355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Петр Замойский » Повести » Текст книги (страница 21)
Повести
  • Текст добавлен: 4 октября 2016, 02:04

Текст книги "Повести"


Автор книги: Петр Замойский



сообщить о нарушении

Текущая страница: 21 (всего у книги 40 страниц)

Молодость

1

 – Улицей ехать или гумнами? – спрашивает дядя.

 – На гумнах народ, – говорю я и киваю на руку.

Дядя догадывается, сворачивает на другую дорогу.

При въезде в улицу снимаю с плеча косынку, кладу руку на колени так, чтобы не видна была повязка. Уже кое‑кто встречается, узнают, здороваются. Я сижу, искоса поглядывая в сторону нашей избенки. Она все ближе и ближе. Вон колодец, погнувшаяся верея, на ней два колеса.

Вдруг из сеней избы выскочил парнишка и стремглав понесся нам навстречу. Выбежав на дорогу, со всего размаху шлепнулся в пыль, быстро вскочил и, не отряхиваясь и крича неизвестно кому: «Братка едет, братка!», устремился к нам. За ним бежала сестренка.

 – Остановись, дядя, – сказал я.

Мой самый маленький, любимый братишка забирается на телегу. Он загорел, а волосы совсем белые. Он сидит рядом со мной, и я слышу, как у него трепетно, словно у воробышка, бьется сердце. Сзади уселась сестренка, и мы тихо подъезжаем к избе.

 – Приехали, – говорю я и спрыгиваю с телеги.

Обнимаю братишку, целую его, и слезы выступают у меня на глазах. Дядя принимается отпрягать лошадь. Ребята мчатся на гумно. Я беру корзину…

Гудение мух встречает меня в избе, кислый запах, духота. Изба совсем обветшала: потолок провис, половины пола нет, доски гнилые. Протягиваю вверх руку. Достаю не только до матицы, но и до потолка, – так он низок.

Дядя с кем‑то говорит. Смотрю в окно: возле дяди соседка Елена, Устюшкииа мать, моя «нареченная теща». Едва еще я только стал помнить себя, как мать и Елена не то в шутку, не то всерьез уговорились породниться и с тех пор звали друг дружку «свахами». В детстве я очень стыдился этого, да и сейчас испытываю неловкость. А она – длиннолицая, противная баба, – разговаривая с дядей, украдкой бросает взгляд на окна, хочет, видимо, посмотреть, каков «зять», но я прячусь в простенок. В избу она войти не смеет. Знает, что не люблю я Устю, а ее, Елену, совсем терпеть не могу.

 – Какого привез? – громко спрашивает она дядю.

 – Героя! – кричит тот в ответ.

 – Вона! – удивляется «теща», – а, говорят, он совсем без руки?

Еще кто‑то подошел к дяде. Слышу мужской старческий голос. Узнаю Матвея, свекра Елены, доброго старика. Он совсем уже сутул, борода у него такая же большая, как и была, но седая. Собравшиеся у входа в избу ребятишки направляются в сени, но старик гонит их. Все ждут, когда придут наши с гумна. Вот умолкли разговоры. Смотрю на дядю, а он глядит туда – за избу: значит, наши идут.

Сажусь в простенок. Дух захватывает, сердце учащенно бьется. Сижу, как прикованный. Отчетливо слышу, сердцем чувствую шаги матери. Они ближе и ближе. Зажмуриваюсь, вижу ее походку, ее лицо. Смогу ли улыбнуться при встрече или расплачусь? Много в нашей семье плакали, много плакал и я. Но теперь сердце мое зачерствело, в нем только жгучая тоска.

 – Бра–атка при–е-еха–ал! – снова оповещает мой белокурый братишка.

Сколько радости в «го голосе! Будто и невесть случилось… Мать идет мимо окна не торопясь. Не г, она торопится, это видно по ее порывистой походке, только вот ноги… Я знаю – от испуга у нее всегда, как она говорит, «отнимаются ноги». И сейчас, конечно, «отнялись». Она идет, чуть покачивая головой, вот она уже в сенях, слышно, как она ищет и не может найти скобу. Дверь отворяет Матвей. Он пропускает мать, идет сам, за ним – дядя, братья, еще кто‑то, потом Елена и орава ребятишек. Туман в глазах. Сквозь туман вижу лицо матери. Встаю, иду навстречу. Пытаюсь улыбнуться, но у меня, видимо, слишком горькая улыбка. Она тоже рада, но и у нее такая же улыбка на пыльном лице.

