355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Петр Чайковский » Переписка П. И. Чайковского с Н. Ф. фон Мекк » Текст книги (страница 13)
Переписка П. И. Чайковского с Н. Ф. фон Мекк
  • Текст добавлен: 26 марта 2017, 16:30

Текст книги "Переписка П. И. Чайковского с Н. Ф. фон Мекк"


Автор книги: Петр Чайковский


Соавторы: Надежда фон Мекк
сообщить о нарушении

Текущая страница: 13 (всего у книги 181 страниц) [доступный отрывок для чтения: 64 страниц]

69. Чайковский – Мекк

Сан-Ремо,

21 декабря 1877 г./2 января 1878 г.

Сегодня утром я пошел на почту и получил письмо, которое поставило меня в'совершенный тупик. Оно совсем сбило меня с толку. Нужно Вам сказать, что вскоре после моего отъезда за границу явилась мысль назначить меня делегатом по музыкальной части на Парижскую выставку. Я отнесся к этому плану с большим страхом, с большой антипатией (теперь Вы меня уже настолько знаете, что Вам должно быть понятно, до какой степени не по мне подобная должность), но так как будущее было для меня совершенно темно и не было причины прямо отказаться, то я не отрицал, что приму на себя делегатство. Вскоре после того я получил официальный запрос от министерства финансов (которое устраивает русский отдел выставки), согласен ли я быть делегатом и находиться в Париже, в распоряжении начальника русского отдела Таля от начала года до конца выставки. Между тем, ни слова не было сказано о том, на какие средства я должен был бы содержать себя. Чтобы как-нибудь отдалить решение дела, а также вследствие того, что я тогда еще не знал, какие мне предстоят средства к жизни, я отвечал, что невозможно дать утвердительный ответ, пока не будет назначено какое-нибудь определенное содержание делегату. Ответ долго не являлся, и я до такой степени привык думать, что правительство откажет в жалованье делегату, что вовсе и забыл о Париже, как вдруг сегодня получаю ответ, что министр финансов назначил меня делегатом с жалованьем тысяча франков в месяц. Не могу Вам сказать, до чего я был сражен этим письмом. В нем, между прочим, говорится, что присутствие русского делегата необходимо на заседаниях музыкального комитета, которые состоятся от 10 до 18 января. Ведь это, значит, нужно почти сейчас ехать? Есть над чем призадуматься! С одной стороны, я несомненно болен, и болен не столько плотью, сколько духом. Ехать в Париж, знакомиться с массою людей, заседать, быть в чьем-то распоряжении, хлопотать о русской музыке в такое время, когда, вследствие плохого состояния курсов, никто из русских артистов на свой страх не решится ехать в Париж, суетиться, вести переписку чуть ли не со всеми русскими музыкантами – совсем невесело. Кроме того, я пригласил брата с его воспитанником, и как раз в то время, когда они уже едут, я отправлюсь в Париж. Что мне сделать с ними! С другой стороны, если я могу содействовать распространению славы русской музыки, не прямой ли долг мой бросить все, забыть собственные делишки, собственные неприятности и спешить туда, где я могу быть полезен для своего искусства и своей страны? Все это так. Но как же мне выйти из этой дилеммы? Я даже не знаю, где теперь брат, и не имею возможности остановить его, если он уж выехал. Сейчас я телеграфировал в П[етер]бург, чтобы узнать, где брат. Мне даже некогда письменно посоветоваться с друзьями. Кто знает, может быть, для меня полезно оторваться от своей замкнутости и против воли окунуться в бездну парижской суеты?

Но если Вы бы знали, чего это будет мне стоить! Разумеется, ничего сегодня не делал. Ах, господи, когда ж можно будет успокоиться! До завтра, дорогой друг; надеюсь, что-нибудь решу. La nuit porte conseil [Утро вечера мудренее.].

Ваш П. Чайковский.

