну 1917 года завершали каждый спектакль. Впереди стоял на сцене комиссар московских театров князь Сумбатов-Южин. Публика неизменно рукоплескала. У многих на глазах были слёзы.
Закрывались продуктовые лавки, все длиннее становились очереди за хлебом и мясом, все грязнее улицы. Зато в красном кумаче и в духовых оркестрах не было недостатка.
Агитаторы, уполномоченные Советом рабочих и солдатских депутатов, снабжённые мандатами, собирали толпу на митинги и демонстрации, возбуждали её речами, призывами, обещаниями, лестью. Толпа одобрительно слушала и грызла семечки.
Михаил Владимирович обычно много ходил пешком по Москве, особенно весной. Но теперь старался не бывать на улице. Вид возбуждённых толп вызывал у него тоску и отвращение. Ещё не утихла боль после смерти Володи. Теперь к ней прибавился животный, неодолимый страх за Таню и Андрюшу, за их будущее, за их жизнь в стране, которая больше всего напоминала сейчас палату буйно помешанных в доме скорби.
Он стал плохо спать, несмотря на то что глушил себя работой, доводил до крайней степени усталости. Все равно оставалось свободное время, и надо было занять его чем-то, лишь бы не выходить на улицу, не общаться с людьми, не читать газет, листовок и воззваний, которые сыпались из окон, из автомобилей, расклеивались на стенах домов, на афишных столбах, делали город ещё грязнее и гаже.
Поддавшись уговорам Агапкина, профессор все чаще заглядывал в лабораторию.
Федор Фёдорович пробовал продолжать опыты, но понимал, что без профессора это бессмысленно. К тому же ему бывало неуютно в одиночестве среди стеклянных клеток с подопытными животными. Ему казалось, что Григорий Третий внимательно на него смотрит, следит за каждым его шагом.
Упорный взгляд рубиновых глазок неприятно действовал ему на нервы.
Агапкин вообще был не в лучшей форме. Он тяжело пережил известие о венчании Тани и Данилова. Потребовались огромные усилия, чтобы поздравить молодожёнов, пожать руку сопернику.
Таня переехала к Данилову на Сивцев. Без неё в доме стало пусто и скучно. Федор Фёдорович видел её только в госпитале. Но в начале апреля Данилов опять отправился на фронт. Его в любой момент могли убить, не только немцы и австрийцы, но и свои. Это грело Агапкину душу.
Таня вернулась домой, и всё пошло по-прежнему, будто не было никакого венчания. Она готовилась к выпускным экзаменам, потом собиралась поступать на медицинское отделение Высших женских курсов Герье. Прошёл апрель, май. Андрюшу хотели отправить в Ялту к тёте, но поезда ходили плохо, он остался в Москве.
В июне Таня успешно сдала выпускные экзамены и стала готовиться к вступительным. Агапкин взялся помочь ей с химией, он хорошо помнил университетский курс.
Когда они сидели рядом, склонившись над учебником, почти соприкасаясь щеками и коленями, ему казалось, что сердце его лопнет от счастья. На правах учителя он мог накрыть ладонью её руку, убрать ей за ухо прядь, упавшую на лицо. Она как будто не замечала этого или делала вид, что не замечает. Только однажды, когда он почти коснулся губами её шеи, она вдруг резко повернулась и сказала:
– Федор Фёдорович, у вас такая тяжёлая одышка, вы много курите.
Начался душный, пыльный июль.
Ясным воскресным утром Таня вышла к завтраку в лёгкой юбке и свободной кисейной блузке. Солнце било в открытое окно, она остановилась, чтобы задёрнуть штору, и как-то так повернулась, что Агапкин, не сводивший с неё глаз, вдруг отчётливо увидел маленький округлившийся живот. «Четыре месяца, – подумал он с холодным отчаянием, – родит в ноябре».
После завтрака он поднялся в лабораторию, и опять его встретил рубиновый немигающий взгляд. Следовало забыть обо всём и продолжать опыты. Теперь за ними стояло не только великое открытие, которое изменит мир, но и его собственная жизнь. Между ним, доктором Агапкиным, и лабораторными крысами в прозрачных клетках существовала тайная связь. Он стал таким же подопытным экземпляром, как они. У него, как у них, в центре мозга, в крошечных известковых капсулах жили цисты неизвестного науке паразита.
С тех пор как прошла лихорадка, он ничего особенного не чувствовал. Выросли новые волосы, гуще и мягче прежних. Кожа стала глаже, ровнее. Исчезла лёгкая близорукость. Впрочем, перемены были столь незначительны, что никто, кроме него самого, не заметил их.
Иногда он думал: а может, ему всё приснилось? Не было шприца, резинового жгута, не входила игла во вздутую вену его локтевого сгиба.
У него на руках умер Володя. От потрясения, от усталости после многих бессонных ночей он потерял сознание, впал в короткое забытье и не может точно помнить, что произошло. Он хотел бы верить, что не вливал себе в вену препарат. Это был сон, мираж. Однако не получалось.
Он входил в лабораторию, и под пристальным взглядом Григория Третьего его слегка знобило.