 – Здравствуй, мама, – говорю я и не слышу своего голоса.

Она подходит ко мне, глаза ее полны слез, и мы молча целуемся. Я чувствую ее горячие слезы на своем лице. Мы целуемся три раза, и вот ее седая голова падает мне на грудь, раздается тихий протяжный стон… У меня нет слов, чтобы утешить мать. Чувствую, скажи я ей хоть что‑нибудь – и сам разрыдаюсь. Только слышу, тихо шепчут ее губы:

 – Петя, сынок, Петенька…

 – Будет, – говорит дядя и бережно отводг. т мать. – Живой приехал.

Она смотрит на меня измученными серыми глазами. Я вижу, сколько она затрачивает сил, чтобы не закричать в голос. Знает, – мне и так тяжело. Она отходит к печке. Я здороваюсь со стариком Матвеем. Он крикливо спрашивает:

 – Егорий где? Крест где?

 – Посылкой пришлют, – притворно весело говорю я.

 – Видать, громадный?

 – Пудов на семь.

Здороваюсь с Еленой. Она испуганно смотрит на меня и не называет, как раньше, «зятек», а говорит «Петя». Я что‑то говорю ей, здороваюсь с остальными.

 – Ба–атюшки, а этих откуда столько набежало! – восклицает Елена и энергично выталкивает ребят за дверь.

Входит отец. Слышу знакомый его кашель. Кряхтя, медленно вытирает руку о штанину. Я жму его толстую ладонь. От отца густо пахнет нюхательным табаком.

 – Приехал, сынок?

 – Так точно, отец.

И никто не спрашивает о руке. Она у меня не в косынке, а просто висит, как плеть. Мне больно, ее тянет, будто держу гирю, но креплюсь.

Мать, отец и дядя о чем‑то шепчутся. Я сижу со стариком Матвеем. Он курит трубку и без умолку болтает. Мне очень хочется курить, но как сделать при всех папироску? Брат Николай принес воды, мать принялась за самовар. Николай вышел поискать чурок. Выхожу и я в сени. Брат усердно разбивает топором старое колесо. Оглянувшись, подаю кисет.

 – Сделай‑ка себе и мне папироски.

Во дворе, где никого, кроме кур, нет, он делает две цыгарки. Я закуриваю и опять иду в избу.

Скоро закипел самовар, а на столе уже появилась говядина, курники с капустой, огурцы и даже тарелка и вилка. Догадываюсь, – кое‑что принесла соседка Елена. Она все таинственно поглядывает на меня, то и дело косит глаза на мою руку. «Ну, – думаю, – ничего ты не увидишь, нареченная теща, забинтовано! Что там, – тебе неизвестно».

Хитровато ухмыляясь, входит отец, передает что‑то матери, шепчет и, потирая руки, направляется к Матвею. Старик подмигивает отцу, оба тихо смеются. Догадываюсь: отец где‑то достал самогона или бражки.

Белокурый братишка так и не отходит от меня. Трется головкой о колени, словно ласковый котенок.

 – Кренделька хочешь?

 – А то разь нет? – удивляется он такому вопросу.

Открываю корзинку, вынимаю связку кренделей. Глазенки у него разгорелись. Когда он видел крендели? Раз в год привозит отец с базара, когда рожь продаст на подати.

 – А сахару? – спрашиваю братишку.

 – Сахар у нас есть.

 – Настоящий, белый, – говорю я.

Сахару у меня целый кулек, я накопил его в лазарете за четыре месяца.

 – Мамка, возьми сахар и чай. Чай плиточный. Скоблить надо ножом.

К матери подходит Елена, шепчет:

 – Какой заботливый!..

За стол уселись все, кто был. По рукам заходила чашка с самогоном. Мне подали в отдельной чашке. Я чокаюсь, но не пью.

 – Ты что же? – удивляется мать.

 – Он какой‑то…

 – Думаешь, горелый? Нет, это… как его зовут? – спросила мать.

 – Перегон, – торжественно заявил Матвей. – Из самогона перегоняют.

Дядя пояснил:

 – У в а с мастера. Вашу самогонку к нам в трактир привозят.

И начался разговор, кто первый открыл такое ремесло.

 – Про войну расскажи, – попросил меня старик, – как ерманцев били.

 – Мы с австрийцами.

 – Хорошо дерутся?

 – В плен все норовят.