Р. S. Я сейчас перечел письмо Бутовского (председателя комитета) nquestionnaire [анкету], приложенный к письму. В этом questionnaire изложены вопросы, которые предстоит разрешить музыкальному комитету, который будет заседать 10 – 18 января. В письме сказано:

“К сему долгом считаю присовокупить, что, вследствие значительности издержек, вызванных участием России в Парижской выставке, было бы весьма желательно избегать новых значительных ассигнований”. Следовательно, правительство не возьмет, например, на себя довезти до Парижа целую труппу, чтобы устроить русскую оперу или оркестр, чтобы составить концерты из русских произведений. Теперь я Вам сообщу вкратце, из чего состоит questionnaire.

1) Какой русский оркестр может явиться на Парижскую выставку? 2) Сколько он даст концертов? 3) Какие русские хоровые общества явятся на состязание? 4) Какие квартетные общества желают участвовать в таковом же состязании? 5) Какие национальные песенные общества могут явиться? 6) Возьмет ли на себя расходы на их путешествие и содержание комитет выставки? 7) Имеются ли исторические документы о национальной музыке? 8) Какие русские органисты (?) приедут на выставку? – На все эти вопросы, за исключением 6-го, мне очень трудно отвечать после трехмесячного отсутствия из России. О, если б я сейчас же мог узнать Ваше мнение! Ваш совет или совет брата мог бы меня вывести из затруднения.

Ваш П. Ч.


70. Чайковский – Мекк

San Remo,

23 декабря 1877 г./4 января 1878 г.

Третьего дня вечером я написал Вам, что еду в Париж. После того я провел ужасную ночь, а вчера и сегодня я совершенно болен. Болен я от одной мысли, что в такое время, как теперь, когда я одержим болезненною мизантропией, мне нужно ехать в так называемый Вавилон, являться к начальнику, знакомиться со всеми музыкантами, переписываться и толковать с экспонентами, таскаться по обедам и музыкальным вечерам, не иметь времени писать (единственное средство против моей болезни), – все это свыше сил моих! Сегодня утром, лежа после бессонной ночи, я вспомнил, чего мне стоило нынче летом переломить себя и взять на себя обязанность, которая мне не по силам. Не случится ли и теперь чего-нибудь подобного? И могу ли я быть полезным деятелем теперь, когда я еще не пришел в нормальное состояние? Нужна ли эта жертва? Нужно ли закабалить себя на восемь месяцев, когда от этого Ни мне, ни другим пользы не будет? Как бы то ни было, малодушно ли я поступаю или благоразумно, но сегодня я вижу ясно, что я не могу ехать. Если б Вы или брат видели меня сегодня, то Вы бы сказали: “оставаться”. И я решился остаться. Я напишу сегодня же официальный ответ, что болен, и прошу назначить другого делегата. Теперь, пока я не получу от Вас, от брата, от сестры одобрения за это решение, я буду мучиться, – я это знаю. Мне будет казаться, что я должен был переломить себя. Есть еще одно обстоятельство: если б я принял место, то мог бы или вовсе или отчасти обойтись без Вашей помощи. Как Вы ни добры, как Вы ни богаты, а все-таки при настоящем курсе (который теперь, вследствие пакостей, делаемых Англией, будет еще падать) сумма, которую Вы мне посылаете, слишком велика. Эта мысль тоже будет меня тревожить. Меня теперь все тревожит, я сделался болезненно мнителен. Может быть, с моей стороны даже неловко писать Вам эти последние строки; в таком случае простите. Клянусь Вам, что мне никогда, ни на минуту, не приходила в голову мысль, что Вы можете пожалeть денег. Нет, совсем не то. Но все же я должен был бы сделать все возможное, чтобы предоградить столь доброго, щедрого и благородного друга от издержек. Ну, оставим это. Еще несколько времени я буду пользоваться Вашей помощью. Весною я рассчитываю поехать в деревню, в Россию, к сестре. Главное, мне теперь нужно, чтобы Вы, братья и сестра не сердились на меня за мое малодушие. Клянусь Вам, что если б я знал, что этого Вам и им хочется, я бы поехал в Париж. Но без советов друга или брата, больной, в припадке самой ужасной ипохондрии, я не могу, не могу, не могу ехать. Лучше мне голодать где-нибудь в темном и неизвестном уголке, чем, насилуя себя, идти на целые восемь месяцев в этот омут. Когда в 1873 г. была выставка в Вене, я ехал из Каменки за границу, и путь мне лежал через Вену. Из ненависти к толпe я сделал страшный крюк на Бреславль и Дрезден, чтобы не попасть в омут. А тогда я был здоров! Итак, мой бесценный друг, продолжайте мне писать сюда: San Remo, Pension Joly.

П. Чайковский.

Брат Модест сегодня в Берлине и через три дня будет здесь. – Сегодня утром получил “Русскую старину”. Благодарю Вас.


71. Чайковский – Мекк

San Remo,

24 декабря 1877 г./5 января 1878 г.

Дорогая Надежда Филаретовна! Вчера я был в состоянии совершенного сумасшествия. Не написал ли я Вам во вчерашнем письме чего-нибудь глупого, неделикатного? Если да, то, ради бога, не обращайте никакого внимания. История последних моих дней такая. Я получил назначение делегата при выставке в Париж и требование тотчас туда ехать, с тем чтобы прожить там до конца выставки. Так как меня это привело в ужас, то, будучи вполне свободен и независим, я мог прямо отказаться. Вместо того я разыграл целую драму. Только сегодня я пришел в себя и вижу, как это глупо. Мне вообразилось, что мой долг туда ехать, что я поступаю эгоистично, глупо, неделикатно, не принимая подобного лестного поста. Мне казалось, что и братья, и сестра, и Вы, и все консерваторские, и все питающие ко мне сочувствие должны внезапно возненавидеть и начать презирать меня за мою лень, малодушие и т. д. Наконец, после борьбы, которая, наверно, мне стоила нескольких дней жизни, я понял, что лучше отказаться теперь, чем приехавши на место и доведя себя до окончательного расстройства. Сегодня я покоен, но еще чувствую себя нехорошо. Сейчас был на почте и получил Ваше письмо. Не могу Вам сказать, как оно было мне отрадно! Я так нуждаюсь теперь в теплых дружеских заявлениях! Их так много в Вашем милом письме. Буду отвечать Вам обстоятельно.

Все новейшие петербургские композиторы народ очень талантливый, но все они до мозга костей заражены самым ужасным самомнением и чисто дилетантскою уверенностью в своем превосходстве над всем остальным музыкальным миром. Исключение из них в последнее время составляет Римский-Корсаков. Он такой же самоучка, как и остальные, но в нем совершился крутой переворот. Это натура очень серьезная, очень честная и добросовестная. Очень молодым человеком он попал в общество лиц, которые, во-первых, уверили его, что он гений, а во-вторых, сказали ему, что учиться не нужно, что школа убивает вдохновение, сушит творчество и т. д. Сначала он этому верил. Первые его сочинения свидетельствуют об очень крупном таланте, лишенном всякого теоретического развития. В кружке, к которому он принадлежал, все были влюблены в себя и друг в друга. Каждый из них старался подражать той или другой вещи, вышедшей из кружка и признанной ими замечательной. Вследствие этого весь кружок скоро впал в однообразие приемов, в безличность и манерность. Корсаков – единственный из них, которому лет пять тому назад пришла в голову мысль, что проповедуемые кружком идеи, в сущности, ни на чем не основаны, что их презрение к школе, к классической музыке, ненависть авторитетов и образцов есть не что иное, как невежество. У меня хранится одно письмо его из той эпохи. Оно меня глубоко тронуло и потрясло. Он пришел в глубокое отчаяние, когда увидел, что столько лет прошло без всякой пользы и что он шел по тропинке, которая никуда не ведет. Он спрашивал тогда, что ему делать. Само собой разумеется, нужно было учиться. И он стал учиться, но с таким рвением, что скоро школьная техника сделалась для него необходимой атмосферой. В одно лето он написал бесчисленное множество контрапунктов и шестьдесят четыре фуги, из которых тотчас прислал мне десять на просмотр. Фуги оказались в своем роде безупречные, но я тогда же заметил, что реакция произвела в нем слишком резкий переворот. От презрения к школе он разом повернул к культу музыкальной техники. Вскоре после того вышла его симфония и квартет. Оба сочинения наполнены тьмой фокусов, но, как Вы совершенно верно замечаете, проникнуты характером сухого педантизма. Очевидно, он выдерживает теперь кризис, и чем этот кризис кончится, предсказать трудно. Или из него выйдет большой мастер, или он окончательно погрязнет в контрапунктических штуках. Кюи – талантливый дилетант. Музыка его лишена самобытности, но элегантна, изящна. Она слишком кокетлива, прилизана, так сказать, и потому нравится сначала, но быстро приедается. Это происходит оттого, что Кюи по своей специальности не музыкант, а профессор фортификации, очень занятый и имеющий массу лекций чуть не во всех военных учебных заведениях Петербурга. По его собственному признанию мне, он иначе не может сочинять, как подыгрывая и подыскивая на фортепиано мелодийки, снабженные аккордиками. Напав на какую-нибудь хорошенькую идейку, он возится с ней, отделывает ее, украшает и всячески подмазывает, и все это очень долго, так что он, например, свою оперу “Ратклиф” писал десять лет! Но, повторяю, талант,в нем все-таки есть; по крайней мере, есть вкус и чутье. Боpодин – пятидесятилетний профессор химии в Медицинской академии. Опять-таки талант,. и даже сильный, но погибший вследствие недостатка сведений, вследствие слепого фатума, приведшего его к кафедре химии вместо музыкальной живой деятельности. Зато у него меньше вкуса, чем у Кюи, и техника до того слабая, что ни одной строки он не может написать без чужой помощи. Мусоргского Вы очень верно называете отпетым. По таланту он, может быть, выше всех предыдущих, но это натура узкая, лишенная потребности в самосовершенствовании, слепо уверовавшая в нелепые теории своего кружка и в свою гениальность. Кроме того, это какая-то низменная натура, любящая грубость, неотесанность, шероховатость. Он прямая противоположность своего друга Кюи, всегда мелко плавающего, но всегда приличного и изящного. Этот кокетничает, наоборот, своей безграмотностью, гордится своим невежеством, валяет как попало, слепо веруя в непогрешимость своего гения. А бывают у него-вспышки в самом деле талантливые и притом не лишенные самобытности. Самая крупная личность этого кружка Балакиpeв. Но он замолк, сделавши очень немного. У этого громадный талант, погибший вследствие каких-то роковых обстоятельств, сделавших из него святошу, после того как он долго кичился полным неверием. Он теперь не выходит из церкви, постится, говеет, кланяется мощам, и больше ничего. Несмотря на свою громадную даровитость, он сделал много зла. Например, он погубил Корсакова, уверив его, что учиться вредно. Вообще он – изобретатель всех теорий этого-странного кружка, соединяющего в себе столько нетронутых, не туда направленных или преждевременно разрушившихся сил.

Вот Вам мое откровенное мнение об этих господах. Какое грустное явление! Сколько дарований, от которых, за исключением Корсакова, трудно ожидать чего-нибудь серьезного. Не так ли и все у нас в России? Громадные силы, которым какая-то Плевна роковым образом мешает выйти в открытое поле и сразиться как следует. Но силы эти все-таки есть. Какой-нибудь Мусоргский и в самом своем безобразии говорит языком новым. Оно некрасиво, да свежо. И вот почему можно ожидать, что Россия когда-нибудь даст целую плеяду сильных талантов, которые укажут новые пути для искусства. Наше безобразие все-таки лучше, чем жалкое бессилие, замаскированное в серьезное творчество, как у Брамса и т. п. немцев. Они безнадежно выдохлись. У нас нужно надеяться, что Плевна все-таки падет, и сила даст себя знать, а пока сделано очень немного. Что касается французов, то у них теперь движение вперед. сказывается очень сильно. Конечно, Берлиоза стали играть только теперь, через десять лет после его смерти, но появилось много новых талантов и много энергических бойцов против рутины. А во Франции бороться против рутины очень трудно. В искусстве французы ужасные консерваторы. Они позже всех признали Бетховена. Еще в сороковых годах его считали там сумасбродным чудаком, не более. Первый французский критик, Фетис, жалел, что Бетховен делал ошибки (?) против правил гармонии, и обязательно поправлял эти ошибки не далее как двадцать пять лет тому назад. Из современных французов мои любимцы Bizet и Deslibes.H не знаю увертюры “Patrie!”, о которой Вы пишете, но хорошо знаю оперу Bizet “Carmen”. Это музыка без претензии на глубину, но такая прелестная в своей простоте, такая живая, не придуманная, а искренняя, что я выучил ее чуть не наизусть всю от начала до конца. О Deslibes я уже писал Вам. В своих новаторских стремлениях французы не так смелы, как наши новаторы, но зато они не переходят за границу возможного, как Бородин и Мусоргский.

Относительно Н. Рубинштейна Вы почти правы, т. е. в том смысле, что он совсем не такой герой, каким его иногда представляют. Это человек необыкновенно даровитый, умный, хотя и мало образованный, энергический и ловкий. Но его губит его страсть к поклонению и совершенно ребяческая слабость к всякого рода выражениям подчинения и подобострастия. Администраторские способности его и уменье ладить со всеми сильными сего мира изумительны. Это, во всяком случае, не мелкая натура, но измельчавшая вследствие бессмысленно подобострастного поклонения, которым он окружен. Еще нужно отдать ему ту справедливость, что он честен в высшем значении этого слова и бескорыстен, т. е. он хлопотал и добивался не узких материальных целей, не из-за выгоды.У него страсть премировать и сохранять всякими способами непогрешимость своего авторитета. Он не терпит никакого противоречия и тотчас же подозревает в человеке, осмелившемся не согласиться с ним в чем-нибудь, тайного врага. Он непрочь прибегнуть и к интриге и к несправедливости, лишь бы уничтожить этого врага. Все это делается из страха уступить хоть одну пядь из своего неприступного положения. Деспотизм его возмутителен очень часто. Он не пренебрегает показать свою власть и силу перед людьми жалкими и неспособными на отпор. Встретив же отпор, он тотчас же смиряется и тогда непрочь немножко поинтриговать. Сердце у него неособенно доброе, хотя он очень любит пощеголять своей отеческой добротой и, ради приобретения популярности, прикидывается добрячком. Все его недостатки происходят от его бешеной страсти к власти и беспардонному деспотизму. Но, Надежда Филаретовна, сколько он оказал услуг музыкальному делу! Ради этих заслуг ему можно все простить. Какая бы ни была его несколько искусственно всаженная в московскую почву консерватория, но она все-таки распространительница здравых музыкальных понятий и вкуса. Ведь двадцать лет тому назад Москва была дикая страна по отношению к музыке. Я часто сержусь на Рубинштейна, но, вспомнив, как много сделала его энергическая деятельность, я обезоружен. Положим, он более всего действовал ради удовлетворения своей амбиции, но ведь амбиция-то хорошая. Потом не следует забывать, что это превосходнейший пианист (по-моему, первый в Европе) и очень хороший дирижер.

Мои отношения к нему очень странные. Когда он немножко выпьет вина, он делается со мной до приторности нежен и упрекает меня в бесчувственности, в недостатке любви к нему. Будучи в нормальном состоянии, он очень холоден со мной. Он очень любит дать мне почувствовать, что я всем ему обязан. В сущности, он немножко побаивается, что я фрондирую. Так как я вообще очень мало экспансивен, то он иногда воображает, что я тайно от него добиваюсь места директоpа!!! Он несколько раз старался выпытать мой взгляд на это, и когда я ему прямо говорил, что скорее сделаюсь нищим, чем директором, ибо ничто не может быть противоположнее моей натуре, как такого рода деятельность, то он успокаивался, но ненадолго. Вообще, будучи от природы замечательно умен, он делается слеп, глуп и наивен, когда в голову ему взбредет мысль о том, что хотят отнять от него его положение первого музыканта Москвы.

Если хотите, я расскажу Вам один эпизод, вследствие кототорого мы в последние года были немножко en froid [холодны]. Я очень устал и на сегодня прекращаю письмо. До свиданья, дорогая. горячо любимая Надежда Филаретовна. Благодарю Вас за письмо.

Ваш П. Чайковский.

Книги получил.


72. Чайковский – Мекк

Сан-Ремо,

24 декабря 1877 г./5 января 1878 г.

Дорогой мой друг! Я многого недосказал Вам сегодня в письме. Наступила ночь, мне не спится, и я сажусь еще немножко поговорить с Вами. Вы спрашиваете, надолго ли приедет брат Модест. Я этого еще хорошенько не знаю. Думаю, что он останется столько, сколько мне придется остаться за границей. В сущности, раз что Конради решился отпустить, из участия ко мне, своего сына, я думаю, что ему все равно, останется ли он три или четыре месяца. Ребенок очень слабенький, и ему полезно быть много на чистом воздухе. А какой это чудный мальчик, Вы не можете себе представить. Я к нему питаю какую-то болезненную нежность. Невозможно видеть без слез его обращение с братом. Это не любовь, это какой-то страстный культ. Когда он провинится в чем-нибудь и брат его накажет, то мука смотреть на его лицо, до того оно трогательно. выражает раскаяние, любовь, мольбу о прощении. Он удивительно умен. В первый день, когда я его увидел, я питал к нему только жалость, но его уродство, т. е. глухота и немота, неестественные звуки, которые он издает вместо слов, все это вселяло в меня какое-то чувство непобедимого отчуждения. Но это продолжалось только один день. Потом все мне сделалось мило в этом чудном, умном, ласковом и бедном ребенке.

Вчера я получил письмо от брата Анатолия. Он теперь уже в Петербурге. В Каменке он провел пять дней. Он наконец выпроводил мою жену из Каменки. Слава богу, у меня гора с плеч свалилась. Она изъявила желание идти в сестры милосердия. Сестра, зять и Толя очень обрадовались этому. Они не без основания предположили, что она влюбится там в кого-нибудь, захочет выйти замуж и потребует развода. Это было бы всего лучше для меня. Но желание это осталось только в течение нескольких дней. Брат начал было хлопотать, но она объявила ему (в Москве, где он провел дней пять), что более не хочет быть сестрой милосердия. Она живет теперь в Москве. Дальнейшие ее планы мне неизвестны, но я молю бога, чтобы она к будущему учебному году выбрала другую резиденцию. Встречаться с ней будет очень неловко и щекотливо.

Симфония будет вполне готова через неделю и тотчас же отправлена в Москву. Рубинштейн дал мне слово исполнить ее в этом же сезоне, вероятно, в последнем концерте.

Надежда Филаретовна, странное дело: я до сих пор совершенно равнодушен к красотам Сан-Ремо. Я никуда не хожу, кроме набережной. Я не предпринял ни одной большой прогулки, как бывало в Кларенсе с Толей. Вообще, из всех моих скитаний нынешнего года я сохранил наиболее приятное воспоминание о Clarens. Перед отъездом в Россию непременно побываю там.

Письмо Фензи не лишено остроумия, искренности. Но мне одно не нравится. Чтобы быть последовательным, такой ярый и исключительный итальянец должен был бы ненавидеть Бетховена, именно Бетховена, потому что никто так не глумился над вокальными требованиями, как именно Бетховен, который не поцеремонился заставить сопрано в хоре, во второй мессе, петь фугу, в которой тема начинается так, и т. д. Бетховен – авторитет, и потому итальянцы не смеют и его смешивать, с грязью. Ничего не может быть более ложного и неверного, как то, что Бетховен умел писать для голосов и в этом смысле принадлежит, по выражению Фензи, к итальянской школе. Нет, именно Бетховен употреблял голоса как инструменты, и его-то г. Фензи и должен был бы особенно ненавидеть; Он также весьма неверно причисляет Шумана к своим любимым композиторам. Он или не знает Шумана или ошибается. Именно Шуман есть тот романсный композитор, который требует первостепенного пианиста. Но Шуман опять-таки – установившийся авторитет, и итальянцы считают долгом причислять его к счастливым исключениям. Тем не менее, письмо Фензи мне очень понравилось. Оно честно и искренно.

Прощайте, дорогая Надежда Филаретовна. Пожалуйста, передайте мое глубочайшее уважение г-же Милочке и скажите “и, что я глубоко польщен ее вниманием. Целую у ней ручку и прошу продолжать ее лестное благоволение ко мне. А должно быть, прелестная особа эта Милочка! До свиданья.

П. Чайковский


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю