Текст книги "Переписка П. И. Чайковского с Н. Ф. фон Мекк"
Автор книги: Петр Чайковский
Соавторы: Надежда фон Мекк
Жанры:
Биографии и мемуары
,сообщить о нарушении
Текущая страница: 9 (всего у книги 181 страниц) [доступный отрывок для чтения: 64 страниц]
54. Чайковский – Мекк
Вена,
23 ноября / 5 декабря 1877 г.
Продолжаю свой ответ Вам.
Я совсем иначе отношусь к церкви, чем Вы. Для меня она сохранила очень много поэтической прелести. Я очень часто бываю у обедни; литургия Иоанна Златоустого есть, по-моему, одно из величайших художественных произведений. Если следить за службой внимательно, вникая в смысл каждого обряда, то нельзя не умилиться духом, присутствуя при нашем православном богослужении. Я очень люблю также всенощное бдение. Отправиться в субботу в какую-нибудь древнюю небольшую церковь, стоять в полумраке, наполненном дымом ладана, углубляться в себя и искать в себе ответа на вечные вопросы: для чего, когда, куда, зачем, пробуждаться от задумчивости, когда хор запоет: “От юности моея мнози борют мя страсти”, и отдаваться влиянию увлекательной поэзии этого псалма, проникаться каким-то тихим восторгом, когда отворятся царские врата и раздастся: “Хвалите господа с небес!”, – о, все это я ужасно люблю, это одно из величайших моих наслаждений!
Итак, с одной стороны, я еще связан крепкими узами с церковью, с другой, я, подобно Вам, давно уже утратил веру в догматы. Догмат о воздаянии в особенности кажется мне чудовищно несправедливым и неразумным. Я, как и Вы, пришел к убеждению, что если есть будущая жизнь, то разве только в смысле неисчезаемости материи и еще в пантеистическом смысле вечности природы, в которой я составляю одно из микроскопических явлений. Словом, я не могу понять личного бессмертия. Да и как мы можем себе представить вечную, загробную жизнь вечным наслаждением? Но для того, чтобы было наслаждение и блаженство, необходимо, чтобы была и противоположность его – вечная мука. Последнюю я отрицаю совершенно. Наконец, я даже не знаю, следует ли желать загробной жизни, ибо жизнь имеет только тогда прелесть, когда состоит из чередования радостей и горя, из борьбы добра со злом, из света и тени, словом, из разнообразия в единстве. Как же представить себе вечную жизнь в виде нескончаемого блаженства? По нашим земным понятиям, ведь и блаженство, если оно ничем и никогда не смущается, должно, в конце концов, надоесть. Таким образом, в результате всех моих рассуждений, я пришел к убеждению, что вечной жизни нет. Но убеждение – одно, а чувство и инстинкт – другое. Отрицая вечную жизнь, я вместе с тем с негодованием отвергаю чудовищную мысль, что никогда, никогда не увижу нескольких дорогих покойников. Я, несмотря на победоносную силу моих убеждений, никогда не помирюсь с мыслью, что моя мать, которую я так любил и которая была таким прекрасным человеком, исчезла навсегда и что уж никогда мне не придется сказать ей, что и после двадцати трех лет разлуки я все так же люблю ее...
Итак, Вы видите, мой милый друг, что я весь состою из противоречий и что, доживши до очень зрелого возраста, я ни на чем не остановился, не успокоил своего тревожного духа ни на религии, ни на философии. Право, было-бы от чего с ума сойти, если б не музыка. Вот, в самом деле, лучший дар неба для блуждающего в потемках человечества. Она одна только просветляет, примиряет и успокаивает. Но это не соломинка, за которую только едва хватаешься, это верный друг, покровитель и утешитель, и ради его одного стоит жить на свете. Ведь на небе, может быть, не будет музыки. Давайте же жить на земле, пока живется!