 – Что же так?

 – Штык наш пугает их. У них штык, как нож, его надо еще надеть, а у нас все наготове. Сразу и стреляй и коли.

И я начал им рассказывать, как бились мы то с австрийцами, то с немцами. У моих слушателей от удивления глаза блестели.

 – Ма–а-тушки, – вдруг испуганно протянула мать, – куды мне теперь деваться‑то? Агафья идет.

Я быстро вышел из‑за стола. Как мы забыли про нее, про эту старуху, вдову, лесную сторожиху. Ведь у них, у бездетных, я почти до десяти лет жил как приемыш. Она меня и в училище отвела, от нее первой я услышал сказки, которые она такая мастерица рассказывать. Нет, непростительно, что забыли ее позвать.

Мать все причитает:

 – Ах, грех какой! И совсем–совсем из головы…

А старуха Агафья, теперь уже сгорбленная, подслеповатая, идет торопливо и строго, опираясь на клюку. Лицо у нее сердитое.

 – Держись, Арина, – сказал Матвей. – Сковородником тебя вздует.

 – И надо, надо меня, дуру, – согласилась мать.

Агафья вошла в сени, а я уже стоял посредине избы, готовясь отдать ей рапорт.

 – Спрячься за голландку, – крикнула мать, – скажем, не приехал!

Мать сделала вид, что ничего не случилось, что просто сидят и пьют чай.

Я стою за голландкой. Тревожно и радостно бьется сердце. Я люблю эту строгую, но добрую старуху.

Дверь открывается широко, настежь. В избе все стихает. Только слышится частое тяжелое дыхание Агафьи. Ни с кем не здороваясь, ни к кому не обращаясь, она строго спрашивает:

 – Где?

Молчание. Удивленный вопрос матери:

 – Кого ты?

 – Н–ну, Аришка, совсем в тебе совести нет. Куда спрятали?

 – Про кого ты, бабушка? – опять удивляется мать.

 – Окаякна сила! – сквозь зубы говорит Агафья и, вздохнув, произносит: – Здорово живете!

Матвей так и покатывается от хохота.

 – Вот ловко! Отчитала, не молясь, а теперь «здорово живете».

 – Клюшку жалко, – так бы и обломала, – указывает она на мать.

Выждав, когда старуха поворачивается ко мае спиной, я выхожу из‑за голландки, становлюсь во фронт и торжественно рапортую:

 – Ваше величество, Агафья Михайловна, честь имею явиться. Рядовой сто шестьдесят девятого Нозо–Трокского полка, четвертой роты, третьего взвода. Совсем и навсегда по чистой в отставку!

Агафья испуганно вздрагивает, оборачивается и стоит передо мной и что‑то шепчет синими губами. Такое у нее хорошее лицо. Вдруг бросает грозную, выше ее роста палку, закрывает глаза, и я ловлю уже падающую старуху обеими руками.

 – Петя, мну–учек! – и слезы текут по ее глубоким морщинам.

 – Бабушка, что ты? Что ты?

И вдруг страшно, душераздирающе закричала мать:

 – Родима ты моя баушенька!.. И чего он теперь без руки будет де–елать?!

Я отпрянул от бабушки. Уставился на мать. А тут еще захныкала нареченная теща, заревели братишки и сестренки. Вой, которого я так боялся, возвращаясь из лазарета, наполнил нашу избенку.

 – Да вы что? А? – вдруг вскрикнула старуха. Она теперь стояла посреди избы, почти выпрямившись, когда‑то мощная и властная женщина. – Ну‑ка, дайте палку!

Подошла ко мне размашисто, похлопала по плечу и выкрикнула:

 – Орел! Эка, гляди! Небось не на воровстве руку отшибло. Голова‑то у него цела? Грамота далась ему? Писарем будет!

Как я ей был благодарен!

А она подошла к матери, взяла ее за руку и указала на меня:

 – Твоя надежда. – Обвела гостей глазами. – Ну‑ка, налейте старухе.

Мы сидим рядом с ней. Мы веселы, и она, как и прежде, много говорит, смеется, расхваливает меня.

Старая моя подруга!

