Текст книги "Избранные детективы и триллеры. Компиляция. Книги 1-22 (СИ)"
Автор книги: Полина Дашкова
Жанры:
Крутой детектив
,сообщить о нарушении
Текущая страница: 83 (всего у книги 329 страниц)
Агапкин достал часы-луковицу из кармана.
– Десять без пяти.
– Я пойду к себе, мне надо лечь, – она тяжело поднялась и вдруг опять застыла, вцепившись в спинку стула.
Совсем близко грохнуло несколько выстрелов. Стреляли из тяжёлого орудия. Задрожали оконные стёкла. Охнула и стала креститься няня. Никто, кроме Агапкина, не расслышал, как Таня застонала сквозь стиснутые зубы.
Он уже стоял рядом, положив ладонь ей на живот. В дрожащем свете керосинки блестели испуганные глаза Михаила Владимировича. Таня с шумом выдохнула.
– Федор, уберите руку. Я без вас знаю, у меня схватки. Теперь уж сильные, каждые три минуты. Папа, не смотри так. Для тебя разве новость, что беременность заканчивается родами?
– Но ведь ещё две недели, – растерянно прошептал профессор.
– Я тоже так думала. Но он решил иначе. Наверное, не терпится поглядеть, что тут у нас происходит.
Телефон по-прежнему не работал. Света всё не было. На улице не прекращалась стрельба. Казалось, бои идут прямо под окнами. Короткое перемирие закончилось.
Командующий округом Рябцев выбрался из Кремля, где революционные солдаты его держали как заложника и едва не убили. Оказавшись на свободе, он выдвинул ультиматум Военно-революционному комитету: Кремль должен быть очищен, ВРК распущен.
Юнкера окружили Скобелевскую площадь. Бои шли на Манежной, на Тверской-Ямской, на Арбате, у телеграфа, почтамта, у вокзалов. Отряд из трёхсот солдат Двинского полка первым поднял стрельбу у Кремлёвской стены.
Двинский полк состоял из дезертиров, грабителей, мародёров. Накануне переворота его перевели из Бутырской тюрьмы в лазарет. Солдаты якобы голодали в знак протеста, и совдеп опасался за их здоровье. Сейчас они стали боевым авангардом революции, главной опорой большевиков в Москве. Они атаковали Кремль.
У Троицких ворот их встретил отряд под командованием полковника Данилова.
Таня ходила по гостиной, держась за живот, то молилась, то бормотала стихи Пушкина.
– Может, лучше к вам в комнату? Вам надо лечь, я должен осмотреть вас, – сказал Агапкин.
– Подождите. Не трогайте меня. Если лягу, буду орать, а так мне легче терпеть. Останемся здесь. Горячую воду ближе таскать с кухни, и папа один с ума сойдёт. Вот, есть кушетка. Она вполне удобная.
В гостиную принесли все свечи и керосинки, какие нашлись в квартире. Агапкин плотно задёрнул шторы, чтобы не виден был свет.
– Федор, а ведь вы акушерство сдали удовлетворительно, – сказал Михаил Владимирович, – я помню. Профессор Гринберг Яков Зиновьевич жаловался мне на вас. И роды никогда в жизни не принимали.
– Вот и пусть учится, – сказала Таня, – ты не пошёл бы воевать, сам бы отлично принял. Теперь лежи, наблюдай. Ой, Господи, а ведь правда больно. «Долго ль мне гулять на свете то в коляске, то верхом, то в кибитке, то в карете, то в телеге, то пешком». Андрюша, ты что здесь делаешь?
– Танечка, я боюсь. Тебе очень больно? Папа, можно я останусь? – Андрюша сидел в кресле, поджав ноги, обхватив коленки.
– Иди на кухню, помоги няне. Скоро нужно будет много горячей воды, – сказал Михаил Владимирович.
– «Не в наследственной берлоге, не средь отческих могил, на большой мне, знать, дороге умереть Господь судил», – медленно, сквозь зубы читала Таня.
– Ты, может, ляжешь, наконец? – спросил Михаил Владимирович.
– Да, папа. Вот сейчас лягу. Кажется, воды отходят. Ой, мамочки! «На каменьях под копытом, на горе под колесом, иль во рву, водой размытом, под разобранным мостом». Боже, как больно! Андрюша, уйди отсюда! Федор, послушайте, как там у нас сердечко?
До этой минуты она не подпускала его, не давала прикоснуться. Теперь сдалась. Выбора у неё не было. Он хотел сказать: не бойтесь, верьте мне, у меня уже есть опыт, я справился с двойным обвитием пуповины, я сильный, я самый лучший, я люблю вас.
– Ну что? – донёсся до него голос профессора.
– Ритм хороший. Вот, пошла сильная потуга.
– Без вас знаю! – прорычала Таня сквозь зубы. – Ступайте руки мыть. «Иль чума меня подцепит, иль мороз окостенит, иль мне в лоб шлагбаум влепит непроворный инвалид».
На Второй Тверской, прямо у подъезда, строчил пулемёт, хлопали выстрелы, свистели пули.
ВРК ультиматум не принял, но большинство его членов из своего штаба сбежало, когда боевые отряды юнкеров стали обстреливать окна с соседних крыш. На крышах сидели барышни-прапорщики, из них получились отличные снайперы.
По губернаторскому дому била артиллерия. Юнкера наступали, заняли почту, телеграф, Казанский вокзал.
Под началом Павла Николаевича Данилова, кроме юнкеров, были студенты, учителя и старшие ученики гимназий, реальных училищ, юристы, редакторы газет и журналов, театральные актёры, литераторы, молодые чиновники разных департаментов. Оружия не хватало. Многие впервые брали его в руки, не умели заряжать, стрелять. И всё-таки удалось отбить авангард революции.
Пулемётной роте, засевшей в Кремле, в очередной раз предложили сдаться. Революционные солдаты устроили митинг. Снаружи прозвучало несколько предупредительных выстрелов из миномёта. Это был серьёзный аргумент. Солдаты сдались и согласились покинуть Кремль.
– Не стрелять! Отставить! – кричал полковник Данилов, надрывая горло, когда испуганная толпа серых шинелей появилась в проёме Троицких ворот.
Мгновение было тихо, и вдруг застрочил пулемёт. Серые шинели заметались в панике, стали стрелять в ответ, несколько фигур упало. Полковник оттащил от орудия юнкера. Мальчишка, не старше семнадцати, смотрел перед собой безумными, белыми от гнева глазами.
В ночь с 25 на 26 октября в Петрограде его сестра, в составе женского батальона, защищала Зимний. Когда дворец был занят, её изнасиловали пьяные революционные матросы. Она покончила с собой. Юнкер ещё не мог знать этого, но, строча из пулемёта, повторял: «Звери! Убийцы! Вот вам, за Вареньку! Вот вам!»
Дом на Второй Тверской дрожал, звенели стёкла. Гранаты рвались так близко, что казалось, ещё взрыв, и крепкие стены не выдержат, дом рухнет.
Жильцы бежали в подвал, к дворнику, залезали под кровати, спирит Бубликов сидел в старинном крепком сундуке и пытался собрать экстренное совещание духов различных государственных деятелей прошлого, от Александра Македонского до Екатерины Второй. Духи, вероятно, тоже нервничали, потому что при очередном орудийном залпе с потолка в столовой медиума сорвалась люстра.
Михаил Владимирович так резко дёрнулся на диване, так подался весь вперёд, что наступил на свою раненую ногу и взвыл от боли. Одновременно с ним коротко, глухо застонала Таня, оскалила зубы, жилы вздулись у неё на шее, в глазу лопнул сосуд.
Под оглушительную дробь пулемётов на свет появилась лохматая, ушастая, с высоким упрямым лбом головка, крепкие плечики.
Ребёнок был крупней и подвижней, чем Зинина девочка. Он родился легко и быстро, закричал в первое мгновение.
– Вот он, наш мальчик, – сказал Федор.
Канонада грохотала. Юнкера наступали. Взяли Брестский вокзал, электростанции. По всему центру Москвы в домах вспыхнул свет.
Андрюша прыгал, хлопал в ладоши и кричал «ура!».
Няня, счастливо всхлипывая, гасила ненужные керосинки, задувала свечи.
– «То ли дело быть на месте, по Мясницкой разъезжать, о деревне, о невесте на досуге помышлять!» – громко, хрипло дочитывал профессор за Таню «Дорожные жалобы» Пушкина.
Она никого не видела, не слышала, кроме ребёнка. Федор промокнул салфеткой её влажное лицо, пригладил спутанные волосы. Она как будто не заметила. Мальчик плакал громким басом. Она дала ему грудь.
Центральные районы Москвы были в руках юнкеров. Большевики наступали с Ходынки, с рабочих окраин, окружали, палили из тяжёлых дальнобойных орудий с Воробьевых гор. К ним эшелонами шло подкрепление. Матросы из Петрограда, красногвардейцы из Иваново-Вознесенска.
Юнкера, студенты, гимназисты, отставные офицеры заняли Кремль. Их, державших последнюю оборону внутри Кремлёвских стен, в древнем сердце России, назвали Белой гвардией. Гвардия состояла из добровольцев. Профессиональных военных было среди них совсем мало.
Ждали помощи, войск, казаков, верили, что осталось ещё где-то правительство, надо только наладить связь.
Полковник Данилов знал: помощи не будет. Никакой и ниоткуда. Теперь уж в России нет никакого правительства.
Глава семнадцатая
Остров Зюльт (Германия), 2006
Небо никогда не отражалось в этой части моря. Вода была такой холодной и тяжёлой, что впитывала свет. Если штормило, верхушки волн пенились и казалось, это зеркальный образ мелких быстрых облаков. Ветер норд-вест, вечный хозяин острова, гонял облака, как испуганное овечье стадо посвистом кнута, пенил море, гнул деревья, опрокидывал стаканы со свежими соками на столиках пляжных кафе, рвал из рук газеты.
Никто здесь не купался. Сидели в шезлонгах, дышали йодистым солёным воздухом, кутались в меха и пледы, смотрели на море, слушали вой ветра, шум волн, крики чаек, ели знаменитых местных устриц в прибрежных ресторанах.
Богатые немцы, выбравшие местом отдыха или всего остатка жизни этот северный остров, искали покоя, уединения, чистого морского воздуха. Здесь не строилось никаких фабрик, были только фермы по выращиванию устриц, старые мельницы, маленькие пекарни. Здесь не любили автомобилей. Остров был настолько мал, что по нему ездили на велосипедах и ходили пешком.
Старый господин в полотняном шезлонге на берегу ничем особенным не отличался от своих соседей по ледяному пляжу. Разве что ноги его были укутаны не клетчатым пляжным пледом, а белым пуховым платком, который он купил когда-то за копейки в русском городе Оренбурге. Он, как многие на этом пляже, говорил вслух, как будто с самим собой. Но, в отличие от остальных отдыхающих, не по мобильному, через наушники и микрофон. Не было при нём телефона. Речь его звучала странно. Перекрикивая чаек, волны, ветер, старый господин громко, выразительно читал стихи по-русски:
Долго ль мне гулять на свете
То в коляске, то верхом,
То в кибитке, то в карете,
То в телеге, то пешком.
– О, майн гот, опять, – проворчала крепкая высокая немка лет пятидесяти, – ну и ехали бы в свою Россию. Теперь что мешает?
Она подошла к старому господину сзади и бесцеремонно натянула ему на голову детский лыжный шлем с помпонами. Господин сердито посмотрел на неё и спросил по-немецки:
– Который час?
– Половина пятого. Вам пора обедать.
– Спасибо, Герда. Я поем здесь, на берегу, в ресторане. Иди, скоро начнётся твой любимый сериал.
– Я поняла. Это очень любезно с вашей стороны, Микки. Значит, телятину, брокколи и горячий яблочный штрудель со сливками я должна отдать соседским псам?
– О чём ты?
– О том, что вы просили меня сегодня с утра для вас приготовить. Я старалась, томила телятину на пару, пекла штрудель, взбивала сливки, и все для того, чтобы вы ели туристическую отраву за двести евро? Если у вас так много денег, лучше отдайте их бедным. Если вам плевать на ваш чёртов старый желудок, лучше убирайтесь в свою Россию и пейте там щи с водкой.
– Ладно, не обижайся, – сказал старик, – пойдём. Только все ты путаешь, Герда. У соседей собак нет, ближайший пёс живёт у Кригеров, через пять домов от нас. Это папильон, размером меньше твоей ладони. Он вряд ли осилит и оценит твой замечательный обед.
– Уж во всяком случае он отнесётся к нему уважительней, чем вы.
– Не думаю. Послушай, разве я не объяснял тебе сто раз, что щи не пьют, а едят? Это овощной суп. Ты так ненавидишь его потому, что не можешь правильно сварить.
– Я?! – Она остановилась и встала перед ним, уперев кулаки в бока. – Я не могу сварить эту вашу капустную воду с говядиной? Да я просто уволюсь завтра же! С какой стати я должна сносить ваши бесконечные оскорбления? И почему вы опять надели кроссовки? Сегодня минус десять градусов!
– Прости, Гердочка, не сердись, – старик взял её под руку, – ты лучшая кулинарка на Шлезвиг-Гольштейнской равнине, а возможно, и во всей Германии. Не увольняйся, я пропаду без тебя.
С маленькой главной улицы, состоящей из дорогих магазинов, ресторанов, отелей, они свернули на соседнюю. Там начинались частные виллы. Когда-то в древности дома на этом острове покрывали чёрной камышовой соломой. Теперь это опять вошло в моду. Таких крыш не было больше нигде в Германии и, кажется, нигде в мире. Белые виллы-шкатулки стояли под чёрными лохматыми шевелюрами, с колючими чёлками над окнами верхних этажей.
– Герда, ты сегодня смотрела почту? – спросил старик, когда они вошли в дом.
– Все у вас в кабинете. Как всегда, куча ерунды. Но того, чего вы ждёте, пока нет, так что можете наверх не подниматься. Идите мыть руки и быстро за стол. В третий раз я разогревать не буду.
Старик снял куртку, кроссовки, сунул ноги в тёплые тапки и отправился на второй этаж, громко декламируя:
Не в наследственной берлоге,
Не средь отческих могил,
На большой мне, знать, дороге
Умереть Господь судил.
– О, майн гот, опять, – проворчала Герда, на это раз не сердито, а печально.
Она ни слова не понимала по-русски, но это стихотворение, кажется, могла повторить наизусть, без запинки. Она знала, что написал его Пушкин. Для русских он значит то же, что Гёте для немцев и Шекспир для англичан.
Пятнадцать лет она служила экономкой в доме странного одинокого старика. Его звали Микхаил Данилофф. Через год ему исполнялось девяносто. Он был крепкий, поджарый, молчаливый и не капризный. Герда называла его Микки.
Он родился в Москве, в семнадцатом году, в октябре, двадцать девятого числа. Он навсегда покинул родину пятилетним ребёнком, но продолжал считать себя русским. Он служил в СС, был лётчиком «Люфтваффе» и не скрывал этого. В его кабинете на почётном месте, в рамке под стеклом, висела фотография. Он, совсем молодой, в форме лейтенанта, с ним рядом красивая фрейлейн, на руках у него грудной младенец в одеяле.
О том, что на самом деле он был английским шпионом в рядах СС, Герда узнала, когда однажды сюда, в Зюльт, приехала съёмочная группа с Гамбургского телевидения. Они снимали Микки в его кабинете. Он рассказывал о какой-то хитрой шпионской операции сорок четвёртого года.
– Как же вы служили в СС, если были русским? – спросила Герда.
– Я не был. Я есть русский, – ответил Микки, – но тогда, в тридцать восьмом, я этого не афишировал. Меня звали Эрнст фон Крафт. Я с детства говорил по-немецки без акцента и писал без ошибок.
– Почему же вы шпионили в пользу Англии, а не России? Ненавидели коммунистов и Сталина?
– Ненавидел, верно. Но по время войны шпионил в пользу России. Только это большой секрет, – Микки подмигнул и приложил палец к губам. – Герда, ты ведь никому не скажешь?
– Значит, вы рисковали жизнью ради тех, кого ненавидели?
– Ну что ты, Гердочка, я не такой дурак. Я рисковал ради России. Я знал, что Сталин умрёт, коммунисты уйдут, а Россия останется. Так оно и вышло.
– Почему сейчас вы не возвращаетесь туда, если так её любите, вашу Россию?
– Потому, что меня там никто не ждёт. А здесь я привык, обжился. Я слишком стар, чтобы менять привычки.
– Как же вам удалось уцелеть?
– Моя мама молилась за меня.
– Если уж выпросила у Господа для вас жизнь, почему не сумела выпросить семью? Вы в молодости были вон какой красавчик, могли бы десять раз жениться, иметь кучу детей, внуков, правнуков, – проворчала Герда.
Микки сделал вид, будто не услышал её ворчания, стал громко читать своего любимого Пушкина. Всегда, когда ему было грустно, когда он нервничал, он повторял это стихотворение.
Она хотела спросить его, куда делись фрейлейн и младенец, с которыми он снят, но не решалась.
И вот однажды Микки попросил её приготовить праздничный ужин, а сам отправился на вокзал.
В тот день, впервые за многие годы, она увидела Микки не в поношенных джинсах и свитере с заплатками на локтях, не в спортивных штанах и кроссовках. Он надел элегантный английский костюм, белоснежную рубашку, галстук, дорогие ботинки из чёрной замши, дольше обычного брился, десять раз повторил своё любимое стихотворение, не только прочитал, но даже спел его, переложив на какой-то смешной мотивчик.
Герда постаралась. Стряпня была её поэзией, её гордостью и самым любимым делом в жизни. Она зажарила на гриле свежую форель, приготовила сложный лимонный соус, испекла свой коронный ванильный торт с черносливом, надела лучшее своё платье, поставила на стол живые чайные розы, зажгла свечи.
Микки вернулся с вокзала вместе с пожилым русским. Оба были напряжены и как будто вовсе не рады встрече. Русский пожал Герде руку и представился: Дмитрий.
На вид лет шестьдесят. Такой же седой, крепкий, поджарый, как Микки. И уши у него были, как у Микки, большие, смешно оттопыренные. За столом они говорили по-русски. Оба нервничали и вовсе не оценили кулинарные шедевры Герды. Ей было очень обидно, она хотела уйти на кухню, но продолжала крутиться в столовой. Она ни слова не понимала в их разговоре, только заметила, что оба несколько раз повторили два женских имени: Вера и Софи.
Потом они поднялись к Микки в кабинет, проговорили там ещё час и спустились в прихожую.
– Дмитрий разве не останется ночевать? – холодно поинтересовалась Герда. – Я все приготовила для него в гостевой комнате, как вы велели.
– Я пробовал уговорить его, но у него заказан номер в отеле «Кроун», – ответил Микки.
– Скажите ему: это плохой отель. Только одна видимость, что четыре звезды. Там отвратительно готовят, не убирают номера, там сыро и холодно, белье всегда влажное, а дерут втридорога.
Дмитрий надел куртку, взялся за ручку своего маленького чемодана, вежливо улыбнулся Герде, произнёс «Денке шеен» и добавил ещё что-то по-русски.
– Он говорит, что ужин был замечательный, все очень вкусно. Тебе большое спасибо, – перевёл Микки.
– Это я поняла без вас, – Герда надменно выпятила нижнюю губу, – почему вы не перевели ему то, что я сказала про отель «Кроун»?
– Бесполезно, Гердочка. Он всё равно не останется.
Дмитрий прожил на острове в паршивом отеле «Кроун» дней десять. Они с Микки встречались, сидели у моря, гуляли по пляжу вечером, иногда заходили в дом, поднимались в кабинет.
Это был отнюдь не первый русский, который приезжал сюда на остров к Микки. Старика иногда навещали какие-то люди из России. Но никого из них он не встречал на вокзале, ни для кого не надевал английский костюм, не просил приготовить торжественный ужин и гостевую комнату. Никому из них он не был рад, скорее наоборот. Каждый такой визит делал его мрачным, нервным, он ворчал по-немецки: «Вот, чёрт принёс, надоели, чтоб им всем сквозь землю провалиться».
Он писал для Герды немецкими буквами русские фамилии на листочке и просил, чтобы не звала его к телефону. Однажды какой-то вежливый, но нервный пожилой господин слишком настойчиво звонил в дверь виллы.
– Скажи ему, пусть убирается, иначе мы вызовем полицию.
– Что им от вас нужно? – спрашивала Герда.
– Они считают, что мой дед был алхимик и оставил мне тайну эликсира вечной жизни.
Герда весело рассмеялась.
– Ничего смешного, – сказал Микки, – наоборот, это грустно. Ты же читаешь газеты, смотришь телевизор. Там постоянно твердят, что среди нынешних русских много сумасшедших.
В день отъезда Дмитрия Микки разбил очки и свою любимую чайную чашку. Бреясь, сильно порезал щеку и подбородок, надел свитер наизнанку и разные носки. Герда заметила это, когда он обувался в прихожей, но ничего не сказала. Ей хотелось плакать, глядя на него.
Как только он ушёл, она поднялась в кабинет, чтобы навести там порядок. На столе она увидела новую фотографию, единственную цветную среди старых, чёрно-белых.
Это был портрет стриженой светловолосой девушки лет двадцати пяти. Герда долго разглядывала чистое, тонкое лицо.
– Здравствуй, милая фрейлейн. Интересно, кто ты такая? Я знаю людей, я вижу, у тебя умные глаза. Наверное, ты хороший человек, и, уж точно, ты очень важный и дорогой человек для Микки. Иначе ты бы здесь не стояла под стеклом, в красивой рамке.
Герда была такой же одинокой, как её хозяин. Она старела, и у неё появилась привычка разговаривать вслух с самой собой и с окружающими предметами. Так она беседовала с девушкой на портрете, пока пылесосила книжные полки, протирала оконные стёкла, абажур настольной лампы, складывала в стопку разбросанные возле принтера листы.
Когда Микки вернулся с вокзала, она решилась спросить его:
– Кто это?
– Моя внучка, – ответил Микки и тяжело упал в кресло, – её зовут Софи. Ей скоро исполнится тридцать лет. Она живёт в Москве. Дмитрий её отец. Мой сын.
***
С тех пор Герда героически держала за зубами все свои горячие «почему?». Микки жадно просматривал почту, бумажную в почтовом ящике, электронную в компьютере.
Почты было много. Кроме обычного набора бесплатных газет, рекламных брошюр и талонов, электронных спамок, Микки получал множество ответов на свои запросы в библиотеки, архивы, университеты разных стран. Приходили извещения о посылках, и Герда везла домой с почты на багажнике своего велосипеда стопки книг на немецком, английском, русском.
Микки написал несколько учебников по военной истории. До того, как купил виллу и окончательно поселился здесь, он жил в Англии, Бельгии, Швейцарии, Франции, читал лекции в университетах. До сих пор к нему по электронной почте обращались за консультациями, иногда приезжали журналисты.
В последние пять лет он работал над книгой о русской революции. Стол его был завален бумагами, он часами сидел за компьютером. Герда, заглядывая ему через плечо, видела на экране незнакомый русский шрифт. Буквы становились все крупнее. У Микки портилось зрение.
– Кому это нужно? – ворчала она. – Могли бы пощадить свои глаза и мозги, отдохнуть на старости лет.
– Да, наверное, не нужно никому, – отвечал Микки, – но отдыхать я буду в могиле. И чем меньше стану щадить свои глаза и мозги, тем позже там окажусь.
Впрочем, после появления Дмитрия он подходил к своему компьютеру лишь для того, чтобы посмотреть почту. Он, кажется, даже читать не мог, брал книгу, водил лупой над страницами минут десять, откладывал, шёл гулять или сидел на пляже в шезлонге часами, просто так, глядя на море и слушая чаек.
Он стал забывчив и рассеян. Не надевал шапку в холод, терял очки, мог не бриться неделю, пока Герда не напомнит.
– Тебе не стыдно, фрейлейн? – шёпотом спрашивала Герда светловолосую девушку на снимке. – Неужели ты ничего не знаешь, не понимаешь, не чувствуешь? Неужели никогда не приедешь?
Москва, 1917
В Москве шла война. Город был в баррикадах. Обстреливались улицы, переулки, дворы, в окна попадали снаряды, гранаты. Пули били стекла фонарей, и вспыхивали высокие газовые факелы. Загорались дома, не только деревянные, но и каменные. Пожары никто не тушил, огонь перекидывался на соседние здания. В квартиры врывались ошалевшие, с безумными глазами красногвардейцы, искали оружие, попутно брали всё, что понравится. При малейшем сопротивлении или просто так, смеха ради, расстреливали всех, без разбора.
Обыватели создавали домовые комитеты, устраивали круглосуточные дежурства в подъездах, пытаясь защитить своё жильё, имущество, жизнь, таскали ведра и тазы с водой, заливали головешки, летевшие от соседних пожарищ.
Когда затихала стрельба, по Тверским, по Арбату, по Сретенке слонялись пьяные мародёры, сдирали с трупов сапоги. Мрак, холод, смерть царили в Москве. Никто не знал, когда это кончится и что будет завтра.
Поздним вечером прибежала Люба Жарская, в облезлом тулупчике, в сером бабьем платке. Она плакала, целовала Михаила Владимировича, Таню, Андрюшу, говорила, что квартиру её разграбили, она сама спаслась чудом и теперь хочет бежать, до Витебска, к Варшаве, там у неё двоюродный брат.
– Подожди, поживи у нас, – уговаривал Михаил Владимирович, – скоро всё образуется, хотя бы стрелять перестанут.
– Нет, Миша. Ничего уж не образуется. Перестанут стрелять, значит, они победили. Тогда закроют границу, и все мы окажемся под арестом, на одной огромной каторге размером с Россию. Не хочу ждать своей очереди на убой, как скотина бессловесная. Пусть убьют по дороге, это даже лучше.
Вид новорождённого Миши вызвал у неё новый приступ рыданий.
– Ангел, чудо, как же ты в этом аду?
Няня собрала для неё узелок с едой, Таня дала что-то из своей одежды. Михаил Владимирович попытался сунуть ей в карман немного денег, но она категорически отказалась.
– У вас у самих мало, да и бумажки эти скоро ничего не будут стоить. Бог даст, увидимся, не в этой жизни, так потом, когда-нибудь.
Агапкин проводил её до подъезда. Прощаясь, она обняла его, забормотала странно бледными без помады губами:
– Феденька, береги их, кроме тебя теперь некому. Данилов, если выживет там, в Кремле, он всё равно с этой красной чумой будет биться до конца, до смерти. Он белый полковник, смертник. – Она вдруг испуганно зажала рот ладонью. – Господи, что ж я каркаю, дура такая? Типун мне на язык! Он хотя бы знает, что у него родился сын?
Агапкин молча помотал головой.
– Ладно, пойду, пока тихо. Попробую к вокзалу. Когда-нибудь какой-нибудь поезд поедет, а нет, так пешком добреду. Прощай, храни тебя Бог, Феденька.
Люба исчезла во мраке. Только сейчас, проводив взглядом её длинную, смутную фигуру в нелепом платке, Федор заметил, что и правда тихо. Слышно, как ветер шуршит ледяными листьями, и, если закрыть глаза, можно подумать, все по-прежнему. Обычная московская ночь в конце октября.
Он нащупал папиросы в кармане, чиркнул спичкой. А может быть, правда, всё кончилось? Если до утра стрельбы не будет, надо сходить на Никитскую, поговорить с Мастером. Нельзя больше оставаться в роли слепой марионетки. Пусть объяснит, что они собираются делать? Станут сотрудничать с красной чумой? Или, может быть, тихо исчезнут, пока не закрыта граница? Такой вариант вовсе не исключён.
Федор ясно представил пустой особняк, намертво запертую дверь. У него, в отличие от многих других в Москве и во всей России, в эти жуткие октябрьские дни почему-то не было сомнений, что чума обосновалась здесь надолго. При всей внешней абсурдности этой новой власти в ней есть сила и даже определённое обаяние, бесовской соблазн. Они говорят то, что от них хотят слышать измученные одичавшие массы. Солдатам обещают мир, рабочим – хлеб, крестьянам – землю. Когда все другие болтают, спорят, сомневаются, эти – действуют, с абсолютным, безоговорочным чувством собственной правоты. Не боятся крови, людского суда, Божьего гнева.
Он не успел докурить папиросу, а со стороны Красной площади послышался жуткий гул, грохот. Тротуар затрясся под ногами.
В полночь 30 октября большевики открыли огонь из тяжёлых орудий по Кремлю. Трое суток шла пальба по Древним стенам. Со стороны храма Христа Спасителя подступы к Кремлю защищал пулемётный расчёт под командованием прапорщика, девятнадцатилетней баронессы де Боде. Каждая очередная большевистская атака гасилась пулемётным огнём.
Юнкера из последних сил держали оборону и сдаваться не собирались. Большевики готовы были разрушить Кремль, лишь бы выбить оттуда его последних защитников.
Рухнула глава Беклемишевской башни. С Никольских ворот смотрел на город расстрелянный образ Святителя Николая.
Электричество опять погасло. В тёмной ледяной квартире телефонный звонок прозвучал как взрыв.
– Включили! Включили! – завопил Андрюша и бросился к аппарату.
На улице едва светало. Таня спала в своей комнате так крепко, что ни звонка, ни Андрюшиного крика не услышала. Для новорождённого мальчика устроили кроватку в большой овальной корзине. Он спал, запелёнатый в кусок разрезанной простыни, сверху закутанный в тёплую шаль и укрытый старым Андрюшиным одеялом. Няня торжественно надела ему на головку розовый чепчик из мягкой шерсти. Оказывается, она успела связать его заранее, только почему-то думала, что будет девочка.
В гостиной чадила керосинка. Свечи берегли, запас их кончался.
– Для тебя, Мишенька, я тоже когда-то розовый связала. Матушка твоя, Ольга Всеволодовна, Царствие Небесное ей, голубушке, девочку ждала. Живот был круглый, широкий, по всем приметам девочка. Но нет, родился ты. А как Наточку носила, так все наоборот, живот огурцом. Думали, мальчик. Для Наточки я и связала голубой, – бормотала няня, сидя на краю дивана, перебирая в полумраке свои ветхие сокровища. – Видишь, я их все храню, вот твой, вот Володюшкин, – няня всхлипнула и перекрестилась, – а вот Танечкин, Андрюшин. Только моль поела. Уж я её, проклятую, и лимонными корками, и лавандой. Смотри, твои первые носочки, а это платьице Наташино, панталончики, пинетки.
Профессор задремал под бормотание няни, и во сне с лица его не сходила счастливая спокойная улыбка.
Стрельба продолжалась, то тише, то громче, но уже никто от неё не вздрагивал. Привыкли.
– Федор Фёдорович, это вас, – разочарованно сказал Андрюша и протянул трубку.
– Как здоровье профессора? – спросил знакомый голос.
– Благодарю вас. Все хорошо.
– Если что-нибудь понадобится, телефонируйте.
– В доме очень холодно. Опять погас свет.
– Да, – сказал Мастер, – у нас теперь тоже.
– У вас? – изумился Агапкин.
– По всему центру. Вы разве не слышите, что происходит?
– И когда же всё это закончится? – мрачно спросил Агапкин.
Минуту он слышал только треск в трубке и чувствовал ухом, щекой неодобрительное молчание своего собеседника.
– Успокойтесь, – произнёс наконец Мастер, – возьмите себя в руки. Предстоит ещё много испытаний, куда более суровых, чем нынешние. Уличные бои продлятся недолго. Надеюсь, вы помните, в чём на сегодня заключается ваша главная обязанность?
– Да, разумеется.
– Не забывайте о животных. Навещайте их чаще. Их вы тоже должны сохранить. Телефон пока исправен, если будет в чем-нибудь нужда, сообщите.
– Да. Благодарю вас.
«Я не сказал, что Таня родила, – вдруг подумал он, – я не сказал, а должен был».
В эту минуту он почти ненавидел Матвея Белкина, Мастера, учителя, благодетеля.
– Кто это? – шёпотом спросил Андрюша, когда Агапкин положил трубку.
– Знакомый из госпиталя. Что ты так испуганно на меня смотришь?
– Не знаю. У вас стало такое лицо…
– Какое? – Агапкин повернулся к зеркалу.
Дрожал огонёк свечи, подсвеченное снизу, его лицо правда выглядело жутковато.
– Ну, как будто он вас очень сильно обидел, – шёпотом объяснил Андрюша.
– Ерунда. Это свет так падает. Никто меня не обидел. Просто мы все страшно устали. Шёл бы ты спать, Андрюша.
– Нет. Зачем спать? Уже утро. Я должен ждать звонка. Павел Николаевич ещё ничего не знает, я хочу первым сказать ему, что у него родился сын.
Федор прошёл в лабораторию. Зажёг керосинку. Крысы метались, пищали. У них кончились вода и корм. Все до одной были живы, и как только Агапкин насыпал в кормушки зерна, налил воды в поильники, кинулись, с писком расталкивая друг друга. Только Григорий Третий сидел, не двигаясь. Он видел, что другие уже едят, пьют. У него было всё своё, отдельное, тоже пустое.