Теперь отвечу Вам на вопрос о моем семействе. Я должен Вас предупредить, что описание близких моих будет непрерывным дифирамбом, но я уверяю Вас, мой милый друг, что в похвалах, которые я буду расточать моим родным, нет ничего преувеличенного. Глава моего семейства – мой отец, старик восьмидесяти трех лет. Отец мой служил очень долго в горных инженерах и управлял, между прочим, очень долго Камско-Воткинским заводом, Вятской губернии, где я и родился. В 1848 г. он вышел в отставку и жил на проценты с небольшого капитала, который он приобрел за много лет службы. В 1857 г. этот капитал он отдал в руки одной авантюристки, посулившей ему золотые груды. Капитал этот пропал в том же году безвозвратно. В 1858 г. он снова поступил на службу и был четыре года директором Технологического института. В 1862 г. он вышел в отставку и теперь живет пенсией в Петербурге. Мать моя скончалась в 1854 г. от холеры. Она была превосходная, умная и страстно любившая своих детей женщина. В 1866 г. отец женился в третий раз. Мачиха моя – полуобразованная, но очень умная и необычайной доброты женщина, сумевшая внушить всем самое искреннее уважение своей нежной, беззаветной преданностью своему старому мужу. Мы все, т. е. сестра и братья, любим ее от всей души. Отец, некогда очень дельный инженер, теперь впал в ребячество. Он еще бодр и здоров телесно, но умственно очень ослаб. В нем осталась только его прежняя любовь к детям и ангельская доброта, которою он всегда отличался, но которая теперь проявляется как-то особенно трогательно. Про этого человека можно сказать, что он мухи никогда не обидел. Все остальные проявления его ума и души сделались чисто детскими. Памяти он почти совершенно лишился, особенно после опасной болезни, постигшей его в прошлом году. Братьев у меня четыре. Старший, Николай, служит по железным дорогам и живет в Харькове. Он женат, но бездетен. После него иду я, после меня брат Ипполит, живущий в Одессе, женатый и тоже бездетный. Затем идут известные Вам близнецы Анатолий и Модест. Без преувеличения можно сказать, что эти два молодых человека составляют по своим нравственным и умственным качествам очень приятное явление. Меня соединяет с ними одна из тех взаимных привязанностей, которая и между братьями встречается редко. Они гораздо моложе меня, т. е. им десятью годами меньше моего. Когда умерла мать, им было четыре года. Сестра была в институте. Старший брат, человек хороший, но не из особенно нежных, не мог им заменить ласковой и любящей матери. Конечно, и я не был для них матерью, но я с самой первой минуты их сиротства хотел быть для них тем, что бывает для детей мать, потому что по опыту знал, какой неизгладимый след оставляет в душе ребенка материнская нежность и материнские ласки. И с тех самых пор между мной и ими образовались такого рода отношения, что как я люблю их больше самого себя и готов для них на всякую жертву, так и они беспредельно мне преданы. Оба воспитывались в Училище правоведения. Анатолий служит успешно: он теперь товарищ прокурора в Петербурге. Модест – натура необыкновенно богато одаренная, но без определенной склонности к какой-либо одной сфере деятельности; служил не особенно блестяще, он больше интересовался книгами, картинами, музыкой, чем своими докладами. Мы все с беспокойством думали о его будущности, как вдруг одной нашей общей приятельнице (М-mе Давыдовой, жене директора Петербургской консерватории) пришла в голову мысль рекомендовать его некоему г. Конради, искавшему воспитателя для своего единственного глухонемого сына. Дело устроилось. Модест оказался вскоре превосходным педагогом. Он прожил год за границей для изучения метода воспитания глухонемых детей, и теперь он всей душой предан своему делу. Со мной теперь находится Анатолий. Вы спрашиваете, нельзя ли, чтобы после его отъезда ко мне приехал на смену Модест. Это было бы для меня величайшим счастьем. Есть маленькая надежда, что это устроится. Разумеется, это возможно только в том случае, если Конpади согласится, чтобы сын его отправился с ним. Для мальчика это. было бы очень кстати: он слабенький, ему нужен чистый воздух и теплый климат. Я говорю: есть надежда, потому что я просил об этом брата в письме из Рима. Знаю одно: если будет малейшая возможность, он приедет.