2

Усталый, расстроенный и в то же время радостный, лег я в мазанке на кровать. На улице стемнело, затихло; ни у кого нет огней. Огромное село будто вымерло. В мазанке различные запахи. Дубовые веники висят на перекладине, старая кудель в углу, свежая ржаная солома только что набита в большой мешок, на котором я лежу, разный хлам валяется на земляном полу… Не спится мне… То вспоминаю похожую на черепаху трактирную хозяйку, у которой служил, ее толстого, неуклюжего мужа с багровой шеей, то «гостей» за столами; пастушескую жизнь свою вижу, нищенство – хождение с сумой по селам и деревням… Наконец, короткую солдатчину, туманную осень, казармы, фронт, рев орудий, сокрушающие взрывы.

Рука стала еще тяжелее. Она зудит и ноет. Я прижимаю ее к груди, как ребенка. Явственно чувствую не только пальцы на ней, но даже ногти на пальцах. Мне еще в лазарете снилось, что пальцы у меня все целы, но сильно стянуты перчаткой. Снилось… да!

Слышу, как тихо скрипит дверь и, не открывая глаз, догадываюсь, что вошла мать. Она стоит долгодолго, потом подходит и покрывает меня еще чем‑то… Когда она ушла, – не слышал. Заснул…

Казалось, только что уснул, как снова открывается дверь. Вприщурку смотрю, кто вошел. Братишка. Беленький барашек! Он нагнулся, смотрит под одеяло. Видит, что я приоткрыл глаза, и жмется, ласкается, гладит мне голову. Я совсем открываю глаза, а он уже улыбается и спрашивает:

 – Проснулся?

 – Да, проснулся, Сема.

Я встаю, неумело одеваюсь одной рукой. Мать подходит к двери. Увидев Семку, сердито спрашивает:

 – А ты что?

Братишка улыбается. Вынимает из‑за пазухи два яблока, протягивает мне.

 – Где взял? – спрашиваю его.

 – Дьяконова Соня дала.

 – Вот это возьми себе, – возвращаю ему яблоко получше.

 – Иди завтракать, – говорит мне мать. – Тут к тебе Илюха приходил. Чуть свет приперся. Не пустила.

 – Надо бы разбудить.

 – А чего делать?

 – Молотить, – сказал я матери.

Она усмехнулась и притворно весело проговорила:

 – Намолотился, сынок!

В сенях на столе мне собран завтрак.

 – Урожай какой? – спросил я мать.

 – Урожай? Сам шел, видел. Только ведь земли‑то… испольной одну десятину, и то кое‑как осилили. Лошадь плоха.

Лошадь, купленную без меня, я еще не видел. Вспомнился наш мерин, совершенно белый, как серебро. Оказывается, он сдох.

 – Петя, я пойду на гумно. Если опять есть захочешь, там в печке… Семка, возьми кувшин, неси на ток воды.

Когда братишка уходит, она таинственно спрашивает:

 – Это чего же у тебя с рукой‑то?

 – Пока не совсем зажила.

 – Пальцы… как?

 – Пальцы… – мне не хочется говорить матери правду. Я весело добавляю: – Голова‑то цела?

 – Ну, ничего, – вздыхает она, – вздумаешь, на гумно приходи.

Вынимаю из корзинки бинт, марлю. Рана еще не зажила, но уже туго обтягивается свежим покровом ткани.

«Буду носить перчатку», – решаю я.

Бинтую руку крепко, помогая себе зубами, надеваю косынку и кладу в нее руку, как в футляр. Убираю со стола, подметаю в сенях… а что дальше? Что мне делать теперь дома одному? Тоска охватывает меня. Хочется на люди. Ведь я все время был словно в огромном муравейнике. А тут так тихо и одиноко.

Сепи такие же ветхие, какие и были давно, гнилушек стало еще больше. Крыша съехала набок вместе со стропилами, а в середине опустилась. Не крыша, а соломенное огромное седло.

«Охлопочу пенсию, найму поправить крышу, – решаю я, – а кое‑что и сам сделаю. Одной рукою. Левой придерживать буду. Ничего, не робей, Петька… Пойду‑ка на ток».

Едва открыл сенную дверь, как навстречу Илюшка.

 – Здорово! – кричит он. – Явился, защитник царя и отечества?

 – Здравствуй! А ты, как видно, успел уже отделаться? Куда тебя ударило?

 – Во, брат, чуть не в самый грех, – и он показал на пах. – А тебя?

Я ему рассказал.

 – Ну, это не страшно. Ваську Зайца, слыхал? Убили.

 – Хороший был парень!

 – Да, брат. А Ваньку в грудь садануло. Он хотел к тебе прийти. Пепка в болоте, слышь, завяз.

 – Пепка? Такой богатырь? В болоте? – вздохнул я.

 – А вон и Ванька ползет. Кашляет здорово.

Илюшка, опираясь на костыль, с трудом передвигается к двери и весело кричит в улицу:

 – Эй, Ванек, ходи веселей! Тут батальон инвалидов.

В ответ ему хриплый кашель. Мы идем навстречу. Молча целуемся. Он улыбается, бледный, постаревший. Тяжело дышит. Усаживаю его, предлагаю чаю. Еле переводя дух, отмахивается, все еще улыбаясь.

 – Вчистую?

 – Да, расквитались, – говорю.

 – Теперь только жениться, – вставляет Илюха.

Ванька рассмеялся. У него хорошие ровные зубы.

 – Этот черт… все жениться… метит.

 – Женюсь, ей–богу, женюсь! – встрепенулся Илья и костылем пристукнул. – Я уж, братцы, приглядел. Эх, девка добро!

 – Чья, скажи?

 – Боюсь, перехватишь.

 – Я – хороший тебе товарищ, дурак ты эдакий.

Некоторое время мы сидим молча. В сенях, на улице тихо. Лишь с гумен слышен шум. Где‑то гудит конная молотилка, – у попа на току или у Гагары. Ритмично, дробно бьют цепы, словно пулеметы за горой.

 – Пенсию хлопотали? – спрашиваю я их.

 – Как ее хлопотать? Вон солдаткам пособия три месяца не выдают. Староста денежки куда‑то спустил.

 – Он, слышь, просчитался, – говорит Илюшка. – Кому‑то передал, кому‑то недодал. Он – неграмотный.

 – Большой грамоты не надо… чтобы корову себе купить.

 – Пойдемте в лес. Там повеселее, – предложил я.

Лес от нас недалеко, мелкий дубняк и осинник.

Когда‑то был крупным, сторожил его муж Агафьи, высокий старик Тимофей. Каждая тропинка, каждый куст в этом лесу мне знакомы. По старым пням восстанавливаю в памяти деревья. Семь лет тому назад лес был продан трем богатым мужикам, сведен ими и вот теперь порос молодняком.

Мы уселись в тени. Безумолку болтали о фронтах, – кто где был, о девках, о работе – кто на что годится.

Я лег вверх лицом. Сквозь листья виднелось голубое небо, а в нем, как нити, сухие неподвижные облака. Ванька все покашливает. Он ездил к фельдшеру, тот посоветовал съездить к врачу в уездный город. Но у Ванькиного отца нет лошади.

Не говоря Ваньке, решаю во что бы то ни стало свезти его в больницу. Надо заставить старосту дать хорошую лошадь, на телегу навалить побольше соломы. Еще лучше – самому мне с ним ехать. Кстати подам прошения о пенсиях, явлюсь к воинскому начальнику.

 – Ребята, – говорю им, – принесите документы. Буду писать о пенсии.

 – На пенсию не проживешь, – кашляет Ванька, – делать что будем?

 – «Делать–делать», – сержусь я. – Экий работяга! Отдохнем, подумаем.

 – Не могу… без работы. Выйдешь на ток, все работают, а ты… как дурак. И стадо пасти… Побегай за скотиной… Сразу дух вон.

 – О стаде и думать нечего. Выздоровеешь, там земли нарезка будет, вот и жизнь пойдет, – утешаю я.

 – Хорошо, холостые мы, – говорит Ванька, – наказнились бы жены.

 – Чего казниться? – откликнулся Илюшка. – Подживет нога, на свадьбу прошу.

 – Жениться недолго, а к чему? Земли нет, лошади нет, изба развалилась. Отец – старик, сам – ни к черту.

Горькие слова Ванька проговорил с трудом. Видимо, он не раз думал над этим. Сердце у меня сжалось.

 – Ваня, – строго начал я, – не все у. нас пропало. Ей–богу, не все! А что руки нет или ноги, – не вернешь теперь. Вон Семен Фролов совсем остался без ног. Надо сходить навестить его, утешить.

 – Утешить! – повторил Илюшка. – Ты вот и нас утешаешь.

 – Я и будоражить умею, – сказал я. – Забыл, когда стражники на село мчались, а я в колокол ударил?

 – Где‑то теперь Харитон? – вспомнил Ванька. – С тех пор о нем ни слуху, ни духу.

 – Небось в Сибири. Дядя Федор, наш пастух, жив?

