Текст книги "Переписка П. И. Чайковского с Н. Ф. фон Мекк"
Автор книги: Петр Чайковский
Соавторы: Надежда фон Мекк
Жанры:
Биографии и мемуары
,сообщить о нарушении
Текущая страница: 19 (всего у книги 181 страниц) [доступный отрывок для чтения: 64 страниц]
93. Чайковский – Мекк
San Remo,
1/13 февраля 1878 г.
Дорогой мой друг! Я не поблагодарил Вас вчера за Шопенгауера. Книга эта, (которую, впрочем, я еще не получил) очень меня интересует, и она придет тем более кстати, что сегодня я отослал в Москву вполне оконченные остальные части оперы. Теперь хочу несколько времени отдохнуть.
Надежда Филаретовна, не приходило ли Вам в голову, что, будучи теперь совершенно здоров, я бы мог вернуться уже в Россию, приняться за занятия в консерватории и жить по-старому? Мысль эта часто мелькает у меня в голове, и весьма может статься, что если б я решился это сделать, то оно было бы во всех отношениях хорошо. И, однако же, как меня ни тянет в Россию, как я ни люблю Москву, но теперь ужасно трудно было бы мне сразу из того состояния свободы и отдыха, в котором я обретаюсь, перейти к своему профессорству, к своим довольно многосложным отношениям, словом, к прежнему образу жизни. Я содрогаюсь при мысли об этом. Скажите мне откровенно свое мнение. Отвечайте мне на этот вопрос, совершенно позабыв, что Вы даете мне средства. Меня смущает не то, что я пользуюсь Вашим богатством для моего заграничного отдыха, – я знаю, с каким чувством это дается, и мне уже давно стало это казаться просто и нормально. Мои отношения к Вам выходят из ряда обычных дружеских отношений. От такого друга, как Вы, я могу без всякого щекотливого чувства принимать материальную помощь. Не в этом дело.
Но с тех пор, как Рубинштейн написал мне, что я приучаюсь к праздности и что я блажу (это его выражение), меня несколько тревожит мысль, что и в самом деле, может быть, мой долг был бы теперь, вполне оправившись, поспешить в Москву. Пожалуйста, помогите мне, мой добрый друг, решить этот вопрос, не давая мне поблажки.
С другой стороны, если обходились без меня полгода, то могут обойтись и теперь, когда до конца классов осталось три месяца. Рубинштейн в последнем письме ободряет меня в моем решении не появляться до сентября, и я положительно знаю, что гели ученики мои и потеряли что-нибудь вследствие моего отсутствия, то теперь уже я не могу поправить дела. Кроме того. я боюсь, что я еще недостаточно укрепил свои расстроенные нервы и что нужно подождать, прежде чем я с пользою для учеников начну свое преподавание.
Чтоб резюмировать все вышеизложенное, я скажу, что в крайнем случае я бы мог теперь приняться за свои обычные занятия, но что это было бы очень тяжело для меня и что мне очень, очень, очень хочется отдохнуть еще, вернуться в сентябре вполне освеженным человеком, забывшим, насколько можно забыть, тяжелые происшествия, омрачившие мою жизнь полгода тому назад. В сущности, в моем обращении к Вам есть странное противоречие: я прошу Вас сказать мне правду и, не смущаясь никакими посторонними соображениями, требовать исполнения долга, а в то же время между строчками Вы читаете: “Ради бога, не требуйте, чтоб я теперь ехал в Москву, а не то я буду очень несчастлив”.
Ну да! мне очень хочется, чтобы Вы, дорогой друг, еще раз сказали бы мне, что в моем отдыхе, в моей, пожалуй, праздности нет ничего предосудительного и что я не нарушаю своего долга, пользуясь Вашими средствами, чтобы жить здесь. Только теперь я вполне оценил то несказанное благо, которое мне принесла четырехмесячная изолированность от своей обычной сферы, пребывание на чужбине, которым в первое время я иногда так тяготился, что даже Рим мне казался невыносимо скучен, и которое теперь вполне удовлетворяет моей непобедимой потребности жить подальше от ежедневных столкновений с людьми. Во всяком случае, я не позволю себе предаваться своему far niente слишком долго. Уверяю Вас, что я питаю инстинктивное отвращение к праздности в ее истинном смысле, и если мой теперешний образ жизни можно назвать праздным (так как я работаю не для других, а для себя, для удовлетворения своей собственной потребности писать), то это долго продолжаться не будет. Помню, что из Флоренции я написал Вам письмо очень мрачного свойства, помню, что у меня было там очень нехорошо на душе. Но само собой разумеется, что Флоренция сама по себе в этом не виновата нисколько.
Теперь, будучи совершенно здоров и покоен, мне захотелось побывать еще раз там, главнейшим образом потому, что Модест еще не был никогда в Италии и что я знаю глубину наслаждения, которое ему доставят художественные богатства Флоренции. Он гораздо более меня любит пластические искусства, и мне кажется, что и на меня будут действовать его восторги. Итак, я решился, как только здоровье Алексея позволит мне уехать отсюда, отправиться во Флоренцию недели на две, дождаться там окончательного наступления весны и потом уже через Сото и Lago Maggiore переехать в Швейцарию. В начале апреля поеду в Россию, вероятно, в Каменку, и останусь там до сентября.
Не скрою от Вас, мой бесценный друг, что я испытываю сегодня большое наслаждение от сознания, что я окончил два больших сочинения, в которых, мне кажется, я шагнул вперед, и значительно. Скоро после получения этого письма начнутся репетиции симфонии. Надежда Филаретовна! Если Вы к тому времени будете совершенно здоровы, не найдете ли Вы возможным посетить одну из репетиций? Прослушавши новое большое сочинение два раза, Вы его усвоите больше и ближе. Мне бы так хотелось, чтобы эта симфония понравилась Вам! С одного раза нельзя получить ясного впечатления; при двукратном прослушании все становится ясным, и многое, что в первый раз только проскользнуло, во второй раз обращает на себя внимание. Подробности выделяются, все более важное получает настоящее значение в отношении к второстепенным мыслям. Было бы очень хорошо, если бы Вы нашли возможным это сделать.
Что касается оперы, то я даже рад, что ее отложили. Пусть лучше идет целиком в будущем году, а покамест ее будут понемногу разучивать.
Я нахожусь в самом розовом настроении духа. Я счастлив, что кончил оперу, счастлив, что наступает весна, счастлив, что здоров, что свободен и застрахован от встреч и столкновений, а главное, счастлив, что у меня есть такие прочные опоры в жизни, как Ваша дружба, любовь братьев и сознание способности совершенствоваться на своем пути. Если обстоятельства будут благоприятны, а сегодня мне хочется верить, что это так будет, то я могу оставить по себе прочную память. Я надеюсь, что это не обольщение, а справедливое сознание своих сил.
Передайте от меня, дорогой друг, нежный поцелуй на лоб Милочке. Благодарю Вас за все, за все.
Ваш П. Чайковский.
94. Чайковский – Мекк
San Remo,
3/15 февраля 1878 г.
Пятница.
Дорогая Надежда Филаретовна! Посылаю при сем нашу карточку. Брат и особенно я весьма плохо удались, зато Коля хотя и серьезен, но очень похож. Извините, милый друг, что не могу угодить Вам хорошей фотографией. Искусство это находится здесь на самой низкой степени. Когда я сегодня после карточки нашей посмотрел на присланную Вами в последний раз Милочкину карточку, то изумлялся, до какой степени велика разница. Следует утешать себя тем, что, по крайней мере, здешний фотограф очень дешев, чего нельзя сказать про ниццкую карточку, которая, будучи непозволительно скверна, стоила весьма дорого. Вчера произошло очень курьезное происшествие. Третьего дня вечером я получил письмо от Азанчевского из Ниццы, что на другой день, в четверг, он с женой и еще каким-то господином приедут ко мне на целый день. Вам мне не надо объяснять, с каким чувством я прочитал это письмо. Тотчас же я решил куда-нибудь на целый день уехать. Мы так и сделали. В девять часов утра мы отправились по железной дороге в Monaco, где брат никогда не был. Не знаю, известно ли Вам это чудное, фантастически красивое место, с громадными скалистыми горами на заднем плане и с усаженным самыми дивными тропическими растениями садом на авансцене, и все это на берегу синего, чудного моря! Мы провели там три часа, слушали очень хороший оркестр, исполнивший несколько интересных номеров, и в семь часов были дома. Нужно Вам сказать, что, уезжая, я поручил хозяину, в случае приезда моих гостей, сказать им, что я в Генуе, и неизвестно, когда вернусь. Когда мы подходили к дому, хозяин, подстерегавший нас, с таинственным видом сообщил нам, что не только гости мои приехали, но что они остановились у него в пансионе и остаются ночевать. Таким образом, целый вечер нам пришлось скрываться в своих комнатках и провести ночь под одной кровлей с людьми, которые меня воображали в Генуе. Впрочем, я сильно подозреваю, что M-r Jоlу был невоздержан на язык и разными намеками дал почувствовать правду. По крайней мере, из тех слов, которые жена Азанчевского просила передать мне, видно, что она плохо верила в мое генуэзское путешествие.
Азанчевский хороший и добрый человек. Мне очень жаль, что он проехался напрасно, но, с другой стороны, с какой стати люди, по той или другой причине желающие-меня видеть, могут быть уверены, что и я, со своей стороны, должен быть счастлив от их посещения? Притом же ехать с женой, которую я мало знаю, и с каким-то господином, которого я вовсе не знаю, это несколько странно. Господи, как объяснить всем этим людям, что они милы, добры, прекрасны, но что следует оставлять в покое человека, который ищет уединения. Ведь я здесь уже скоро два месяца, и если бы я желал их видеть, то мог бы дать знать им об этом.
Простите, что так распространился об этом пустячном обстоятельстве, но представьте, что оно меня серьезно расстроило. А так как вообще все неприятности, как известно, всегда приходят вдруг, то я не мог не получить сегодня же одного очень неприятного известия. Надежда Филаретовна, я сделал все, что можно, чтобы развязаться навсегда от одной особы, носящей с июля нынешнего года мое имя. Нет никакой возможности втолковать ей, чтоб она оставила меня в покое. Брат пишет мне, что она теперь стала писать письма моему старику, которому и без того приходится переживать тяжелую минуту вследствие смерти сестры. Она опять разыгрывает из себя страдалицу, после того что одно время самым энергическим образом стала требовать разных материальных благ и самым откровенным образом сняла с себя пошлую маску. Нет! не так-то легко разорвать подобные узы! У меня уже давно нет на совести никакого укора. Я чист перед ней с тех пор, как она раскрыла себя вполне, и с тех пор, как в материальном смысле она получила гораздо более, чем могла ожидать. Но ее ничем не проймешь. Я перестал отвечать на ее письма, так она стала теперь приставать к отцу. Брат должен перехватывать эти письма и отсылать ей их назад. Вследствие этого она пишет возмутительно оскорбительные письма к брату и т. д. и т. д. Куда убежать от этой несносной язвы, которую я в пылу совершенно непостижимого безумия привил себе сам, по собственной воле, не спросясь ни у кого, неизвестно для чего! Даже пожаловаться не на кого! Я теперь только узнал, что, не будучи злым по натуре, можно сделаться злым. Моя ненависть, мое (впрочем) заслуженное презрение к этому человеческому существу бывают иногда безграничны. Я узнал теперь, что можно ощущать в себе желание смерти своего ближнего, и ощущать это страстно, неистово. Это и гадко и глупо, но я называю Вам вещи их настоящими именами. Простите, в эту минуту я очень раздражен. Я очень легкомысленен. При всяком подобном напоминании о страшном призраке, который отныне будет сопровождать меня всегда, до могилы, я прихожу в состояние невыразимой злобы и ярости. Потом дни проходят; я мало-помалу забываю, успокаиваюсь... до нового щелчка, пробуждающего самым неприятным образом.
Благодарю Вас, бесценный мой друг, за Шопенгауера. Я вчера получил его и уже начал. Это очень, очень интересная книга. Я надеюсь, что, прочтя ее основательно, я дам Вам в ней подробный отчет. Мне кажется, что теория Шопенгауера должна вас заинтересовать во всех отношениях.
Через пять дней мы решили ехать во Флоренцию. Алексей слаб, но совершенно здоров; он уже переехал к нам. Мы остановимся и проживем две недели в отеле, адрес которого я напишу ниже. Я думаю, что одним письмом Вы обрадуете меня во Флоренции. Оттуда, как я уже Вам писал, я полагаю переехать в Швейцарию через Соmо и Lago Maggiore. Я обещаю себе много приятных минут от пребывания во Флоренции. Несмотря на злобный тон моего сегодняшнего письма, я уже совсем не тот больной человек, который пытался наслаждаться Италией и искусством при первой поездке с братом Анатолием. Я могу быть несчастлив и грустен, но я здоров.
Друг мой! благодарю Вас за всю Вашу неоцененную дружбу ко мне. В ней я почерпаю великое утешение и никогда уже не паду духом до слабости.
Ваш П. Чайковский.
Нежный поцелуй на лоб Милочке.
Firenze. Hotel Citta di Milano. Via Cerretani.
95. Чайковский – Мекк
Сан-Ремо,
6/18 февраля 1878 г.
Сегодня последний день моего пребывания в San Remo. Рекапитулируя все семь недель, проведенных мною здесь, я прихожу к заключению, что они принесли мне громадную пользу. Нередко я грустил здесь. Я до самого конца не мог примириться с однообразием здешнего пейзажа, с неудобствами и дороговизной жилья, но в сумме я провел здесь полсотни тихих, правильно расположенных дней в обществе очень умного, доброго и близкого мне человека, с ребенком, к которому я питаю самую теплую симпатию. По несовершенству человеческой натуры я сумею вполне оценить то благо, которое мне доставила эта жизнь в теплом и тихом уголке Италии, только впоследствии. Прощай, скучное, но целительное Сан-Ремо. Вчера я начал составлять для Вас сжатое резюме читаемой мной теперь книги Шопенгауера. Я делаю это для того, чтобы Вы, не теряя много времени, могли познакомиться с философской системой, имеющей в настоящую минуту много горячих адептов и, несмотря на многие противоречия с Вашими взглядами, заключающую в себе некоторые стороны, которые должны быть Вам симпатичны и, во всяком случае, заинтересовать Вас. Вы и я, т. е. люди, склонные к мизантропии, должны найти в ней ответ на многие вопросы. Я читаю очень обстоятельно и медленно. Голова у меня так устроена, что философическое чтение достается мне с трудом, и, вероятно, не ранее недели я окончу вполне мое резюме для Вас. Я еще не дошел до самой сути сочинения, т. е. до морали Шопенгауера, до практического применения его теории к жизни. Но то, что я прочитал до сих пор, усвоено хорошо, и, кажется, я удачно изложил на одной странице большого почтового листа то, что в книге изложено на сорока пяти страницах. Весьма, весьма интересно!
Мы два дня сряду сделали удачные прогулки. Нужно здесь ходить далеко, чтобы увидеть что-нибудь кроме моих злейших врагов – оливок. Третьего дня мы пешком, а Коля на осле, ходили в Santa Maria di Guardia. Это скромная церквушка, построенная на вершине довольно высокой горы, на расстоянии двух с половиной часов отсюда. Идти было тяжело, но зато удовлетворение было полнейшее. Огромная часть Соrniсh' и с причудливыми своими очертаниями, с своими курьезными городками, выстроенными на вершинах голых скал, – как на ладони. А с другой стороны море, чудное синее море, бывшее в этот день покойно, как зеркало. Вчера мы ходили в городок Тaggiа, тоже в горах, с развалинами громадного замка, на которые мы взбирались, и с которого вид прелестный. Погода зато была неблагоприятная, и на возвратном пути я немножко простудился. Вечером, кроме сильного насморка, который у меня начался уже раньше, я ощущал жар и озноб. Ночью мне снились самые странные, лихорадочные сны. Между прочим, я обедал в трактире в Москве вдвоем с Россини, которому никак не мог доказать, что увертюра к “Вильгельму Телю” никуда не годится. Он все не соглашался, и меня почему-то охватило глубокое отчаяние, вследствие которого я проснулся. Однако же сегодня я совсем здоров.
Мы выедем завтра в семь часов утра, в Генуе в час пополудни пересядем на другой поезд, а вечером, в 7 1/2 часов будем в Пизе, где необходимо ночевать, так как нет ни одного прямого поезда отсюда во Флоренцию. Приходится ночевать или в Генуе или в Пизе; я предпочитаю последнюю, так как в Генуе уже был два раза недавно.
Следующее письмо напишу Вам уже из Флоренции. На деюсь там получить одно письмо от Вас. В прошедшем письме я сообщил Вам мой адрес, но на всякий случай посылаю еще:
Firenze, Vi a Cerretani, Albergo Citta di Milano.
До свиданья, милая, дорогая моя Надежда Филаретовна. Ваш преданный друг
П. Чайковский.
96. Чайковский – Мекк
Пиза,
8/20 февраля 1878 г.
Мне очень нравится Пиза, милый друг мой. Мы приехали сюда вчера вечером. Дорога была очень утомительна; пришлось выехать в семь часов утра и ехать беспрерывно ровно двенадцать часов сряду без единой остановки. Даже в Генуе мы едва успели перебежать на другую сторону вокзала. Пришлось очень сильно страдать от голода, как это очень часто случается в Италии, где решительно не хотят взять в соображение, что нельзя все ехать, ехать и ехать и что одними апельсинами питаться не особенно весело. Особенно жаль было бедного Колю. К тому же, целый день шел дождь, и пейзаж вследствие тумана не мог веселить и развлекать. Уложивши спать Колю, мы с братом пошли бродить по городу и зашли в театр, где давалась опера “La Forza del Destinо” Верди. Театр только что выстроенный, новый и очень красивый. Публики весьма мало; певцы и певицы хуже посредственности, хоры и оркестр совсем плохи. Мне показалось очень странно, что в таком маленьком городе такой большой театр.
Сегодня погода была в высшей степени благоприятная для однодневного пребывания в городе. Он оставит благодаря этому обстоятельству очень приятное воспоминание об себе. Прежде всего мы отправились в собор. Не знаю, бывали ли Вы в Пизе. Собор, знаменитая косая колокольня и не менее знаменитое Сampo Santo [Кладбище] далеко оставили за собой то, что я ожидал видеть. Собор не столь громаден и грандиозен, как миланский, но и снаружи и внутри производит самое приятное впечатление. Хорош и Саmро Santo с целой массой старинных монументов, саркофагов, языческих урн. Но верх прелести, оригинальности, красоты это Campanile [Колокольня]. Мы взбирались на самый верх. Вид с высоты башни восхитительный. Не скрою от Вас, что как я ни люблю море, но мне чрезвычайно приятно-было увидеть широкий пейзаж, состоящий из бесконечной зеленеющей равнины, окаймленной в глубине горизонта цепью гор, и без моря! А главное, ни одного оливкового дерева, – вот это верх удовольствия! А какое чудное утро было, просто описать нельзя! В воздухе после вчерашнего дождя носилось какое-то весеннее благоухание. Все колокольни Пизы по случаю только что полученного известия об избрании нового папы гудели и наполняли воздух своим торжественным гулом. А внизу, на площади, где красуются три достопримечательности Пизы, т. е. колокольня, собор и Саmро Santo, ни души народу и вместо мостовой зеленый ковер весеннего зеленеющего луга. В сущности, Пиза настоящий провинциальный городок, и немощеная площадь очень напомнила мне провинциальный русский город. Это сообщает Пизе много прелести. После завтрака мы ездили в Cascine, не имеющее ничего общего с изящным флорентийским Сaseinе. Там мы провели часа два совершенно одни: ни одного экипажа, ни одного представителя ненавистного англо-саксонского племени, без которых шагу нельзя сделать в Италии. Чудный день провел я сегодня! На душе так хорошо, так весело!
Будьте здоровы, дорогая, бесценная Надежда Филаретовна! Из Флоренции напишу Вам.
Ваш П. Чайковский
97. Чайковский – Мекк
Флоренция,
9/21 февраля [1878 г.]
Четверг,
10 часов вечера.
Сегодня мы приехали во Флоренцию. Милый и симпатичный город! Я испытал очень приятное впечатление, въезжая в него и вспоминая, какой я был в этой самой Флоренции два месяца тому назад. Как многое изменилось с тех пор в моей душе! Какой я тогда был жалкий, больной человек, и как теперь я бодр, какие хорошие дни теперь переживаю, как я стал снова способен любить жизнь, проявляющуюся так роскошна, так сильно, как в Италии. В очень милом отеле, где мы остановились, меня ожидал самый приятный сюрприз, т. е. письмо Ваше, милый друг мой, успевшее попасть сюда из Сан-Ремо, пока мы отдыхали в тихой, поэтической Пизе. Какие чудные письма Вы мне пишете! Я прочел с величайшим наслаждением Ваше сегодняшнее, столь милое и столь богатое содержанием послание. Читая его, мне было несколько совестно, что мои письма так кратки, так неинтересны в сравнении с Вашими ! Правда, что я пишу часто, но зато не умею в одном письме, как Вы, написать так много и так хорошо. Впрочем, достоинство письма в том, чтоб человек, пишущий его, оставался самим собой и не рисовался, не подделывался. Я принадлежу к категории людей, любящих кончать всякое дело сразу. Я не могу успокоиться, раз начавши письмо, пока не кончу и не отправлю его тотчас же. Брат мой Толя, подобно мне, пишет часто, но мало. Модест пишет, как Вы, т. е. не особенно часто, но зато, как и Вы, в одном письме умеет сказать очень много. Лучшие письма, которые я когда-либо получал, это Ваши и Модестины. Кстати о Модесте; не помню, писал ли я Вам, что он пишет повесть. Я давно замечал в нем проявления недюжинного литературного таланта и всегда поощрял его серьезно отнестись к этой стороне его богато одаренной натуры. До сих пор он пренебрегал этим, а если и писал что-нибудь, то не показывал своих опытов никому, даже и мне. Наконец, однажды в Сан-Ремо он вынул заветную тетрадочку и решился прочесть мне две главы из своего романа, начатого им в прошлом ноябре. Я был совершенно изумлен. То, что он прочел мне, оказалось так тонко, так глубоко и правдиво, но вместе так тепло и поэтично, что я был тронут до слез. Как многие русские талантливые люди, Модест страдает недоверием к себе, отсутствием выдержки и стойкости в труде. Мои восторги очень поощрили его, и он в Сан-Ремо несколько вечеров сряду так усердно принялся за работу, что роман значительно подвинулся вперед. Надеюсь, что к концу его пребывания со мной за границей он допишет всю первую часть.
После обеда я ходил по городу. Как хорошо! вечер теплый, на улицах движение и жизнь, магазины великолепно освещены. Как весело быть среди толпы, в которой никто тебя не знает и никому до тебя дела нет! Италия начинает брать свое, и ее чарующее влияние мало-помалу охватывает мою душу. Здесь так привольно, так много бьющей ключом жизни!
Но как бы я ни наслаждался Италией, какое бы благотворное влияние ни оказывала она на меня теперь, а все-таки я остаюсь и навеки останусь верен.России. Знаете, дорогой мой друг, что я еще не встречал человека, более меня влюбленного в матушку Русь вообще и в ее великорусские части в особенности. Стихотворение Лермонтова, которое Вы мне присылаете, превосходно рисует только одну сторону нашей родины, т. е. неизъяснимую прелесть, заключающуюся в ее скромной, убогой, бедной, но привольной и широкой природе. Я иду еще дальше. Я страстно люблю русского человека, русскую речь, русский склад ума, русскую красоту лиц, русские обычаи. Лермонтов прямо говорит, что “темной старины заветные преданья” не шевелят души его. А я даже и это люблю. Я думаю, что мои симпатии к православию, теоретическая сторона которого давно во мне подвергнута убийственной для него критике, находятся в прямой зависимости от врожденной в меня влюбленности в русский элемент вообще. Напрасно я пытался бы объяснить эту влюбленность теми или другими качествами русского народа или русской природы. Качества эти, конечно, есть, но влюбленный человек любит не потому, что предмет его любви прельстил его своими добродетелями, – он любит потому, что такова его натура, потому что он не может не любить. Вот почему меня глубоко возмущают те господа, которые готовы умирать с голоду в каком-нибудь уголку Парижа, которые с каким-то сладострастием ругают все русское и могут, не испытывая ни малейшего сожаления, прожить всю жизнь за границей на том основании, что в России удобств и комфорта меньше. Люди эти ненавистны мне; они топчут в грязи то, что для меня несказанно дорого и свято.
Но возратимся к Италии. Я бы пришел в ужас, если б меня приговорили вечно жить даже в такой чудной стране, как Италия. Но другое дело временно пребывать в ней. Итальянская природа, итальянский климат, ее художественные богатства, исторические воспоминания, связанные с каждым шагом, который Вы здесь делаете, все это имеет много неотразимой прелести для человека, ищущего в путешествии отдохновения и забвения горестей. Если горести отдалились настолько, что рана перестала быть жгучей, то лучшего места для окончательного излечения раны не может быть, как Италия. Я до такой степени начинаю проникаться этим убеждением, что уж начинаю подумывать, не уехать ли нам отсюда вместо Швейцарии в Неаполь. Ужасно стал меня манить и дразнить этот Неаполь! Впрочем, ничего я еще не решил. Нужно будет обсудить и подумать. Разумеется, я во-время сообщу Вам о том решении, которое приму.
Я думаю. Вам показалось очень смешно то письмо, в котором я сообщаю Вам, что начал составлять для Вас краткое изложение философии Шопенгауера. Оказывается, что Вы уже успели вполне освоиться с предметом, пока я едва еще только дошел до сущности дела, т. е. до морали его. Мне кажется, что Вы очень верно оценили значение его странных теорий. В окончательных выводах Шопенгауера есть что-то оскорбительное для человеческого достоинства, что-то сухое и эгоистическое, не согретое любовью к человечеству. Впрочем, повторяю, до сути дела я еще не дошел. Но в изложении его взгляда на значение ума и воли и на взаимное отношение их есть много правды и много остроумия. Меня, как Вас, удивило, что человек, вовсе не проводивший в жизни свою теорию сурового аскетизма, проповедует остальному человечеству безусловное отречение от всех радостей жизни. Во всяком случае, присланная Вами книга очень заинтересовала меня, и после обстоятельного прочтения ее я надеюсь еще поговорить с Вами о ней. Покамест сделаю еще одно замечание. Каким образом человек, так низко ценивший человеческий разум, отмеривающий ему такое жалкое место, такую зависимую роль, мог в то же время так гордо, так самоуверенно верить в непогрешимость собственного ума, с таким презрением говорить о других теориях и считать себя единственным глашатаем истины? Какое противоречие! На всяком шагу говорить, что рассуждающая способность в человеке есть нечто случайное, есть функция мозга, т. е. физиологическая функция, несовершенная и слабая, как и все остальное в человеке, и вместе так высоко, так неприступно, ни с какой стороны, ставить свой собственный мозговой процесс! Философ, который, как Шопенгауер, дошел до того, что и в человеке не видит ничего, кроме инстинктивного хотения жизни для своей расы, должен был бы прежде всего признать совершенную бесполезность всяких философствований. Кто дошел до убеждения, что лучше всего не жить, тот должен был бы сам по возможности не-жить,т.е. скрыться, уничтожиться, оставив в покое тех, кому жить хочется. Я до сих пор никак не могу понять, считает он для человечества услугой свою философию? Почему ему понадобилось доказать нам, что ничего нет безотраднее жизни? Раз что в нас с такой силой действует слепое стремление. упрочить жизнь нашей породы; раз что никакая сила не может заставить нас разлюбить нашу индивидуальную жизнь, зачем ему понадобилось отравить ее ядом своего пессимизма? Какая от этого польза? Казалось бы, что он хочет проповедывать самоубийство? Но оказывается, что он самоубийство порицает. Все это вопросы, которые я задаю себе и на которые найду ответ, когда прочту всю книгу.
Вы спрашиваете, друг мой, знакома ли мне любовь не платоническая. И да и нет. Если вопрос этот поставить несколько иначе, т. е. спросить, испытал ли я полноту счастья в любви, то отвечу: нет, нети нет!!! Впрочем, я думаю, что и в музыке моей имеется ответ на вопрос этот. Если же Вы спросите меня, понимаю ли я все могущество, всю неизмеримую силу этого чувства, то отвечу: да, да и дай опять так скажу, что я с любовью пытался неоднократно выразить музыкой мучительность и вместе блаженство любви. У далось ли мне это, не знаю или, лучше сказать, предоставляю судить другим. Я совершенно несогласен с Вами, что музыка не может передать всеобъемлющих свойств чувства любви. Я думаю совсем наоборот, что только одна музыка и может это сделать. Вы говорите, что тут нужны слова. О нет! тут именно слов-то и не нужно, и там, где они бессильны, является во всеоружии своем более красноречивый язык, т. е. музыка. Ведь и стихотворная форма, к которой прибегают поэты для выражения любви, уже есть узурпация сферы, принадлежащей безраздельно музыке.
Слова, уложенные в форму стиха, уже перестали быть просто словами: они омузыкалились. Лучшим доказательством того, что стихи, пытающиеся выразить любовь, суть уже более музыка, чем слова, служит то, что очень часто подобные стихотворения (укажу Вам на Фета, которого я очень люблю), будучи внимательно прочтены как слова, а не как музыка, не имеют почти никакого смысла. Между тем, смысл в них не только есть, но в них есть глубокая мысль, только не литературная, а чисто музыкальная. Мне очень нравится, что Вы ставите так высоко инструментальную музыку. Ваше замечание, что слова часто только портят музыку, низводят ее с ее недоступной высоты, верно совершенно. Я это всегда глубоко чувствовал, и от этого-то, может быть, мне больше удавались инструментальные сочинения, чем вокальные.
До следующего письма, дорогой мой друг. Часто, часто, без преувеличения говоря, ежеминутно думаю я о Вас и всеми силами горячо любящего сердца призываю на Вас всякие благословения. Будьте счастливы, сколь возможно.
Горячо любящий Вас
П. Чайковский.
Р. S. Воображаю, как Вам мало понравилась наша группа?