Сестер у меня хотя две, но первая (от первой жены отца) гораздо старше меня, живет на Урале, и я ее очень мало знаю. Что касается моей настоящей родной сестры, то я уже писал Вам о ней. Это в полном смысле слова безупречная, чудная женщина.
Вы совершенно правы, что лучше всего было бы мне вернуться в Россию. И между тем, это теперь невозможно, ибо некуда. В Петербург я не хочу и не могу ехать, потому что не могу жить там, не видя отца, а видеть его теперь мне нельзя. Вы знаете, что я женился отчасти, чтобы осуществить его давнишнее желание видеть меня женатым. Когда случилось мое бегство из Москвы, моя болезнь и отъезд за границу, все это пришлось от него скрывать, и до сих пор он не знает хорошенько, в чем дело. Ему только сказали, что у меня расстроились нервы и что я уехал не надолго за границу с братом, потому что жена моя, по своим делам, не могла уехать, хотя при первой возможности и собирается ехать. Это ему очень не понравилось, и насилу могли успокоить его. Настоящую правду едва ли он когда-нибудь узнает. Мне трудно было бы лгать ему в глаза, и на его расспросы о жене и почему я живу без нее (она ему очень понравилась) я бы должен был, наконец, сказать правду, а говорить правду ему страшно. Бог знает, как это на него подействует. Вторая причина, почему я не хочу ехать в Петербург, это та, что мне нужно там, так же как и в Москве, прятаться от огромного количества знакомых, родных, приятелей и т. д. Это тяжело, а прятаться необходимо: я в таком состоянии, что, кроме самых близких людей, не могу без ужаса и невыносимой тоски встретиться ни с кем. Третья причина: я ненавижу Петербург, и один вид его наводит на меня хандру и уныние.
Про Москву и говорить нечего. Ехать мне теперь в Москву все равно, что обречь себя на сумасшествие. Трудно передать Вам, дорогая Надежда Филаретовна, те ужасные муки, которые я там вынес в сентябре. Я был на волос от гибели. Рана слишком свежа еще. Я могу жить в Москве (которую очень люблю) только в обычной обстановке, т. е. заниматься в консерватории, видясь ежедневно с целой массой людей, имеющих до меня дело. Ко всему этому я еще не приготовился, я еще болен, я не могу всего этого вынести.
Единственное место, куда я бы охотно мог поехать, если б не случилось того, о чем я напишу Вам ниже, – Каменка. Теперь Каменка надолго закрыта для меня. Когда сестра моя узнала все, что со мной случилось, то она тотчас же отправилась в Одессу, где была моя жена. Теперь я вижу ясно, что она сделала большую ошибку, не ограничившись свиданием с моей женой, а пригласив ее в Каменку. Сестра очень, очень добра и очень умна, но на этот раз она поступила не так, как бы следовало. Зная хорошо меня и сумевши сразу разгадать мою жену, она, тем не менее, принялась с невероятным увлечением перевоспитывать мою жену, а мне посылать письма, в которых старалась меня уверить, что жена моя обладает, в сущности, многими достоинствами и со временем будет для меня отличной подругой жизни. Я несколько раз писал ей, что все это весьма возможно, что я был виноват во всем, что я принимаю на себя все последствия моего необдуманного поступка, но просил, ради самого бога, никогда даже не упоминать о возможности будущего сожительства. Не знаю, что сделалось на этот раз с сестрой. Она никак не могла понять, что моя антипатия к жене, как бы она ни была не заслуженна, есть болезненное состояние, что меня нужно оставить в покое и не только не расписывать ее достоинства, но и не поминать о женщине, самое имя которой и все, что ее напоминало, приводило меня в состояние безумия. Результатом всего этого было несколько писем жены, о которых я упоминал. Она являлась в них то лживой и злой, то покорной и любящей; то она обвиняла меня в низости и бесчестности, то прямо просила и умоляла возвратить ей мою любовь. Это было ужасно. Теперь сестра сама поняла свою ошибку и узнала, с кем имеет дело. Сначала она увлеклась своим добрым сердцем и жалостью к отвергнутой жене. Она понадеялась на благотворность своего влияния и привела только к тому, что жена моя, с дороги в Одессу писавшая брату, что ей очень весело и что в нее влюбился полковник, теперь, поощренная ласками сестры, вошла в роль. несчастной жертвы. А главное, несмотря на то, что я устроил ей совершенно обеспеченное существование, она и не думает уезжать от сестры, говорит, что привязалась к ней и не может жить без нее. Сестра не может удалить ее сама. Положение вышло самое фальшивое. Та самая женщина, которая, конечно, не намеренно сделала так много зла мне, живет у моей родной сестры в доме, который я привык считать убежищем от всех бедствий и самым теплым уголком своим. Конечно, это долго продолжаться не может. Мой beau frere [зять] уже просил брата Анатолия, который, возвращаясь в Россию, заедет в Каменку, взять на себя труд удалить мою жену, но для меня Каменка потеряла уже всю свою притягательную силу. Нужно Вам сказать, что Камeнка – большое имение, принадлежащее старшему брату моего зятя, который, т. е. зять, управляет ею. Кроме моего зятя, сестры и их большого семейства, там живет старушка Давыдова, мать зятя, с тремя дочерьми (чудное семейство, о котором я когда-нибудь расскажу Вам), старший брат зятя (хозяин имения) со своим семейством, целый штат лиц, служащих при имении и заводе. Все эти люди два месяца сряду видели мою жену ежедневно одну, без меня. Представьте себе, что жена наконец уедет и что я являюсь ей на смену!.. Это совершенно невозможно!
Я возлагаю большие надежды на брата Анатоля. Мне невыразимо тяжело будет расстаться с ним, но зато я знаю, что он устроит как следует мою жену. Как мало я ни питаю симпатии к этому существу, но не могу не жалеть ее и не упрекать себя. Она в полном смысле жалкое существо. Ей почти тридцать лет. У нее есть мать, сестры, братья. Со всеми ими она в ссоре. У нее нет ни одного друга, ни одного человека, любящего ее. В ней принимают искреннее участие только мои же родные и я сам. И к чему судьба столкнула ее со мной!
Но довольно об этом грустном предмете.
Я получил известие, что отправление моего слуги ко мне сопряжено с некоторыми формальностями, из-за которых дело замешкалось. Придется прожить здесь еще несколько дней, т.е. дня три или четыре. Погода стоит ужасная. Дождь льет не переставая. Третьего дня мы были в опере, и я испытал большое удовольствие. Давали “Водовоза” Керубини. Я никогда прежде не слышал этой оперы. Какая прелесть, какая простота и скромность, но вместе сколько свежести, изящества и классической красоты форм. После оперы шел балет “Sylvia”, о музыке которого теперь очень много толкуют. Это действительно своего рода chef-d'oeuvre. Автор этой музыки француз Leo Deslibes. Я бы очень желал, чтобы Вы достали себе этот балет. Такого изящества, такого богатства мелодий и ритмов, такой превосходной инструментовки еще никогда не бывало в балетах. Без всякой ложной скромности я Вам скажу, что “Озеро лебедей” не годится и в подметки “Sylvi'и”. Я был совершенно очарован!? Здесь также бывает теперь много интересных концертов, но я в них не хожу, боясь встречи с разными известными мне представителями здешнего музыкального мира. Завтра идет в опере “Валькиpия” Вагнера, и я хочу сходить ее послушать.
Здесь находится теперь наш общий приятель Котек, с которым мне очень приятно было увидеться. Я имел много доказательств его самой искренней дружбы ко мне, и в прошлом году я очень близко с ним сошелся. Мне кажется, что в нем много хорошего, и сердце у него очень, очень доброе. Он первый научил меня любить Вас, когда еще я и не думал, что буду когда-нибудь называть Вас своим другом. Он приехал за границу с очень скромной целью – не самому являться на эстрадах, а слушать других. Он познакомился с Иоахимом и хочет поселиться в Берлине, а теперь приехал на время в Вену, чтобы послушать Гельмесбергера и познакомиться с некоторыми из здешних артистов. Он очень много и усиленно занимается.
Тот же день.
Вечером, 12 ч.
Получил сегодня Ваше письмо от 18-го. Благодарю Вас тысячи раз, моя добрая, милая и дорогая Надежда Филаретовна, за все, что в нем заключается. В Вашем предложении приехать в Ваш дом в Москву очень много для меня соблазнительного. Я очень люблю Москву и охотно бы пожил в ней, если б можно было, в самом деле, обойтись без встречи с людьми, в совершенном затворничестве. Но возможно ли это? Сомневаюсь. Кроме того, выше я объяснил Вам, что как меня ни тянет в Россию и в Москву в особенности, но вместе с тем я знаю заранее, что по многим причинам мне там было бы в эту минуту тяжело. Но мне очень дорого то, что в случае сильного припадка Heimweh [тоски по родине] есть уголок Москвы, который благодаря Сам готов для меня. Мысль эта очень утешительна. Как только приедет мой человек, я отправлюсь пожить в Венецию (Riva dei Schiavoni, Hotel Beau Rivage). Я буду постоянно писать Вам, так же как и теперь, часто и обстоятельно. Переписка эта доставляет мне величайшее утешение и удовольствие. До следующего письма, мой дорогой и милый друг.
Ваш П. Чайковский
55. Чайковский – Мекк
1877 г. ноября 23. Вена.
Я забыл сегодня утром сказать Вам, что отсюда через шесть дней я еду в Венецию, где решился прожить месяц. Я нанял там в день отъезда помещение и дал задаток. Адрес следующий: Venezia, Riva dei Schiavoni, Beau rivage. Итак, мой друг, адресуйте с сегодняшнего дня письма туда.
Ваш П. Чайковский.
Завтра буду писать Вам.
56. Чайковский – Мекк
Вена,
26 ноября/8 декабря 1877 г.
Я все еще в Вене, дорогая Надежда Филаретовна! Вчера я получил известие, что сегодня (в субботу) мой человек выезжает из Москвы. Хотя я ему написал подробные наставления, как вести себя дорогой, но не могу себе представить, как, не зная ни единого иностранного слова, он совершит свой переезд зa границу. Думаю, что будет много трагикомических эпизодов. По временам мне приходит мысль, что с моей стороны не совсем благоразумно выписывать слугу из России. А с другой стороны, что же мне делать, если я знаю, что абсолютного одиночества перенести не могу? Кроме того, я знаю, что и братья будут покойны, если я буду не один. Не правда ли, что и Вы тоже советуете мне обеспечить себя от безусловного одиночества? Впрочем, Вы даже писали мне уже об этом. Несмотря на отвратительную погоду, несмотря на приближающийся час разлуки с братом, я провожу все последние дни приятно. Котек поселился в нашем отеле. Мы много играем в четыре руки и много толкуем про музыку. В будущее я не заглядываю и обольщаю себя надеждой, что все будет хорошо. Я суеверен, как и Вы. С некоторых пор во мне утвердилась мысль, что я нахожусь под покровительством если не провидения, то какого-то доброго духа, который ограждает меня от могущих угрожать мне бедствий. Еще будет много тяжелых минут, но в конце концов все будет хорошо...
Я слышал “Валькирию” Вагнера. Исполнение было превосходно. Оркестр превзошел сам себя; отличные певцы и певицы сделали все, чтобы выставить товар лицом, и все-таки было скучно. Какой Дон-Кихот этот Вагнер! К чему он выбивается из сил, гонится за чем-то невозможным, когда под рукой у него огромное дарование, из которого, если б он отдавался ему вполне и подчинялся его естественным стремлениям, он бы мог извлекать целое море музыкальной красоты? По моему мнению, Вагнер – симфонист по натуре. Этот человек наделен гениальным талантом, но его губит его тенденция, его вдохновение парализуется теорией, которую он изобрел и которую во что бы то ни стало хочет приложить к практике. Гоняясь за реальностью, правдивостью и рациональностью в опере, он совершенно упустил из виду музыку, которая по большей части блистает полным отсутствием в его последних четырех операх. Ибо я не могу назвать музыкой такие калейдоскопические, пестрые музыкальные кусочки, которые непрерывно следуют друг за другом, никогда не-приводя ни к чему и не давая Вам ни разу отдохнуть на какой-нибудь удобовоспринимаемой музыкальной форме. Ни одной широкой, законченной мелодии, ни единого раза певцу не дается простора. Он все время должен гоняться за оркестром и заботиться, как бы не пропустить свою нотку, имеющую в партитуре не большее значение, чем какая-нибудь нотка, назначенная для какой-нибудь четвертой волторны. А что он чудный симфонист, это не подлежит никакому сомнению. Я сейчас примером Вам докажу, до какой степени в нем симфонист преобладает над вокальным и вообще оперным композитором. Вы, вероятно, слыхивали в концертах его знаменитый “Wallkuhrenritt”. Что за грандиозная, чудная картина! Так и рисуешь себе этих диких исполинов, с громом и треском летающих по облакам на своих волшебных конях. Эта вещь в концерте всегда производит громадное впечатление. В театре, в виду картонных скал, тряпичных облаков, а также солдат, очень неловко проскакивающих через сцену на заднем плане, наконец в виду этого ничтожного театрального неба, претендующего изобразить нам громадные заоблачные выси, музыка теряет всю свою картинность. Следовательно, театр не усугубляет здесь впечатления, а действует как стакан холодной воды. Наконец, я не понимаю и никогда не понимал, почему признается, что “Niebelungen” составляют литературный chef-d'oeuvre. Как народная поэма – может быть, но как либретто – нет. Все эти Вотаны, Брунгильды, Фрики и т. д. так невозможны, так не человечны, так трудно принимать в них живое участие. Да и как мало жизни! Вотан битых три четверти часа делает выговор Брунгильде за ее ослушание. Какая скука! А все-таки бездна удивительно сильных отдельных красивых эпизодов чисто симфонического характера.
Вчера мы с Котеком изучали новую симфонию Брамса – композитора, которого в Германии возносят до небес. Я не понимаю его прелести. По-моему, темно, холодно и полно претензий на глубину без истинной глубины. Вообще, мне кажется, что Германия падает музыкально. Мне кажется, что теперь на сцену выступают французы. У них много теперь новых, сильных талантов. Слышал я недавно гениальную в своем роде музыку Делиба к балету “Сильвия”. Я уже прежде познакомился по клавираусцугу с этой чудной музыкой, но в великолепном исполнении венского оркестра она меня просто очаровала, особенно в первой части. “Озеро лебедей” – чистая дрянь в сравнении с “Сильвией”. Вообще за последние годы я не знаю ничего, что бы меня серьезно чаровало, кроме “Кармен” и балета Делиба. Может быть, и Россия скажет новое слово, вообще вся остальная Европа. Но в Германии положительный упадок. Вагнер великий представитель эпохи падения.
Прощайте, дорогой и милый друг. Напишу Вам если не завтра, то послезавтра.
Ваш П. Чайковский.
Р. S. Если это возможно, то не потрудитесь ли передать от меня нежный поцелуй Милочке?