 – Плох он стал, – ответил Ванька. – Его тогда здорово избили стражники. Аль опять к нему в подпаски хочешь?

 – Как придется.

 – Ну, тебя не заставишь. Ты официантом работал. За что тебя хозяйка выгнала?

 – Ночью через окно в кинематограф удрал, а она, ведьма, думала, к девкам я. Как наши девки тут живут? – перевел я разговор.

 – Настя твоя… – начал Илюха.

 – Почему моя?

 – Письма ей с фронта слал?

Я покраснел. Слал, да еще какие!

 – Нет, и не думал.

 – А кто ее черноглазым ангелом называл?

 – Ужель читала вслух? – привскочил я.

 – Ага! Девки так и прозвали ее «ангел черноглазый».

Мне стало смешно. Какова‑то она теперь? И хочется мне спросить, и боюсь. Может быть, уже и замуж вышла!

 – Она отвечала тебе? – ехидно спросил Ванька.

 – Это мое дело, – рассердился я притворно. – А твоя М. К-, которая кисет тебе вышивала, как?

 – Фюить! – свистнул Ванька. – Замужем! Все равно бы я теперь не женился.

 – Это ты брось. Девка была теплая, согрела бы тебя.

 – Змея она подколодная, – мрачно пробурчал Ванька.

 – А ты, Илюха, в самом деле вздумал жениться?

 – Вскоре.

 – Да–да, – спохватился я, – кто с тобой страдать будет?

. – Три на примете! – прищурился Илья. – А кто – убей, не скажу.

«Ладно, – думаю, – сейчас же узнаю».

 – Эка, сколько. Запасливый хозяин! В случае чего, одну не уступишь?

 – Какую?

 – Сам знаешь.

 – Наташку Соколову?

Ага, одна есть. Кто же вторая?

 – Не–ет, – затряс я головой. – Не эту.

 – Мотрю Ткачихину?

Вот и вторую знаю!

 – И не ее.

 – Козуля, что ль? – удивился Илюха.

 – А чем Козуля плоха? – не догадываясь, что это за Козуля, спрашиваю его.

 – Гордости много. Богачи. Мельница. И хоть бы у одних, а то с Дериными вместе.

Теперь и третью знаю. Эх, простота!

Но я нарочно задумался. Вижу, жалко дураку Илюхе каждую из них. Тихо вздыхая, говорю:

 – Какую не возьмешь за себя, ту и уступишь мне. Илюха доволен. Он согласен, лишь бы я пошел сватать за него. Мать его отказывается, родные тоже не идут.

 – А мы, как фронтовики, сразу в атаку! – говорит он.

 – Что ж, пойдем в штыки, – соглашаюсь я. – Только надо обдумать, какую сватать…

 – Жребий… метнуть… судьба скажет, – вдруг предлагает Ванька.

 – Это правда, – подхватывает Илюшка. – Давайте сейчас!

Кто же кого из нас дурачит? Собрались калеки! Но всем весело. Рвем три кусочка бумаги, я пишу имена, Ванька скатывает шарики, кладет в фуражку.

 – Илюха, вынимай.

Лицо у Илюхи стало серьезным, он даже побледнел. Неожиданно для нас оборачивается к кладбищу, торопливо крестится, вздыхает.

 – Господи, благослови! – и выхватывает шарик. Я беру у него «судьбу», и медленно разворачиваю, искоса посматривая на хромого товарища.

 – Ну! – не утерпел он. – Кто там?

 – Она, – подмигиваю ему.

 – Да говори же, черт безрукий!

 – Но–но, полегче, хромой дьявол! Козуля!

 – Тьфу! – выкрикнул Илюха. – Не ее хотел. Ванька упал на траву и зашелся в кашле… Илюшка вырвал у меня бумажку, прочитал и, горестно вздохнув, принялся делать из нее цыгарку.

 – Эй, эй, – крикнул я, – что же ты, заживо хочешь сжечь свою Козулю?

 – Вместе с мельницей, – огрызнулся Илюха. – Когда сватать пойдем? – осведомился он.

 – Пенсию охлопочем, тогда и начнем.

 – Верно, – согласился Ванька.

На токах работа стихла. Народ шел с гумен домен обедать. Пошли и мы.

Каши уже были дома.

Мать сообщила:

 – Павлушку‑то тоже, слышь, ранило. Письмо прислал. Вот и не скучно вам будет!

 – Ну, – сказал я, – собирается наша гвардия.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю