Текст книги "Переписка П. И. Чайковского с Н. Ф. фон Мекк"
Автор книги: Петр Чайковский
Соавторы: Надежда фон Мекк
Жанры:
Биографии и мемуары
,сообщить о нарушении
Текущая страница: 5 (всего у книги 181 страниц) [доступный отрывок для чтения: 64 страниц]
32. Чайковский – Мекк
Москва,
12 сентября 1877 г.
9 часов утра.
Я вчера приехал в Москву и нашел Ваше письмо с Lago di Como, дорогая Надежда Филаретовна. Глубокая и безысходная тоска, которою оно проникнуто, звучит в совершенный унисон с тем состоянием духа, в котором и я нахожусь с самого отъезда из Каменки и которое сегодня невыразимо, несказанно и бесконечно тяжело. В конце концов, смерть есть действительно величайшее из благ, и я призываю ее всеми силами души. Чтобы дать Вам понять, что я испытываю, достаточно сказать, что единственная мысль моя – найти возможность убежать куда-нибудь. А как и куда? Это невозможно, невозможно, невозможно!
Простите, что я не удерживаюсь от сообщения Вам моих горестей, когда у Вас и своих довольно.
Я еще не был в консерватории. Сегодня начнутся мои занятия. Домашняя обстановка не оставляет желать ничего лучшего. Жена моя сделала все возможное, чтобы угодить мне. Квартира уютна и мило устроена. Все чисто, ново и хорошо.
Однако ж я с ненавистью и злобой смотрю на все это...
Тот же день.
11 часов.
Два часа тому назад я решил, что невозможно посылать Вам вышенаписанные строки. Теперь я передумал, писать Вам мне хочется, и без ответа я оставить Вас не могу. Между тем, писать к Вам неправду я тоже не могу. Весьма вероятно, что очень скоро тяжелое состояние духа пройдет и успокоится. Нужно пройти через трудные минуты, – я это предвидел. Я был вооружен против них. Но я оказался слабее, чем думал. Боже, до чего жизнь тяжела и полна горечи, и как дорого нужно платить за немногие минуты счастья! Садясь за это письмо, я хотел прийти на помощь к Вашей тоске и недовольству жизнью. Мне очень бы хотелось Вас утешить, но я не могу Вам сказать ничего, кроме того, что глубоко сочувствую Вам. Надежда Филаретовна, ищите утешения и примирения с жизнью посредством созерцания природы. Преимущество богатства в том и состоит, что оно дает возможность всегда убежать от людей и быть вдвоем с природой, которая в Италии лучше и роскошнее, чем где-либо.
Я инструментовал первую часть симфонии. Теперь несколько дней я буду привыкать к новой жизни и работать не стану. Когда же почувствую потребность в труде (первый признак нравственного выздоровления), примусь или за инструментовку оперы, или за доканчиванье симфонии, смотря по тому, что окажется нужнее. Во всяком случае, симфония будет окончена к зиме.
Прощайте, дорогая Надежда Филаретовна.
Ваш неизменный и глубоко любящий
Ваш друг П. Чайковский.
Р. S. Я адресую в Неаполь, – во Флоренции мое письмо уже не застанет Вас. Письмо Ваше из Вены я получил; получили ли Вы мое, адресованное в Милан?
33. Мекк – Чайковскому
Венеция,
29 сентября / 11 октября 1877 г.
От всего сердца благодарю Вас, дорогой друг мой, за Ваше милое письмо, которое я получила в Неаполе. Ничего лучшего и более благотворного нельзя сказать человеку, как “я понимаю тебя и сочувствую тебе”. С какой бы радостью я исполнила Вашу программу: убежать куда-нибудь подальше от людей и жить с природою, но только Вы забыли, Петр Ильич, что для этого, больше чем материальные средства, надо иметь свободу. Деньги-то достать можно, а свободу ведь ни за какие деньги не купишь. Вот и теперь мне бы очень хотелось остаться подольше в Италии. Я так страдаю от холода, а здесь так тепло, так приветно, но обязанности (одиннадцать человек детей) гонят меня в Россию. Но обо мне говорить не стоит, я уже кончаю жить, да и жизнь-то моя ничего миру не приносит, а вот Вы, мой милый друг, об Вас надо заботиться. Вам надо если уже не счастье, то, по крайней мере, спокойствие и здоровье. Если для того, чтобы Вам уйти куда-нибудь еще отдохнуть, надо только некоторых материальных средств, то скажите мне это, Петр Ильич, ведь Вы же знаете, какого любящего друга Вы имеете во мне, и поймете, что я забочусь о Вас для себя самой. В Вас я берегу свои лучшие верования, убеждения, симпатии, что Ваше существование приносит мне бесконечно много добра, что мне жизнь приятнее, когда я думаю о Ваших свойствах, читаю Ваши письма или слушаю Вашу музыку, что, наконец, я берегу Вас для того искусства, которое я боготворю, выше и лучше которого для меня нет ничего в мире, так как из служителей его нет никого так симпатичного, так милого и дорогого, как Вы, мой добрый друг. Следовательно, мои заботы о Вас есть чисто эгоистичные, и, насколько я имею права и возможности удовлетворять им, настолько они мне доставляют удовольствие, и настолько я благодарна Вам, если Вы принимаете их от меня.
Как бы хорошо Вам было приехать в Италию, Петр Ильич. Что за рай этот Неаполь, каждый шаг за город восхитителен. Итальянцы верно охарактеризовали впечатление, какое он производит, сложивши поговорку: voir Naples et mourir [увидеть Неаполь и умереть.]. Действительно, увидевши его, остается только умереть, потому что лучше ничего нельзя увидеть.
В нынешнем году очень холодно в Италии, несоответственно стране, и так как я к холоду очень чувствительна, то и простудилась. В Неаполе, конечно, гораздо теплее. В настоящую минуту я сижу у балкона своего Hotel'я, с которого очаровательный вид на Canal grande, в одну сторону обставленного дворцами в мавританском стиле, в другую соединяющегося с морем. Воды канала совсем голубые, солнце светит ярко, согревает упоительно. Боже мой, как хорошо!
Ваша незнакомая знакомка Милочка имеет привычную фразу для выражения своего восторга, это: Dieu! que c'est beau! [Боже! как это прекрасно!] и приучила меня к такому выражению. Хотя оно звучит очень забавно в таком микроскопическом субъекте, как она, но в Италии оно на каждом шагу уместно.
Я не могу не попенять Вам, Петр Ильич, за Вашу мысль не написать мне всего о Вашем душевном настроении... За что же?.. Вы знаете, как преданно я люблю Вас и как дорожу Вашею дружбою. Поэтому прошу Вас, если Вы не хотите меня очень огорчить, пишите мне все, все о себе, не стесняясь моею тоскою, потому что я не придаю ей никакого значения.
Я рассчитываю не позже 15-го быть в Москве. Дорога утомляет меня ужасно, потому что мы слишком мало останавливаемся для отдыха, так как я должна торопиться возвращением в Россию.
Если захотите утешить меня Вашим письмом, Петр Ильич, то пишите, пожалуйста, на Рождественский бульвар в собственный мой дом.
Н. фон-Мекк.
34. Чайковский – Мекк
Clarens,
11/23 октября 1877 г.
Надежда Филаретовна! Вы, вероятно, очень удивитесь, получивши это письмо из Швейцарии. Не знаю, получили ли Вы письмо мое, писанное вскоре по приезде в Москву и адресованное Вам в Неаполь. Ответа на это письмо я не получал. Вот что произошло потом.
Я провел две недели в Москве с своей женой. Эти две недели были рядом самых невыносимых нравственных мук. Я сразу почувствовал, что любить свою жену не могу, и что привычка, на силу которой я надеялся, никогда не придет. Я впал в отчаяние. Я искал смерти, мне казалось,что она единственный исход. На меня начали находить минуты безумия, во время которых душа моя наполнялась такою лютой ненавистью к моей несчастной жене, что хотелось задушить ее. Мои занятия консерваторские и домашние стали невозможны. Ум стал заходить за разум. И между тем, я не мог никого винить, кроме себя. Жена моя, какая она ни есть, не виновата в том, что я поощрил ее, что я довел положение до необходимости жениться. Во всем виновата моя бесхарактерность, моя cлабость, непрактичность, ребячество! В это время я получил телеграмму от брата, что мне нужно быть в Петербурге по поводу возобновления “Вакулы”. Не помня себя от счастья хоть на один день уйти из омута лжи, фальши, притворства, в который я попался, поехал я в Петербург. При встрече с братом все то, что я скрывал в глубине души в течение двух бесконечных недель, вышло наружу. Со мной сделалось что-то ужасное, чего я не помню. Когда я стал приходить в себя, то оказалось, что брат успел съездить в Москву, переговорить с женой и с Рубинштейном и уладить так, что он повезет меня за границу, а жена уедет в Одессу, но никто этого последнего знать не будет. Во избежание скандала и сплетней брат согласился с Рубинштейном распустить слух, что я болен, еду за границу, а жена едет вслед за мной.
Теперь я очутился здесь среди чудной природы, но в самом ужасном моральном состоянии. Что будет дальше? Очевидно, я не могу возвратиться теперь в Москву. Я не могу никого видеть, я боюсь всех, наконец, я не могу ничем заниматься. Но и ни в какое другое место России я ехать не могу. Я даже боюсь отправиться в Каменку. Кроме семейства сестры, у которой есть уже большая дочь, там живет многочисленное семейство матери ее мужа, его братья, наконец, целая масса служащих при заводе и разных других лиц. Как они будут смотреть на меня! Что я буду им говорить! Наконец, я не могу теперь говорить ни с кем и ни о чем.
Мне нужно прожить здесь несколько времени, успокоиться самому и заставить немножко позабыть себя.
Мне нужно также устроиться так, чтоб жена моя была обеспечена, и обдумать дальнейшие мои отношения к ней.
Мне нужны опять деньги, и я опять не могу обратиться ни к кому, кроме Вас. Это ужасно, это тяжело до боли и до слез, но я должен решиться на это, должен опять прибегнуть к Вашей неисчерпаемой доброте. Чтобы привезть меня сюда, брат достал небольшую сумму по телеграфу от сестры. Они очень небогатые люди. Опять просить у них невозможно. Между тем, нужно было оставить денег жене, сделать разные уплаты и приехать сюда как нарочно в такое время, когда курс наш ужасен. Я надеялся, что Рубинштейн что-нибудь устроит мне в виде единовременного пособия. Надежда оказалась тщетной. Словом, я теперь дотрачиваю последние небольшие средства и в виду не имею ничего, кроме Вас.
Не странно ли, что жизнь меня столкнула с Вами как раз в такую эпоху, когда я, сделавши длинный ряд безумий, должен в третий раз обращаться к Вам с просьбой о помощи! О, если б Вы знали, как это меня мучит, как это мне больно! Если б Вы знали, как я был далек от мысли злоупотреблять Вашей добротой!
Я слишком теперь раздражен и взволнован, чтобы писать спокойно. Мне кажется, что все теперь должны презирать меня за малодушие, за слабость, за глупость. Я смертельно боюсь, что и в Вас промелькнет чувство, близкое к презрению. Впрочем, это результат болезненной подозрительности. В сущности, я знаю, что Вы инстинктом поймете, что я несчастный, но не дурной человек.
О, мой добрый, милый друг! Среди моих терзаний в Москве, когда мне казалось, что кроме смерти нет никакого исхода, когда я окончательно отдался безысходному отчаянию, у меня мелькала иногда мысль, что Вы можете спасти меня. Когда брат, видя, что меня нужно увезти куда-нибудь подальше, увлек меня за границу, я и тут думал, что без Вашей помощи мне не обойтись и что Вы опять явитесь моим избавителем от жизненных невзгод. И теперь, когда я пишу это письмо и терзаюсь чувством совестливости против Вас, я все-таки чувствую, что Вы мой настоящий друг, друг, который читает в душе моей, несмотря на-то, что мы друг друга знаем только по письмам.
Я бы очень многое хотел сказать Вам, я бы хотел подробнее описать Вам мою жену и почему наше сожительство невозможно, почему все это случилось, и я пришел к убеждению, что никогда к ней не привыкну, но тон спокойного рассказа теперь еще невозможен.
Почему Вы мне не писали из Неаполя? Не больны ли Вы были? Меня весьма это беспокоит.
Прощайте, Надежда Филаретовна. Простите меня. Я очень, очень несчастлив.
Ваш П. Чайковский.
Adresse: Clarens, pension Richelieu.
35. Мекк – Чайковскому
Москва,
17 октября 1877 г.
Как несказанно меня обрадовало Ваше письмо, милый, дорогой друг мой! В Москве меня так испугали Вашим отъездом, что я решительно не знала, что думать о нем и чем объяснить себе то, что я не знала об нем ранее. Теперь я знаю все, что было с Вами, бедный друг мой, и как ни больно моему сердцу от всего, что Вы перестрадали и чем испорчена Ваша жизнь, но я все-таки рада, что Вы сделали тот решительный шаг, который был необходим и который есть единственный правильный в данном положении. Раньше я не позволяла себе высказывать Вам своего искреннего мнения, потому что оно могло показаться советом, но теперь я считаю себя вправе, как человек всею душой близкий Вам, сказать мой взгляд на совершившийся факт, и я повторяю, что радуюсь, что Вы вырвались из положения притворства и обмана, – положения, не свойственного Вам и недостойного Вас. Вы старались сделать все для другого человека, Вы боролись до изнеможения сил и, конечно, ничего не достигли, потому что такой человек, как Вы, может погибнуть в такой действительности, но не примириться с нею. Слава богу, что Ваш милый брат подоспел к Вам на спасение, и как хорошо, что он поступил так энергично.
Что же касается моего внутреннего отношения к Вам, то, боже мой, Петр Ильич, как Вы можете подумать хоть на одну минуту, чтобы я презирала Вас, когда я не только все понимаю, что в Вас происходит, но я чувствую вместе с Вами точно та же, как Вы, и поступала бы так же, как Вы, только я, вероятно, раньше сделала бы тот шаг разъединения, который Вы сделали теперь, потому что мне несвойственно столько самопожертвования, сколько употребляли Вы. Я переживаю с Вами заодно Вашу жизнь и Ваши страдания, и все мне мило и симпатично, что Вы чувствуете и что делаете.
Еще, дорогой мой Петр Ильич, за что Вы так огорчаете и обижаете меня, так много мучаясь материальной стороной? Разве я Вам не близкий человек, ведь Вы же знаете, как я люблю Вас, как желаю Вам всего хорошего, а по-моему, не кровные и не физические узы дают право, а чувства и нравственные отношения между людьми, и Вы знаете, сколько счастливых минут Вы мне доставляете, как глубоко благодарна я Вам за них, как необходимы Вы мне и как мне надо, чтобы Вы были именно тем, чем Вы созданы; следовательно, я ничего и не делаю для Вас, а все для себя. Мучаясь этим, Вы портите мне счастье заботиться об Вас и как бы указываете, что я не близкий человек Вам. Зачем же так, мне это больно... а если бы мне что-нибудь понадобилось от Вас, Вы бы сделали, не правда ли? Ну, так, значит, мы и квиты, а Вашим хозяйством мне заниматься, пожалуйста, не мешайте, Петр Ильич.
Как я рада, что Вы теперь на милом Женевском озере, в соседстве Chateau Chillon, Vevey, Montreux... Какие все милые места. Как жаль, что я не могу быть там, где-нибудь поблизости Вас, в Hotel Byron, например, который я так люблю, в который рвалась все лето, как будто предчувствовала, что Вы хотя позже, а будете там. Но мне времени недостало, чтобы побыть на Женевском озере.
Петр Ильич, сделайте прогулку на станцию Вех, по направлению к St. Maurice, там очаровательное местоположение, но надо смотреть с террасы или сада отеля, который там есть.
Мы много жили на Женевском озере и в Швейцарии вообще и много экскурсий делали. Я в природе люблю до энтузиазма горы и моря, а моя Юля всему предпочитает горы. Сейчас у меня был Николай Григорьевич, чтобы сообщить мне, что он получил от Вас письмо и что Вы находитесь в Clarens. Это потому, что, когда я приехала в Москву, меня поразили известием, что Вы уехали куда-то за границу, и насказали мне таких ужасов, что я пришла в отчаяние и хотела знать, где Вы находитесь. Для этого просила брата узнать Ваш адрес у Рубинштейна. Н[иколай] Гр[игорьевич] сказал, что “Geneve, poste restante”, но на другой день я получила Ваше письмо, а на третий он приехал сказать, что адрес Ваш в Clarens.
Я не знаю, как Вы, Петр Ильич, а я не желала бы, чтобы кто-нибудь знал о нашей дружбе и сношениях; поэтому с Николаем Григорьевичем я вела об Вас разговор как о человеке, мне совсем постороннем. С полным неведением и невинным интересом я спрашивала его, надолго ли и зачем Вы поехали за границу. Он, как казалось, хотел возбудить во мне более горячее участие к Вам, но я удержалась в холодных размерах простой поклонницы Вашего таланта. Он мне говорил некоторые свои проекты на Ваш счет, которые Вам, вероятно, известны. Он говорил, что Ваши нервы в очень расстроенном состоянии. Но ведь теперь Вам лучше, Петр Ильич, не правда ли? Бог даст, скоро Вы совсем поправитесь, приметесь за работу, за нашу симфонию. Музыка будет опять Вас развлекать, наполнять жизнь. Боже мой, как бы я хотела, чтобы Вам было хорошо, Вы так мне дороги!.. А ведь будет хорошо: Вы отдохнете, поправитесь, и все пережитые страдания будут казаться сном, который никогда больше не повторится.
Но однако я Вам надоела, я никак не могу мало писать Вам. Правда ли, что у Вас есть сестра в Швейцарии? Это было бы очень хорошо для Вас в настоящее время.
Н. фон-Мекк.
36. Чайковский – Мекк
Clarens,
20 октября / 1 ноября 1877 г.
Suisse, Clarens.
Pension Richelieu.
Сегодня мне прислали из Москвы несколько писем, пришедших туда в мое отсутствие. В том числе получил я и Ваше венецианское письмо, дорогая Надежда Филаретовна. Как я ни привык полагаться безгранично на Вашу дружбу, как ни твердо я верю в Вас как в какое-то орудие провидения, спасающее меня в столь бедственную эпоху моей жизни, но каждое Ваше письмо всегда превосходит все, чего можно ожидать от самого великодушного, доброго, безгранично снисходительного к ошибкам других человека. Хоть бы единый упрек Вы мне сделали за все мои безумства! Вы все понимаете и прощаете, Надежда Филаретовна! Вы предлагаете мне материальные средства для отдыха. Я предупредил уже Ваше предложение в прошедшем письме моем, которое Вы теперь, вероятно, получили. В этом письме я просил Вас помочь мне еще раз, как это ни тяжело, потому что, чем Вы добрее, щедрее и снисходительнее, тем более совестно обращаться к Вам. Сегодняшнее письмо Ваше облегчило мою душу. Вы в самом деле являетесь в нем моим провидением. Если б Вы знали, как много, много Вы для меня делаете! Я стоял на краю пропасти. Если я не упал в нее, то не скрою от Вас, что это только потому, что я на Вас надеялся. Вашей дружбе я буду обязан своим спасением. Чем я отплачу Вам? О, как бы желал я, чтоб когда-нибудь я был Вам нужен! Чего бы я ни сделал, чтоб выразить Вам мою благодарность и любовь!
Я здесь останусь до тех пор, пока получу, благодаря Вам, возможность уехать в Италию, куда меня тянет неудержимо. Здесь очень хорошо, очень покойно, но несколько мрачно. Первые дни я не мог наглядеться на горы, которыми окружен со всех сторон. Теперь эти горы начинают пугать и давить меня. Ужасно хочется простора. Дня три тому назад пошли дожди, небо стало безнадежно серо, и солнце прячется с утра до вечера.
Вы пишете, что свободы не достанешь ничем, никакими средствами. Да, полной свободы, конечно, не достанешь. Но зато и та ограниченная свобода, которой я теперь пользуюсь, есть для меня верх наслаждения. По крайней мере, я могу теперь работать. Без работы жизнь для меня не имеет смысла. А работать, имея рядом с собой человека, столь близкого по внешности и столь чуждого по внутренним отношениям, было невозможно. Я прошел через ужасное испытание и считаю чудом, что вышел из него с душой не убитой, а только глубоко уязвленной.
Моя сестра, столь же умная, сколько и добрая, пишет мне, что съездила в Одессу, отыскала мою бедную жену и взяла ее к себе в деревню. Сестра обещала мне устроить наши будущие отношения с женой. Что весьма облегчит ее труд, это то, что жена моя обладает непостижимо спокойным нравом. Она, которая угрозой лишить себя жизни заставила меня придти к ней, перенесла мое бегство, разлуку со мной, известие о моей болезни с таким равнодушием, которое я положительно не могу себе объяснить. О, до какой степени я был слеп и безумен!
Добрый, дорогой, лучший друг мой, благодарю Вас!
Ваш П. Чайковский.
37. Чайковский – Мекк
Clarens,
25 октября / 6 ноября 1877 г.
Дорогая Надежда Филаретовна!
Получил вчера письмо Ваше. Что я могу сказать Вам, чтоб выразить мою благодарность? Есть чувства, для которых слов нет, и если б я старался прибрать выражения, способные изобразить то, что Вы мне внушаете, то боюсь, что вышли бы фразы. Но Вы читаете в моем сердце, не правда ли? Скажу только одно. До встречи с Вами я еще не знал, что могут существовать люди со столь непостижимо нежной и высокой душой. Для меня одинаково удивительно и то, что Вы делаете для меня, и то, как Вы это делаете. В письме Вашем столько теплоты, столько дружбы, что оно одно достаточно, чтобы заставить меня снова полюбить жизнь и с твердостью переносить житейские невзгоды. Благодарю Вас за все это, мой неоцененный друг! Я сомневаюсь, чтоб когда-нибудь случай привел меня на деле доказать Вам, что я готов принести для Вас всякую жертву; не думаю, чтоб Вы когда-нибудь могли найти надобность обратиться ко мне с просьбой оказать Вам какую-нибудь крупную дружескую услугу, – и потому мне остается только услуживать и угождать Вам посредством музыки. Надежда Филаретовна! Каждая нота, которая отныне выльется из-под моего пера, будет посвящена Вам! Вам буду я обязан тем, что любовь к труду возвратится ко мне с удвоенной силой, и никогда, никогда, ни на одну секунду, работая, я не позабуду, что Вы даете мне возможность продолжать мое артистическое призвание. А много, много еще мне остается сделать. Без всякой ложной скромности скажу Вам, что все до сих пор мною написанное кажется мне так несовершенно, так слабо в сравнении с тем, что я могу и должен сделать. И я это сделаю.
Я очень доволен своим настоящим местопребыванием. Независимо от того, что из окон у меня чудеснейший вид на озеро и Савойские горы, а слева на Montreux, мне очень нравится самая вилла, в которой мы поместились с братом. Кроме нас двух, здесь живут еще две больные немки, никогда не выходящие из комнаты. В table d'hote [общий обеденный стол] мы обедаем вдвоем. Тишина и мир здесь самые невозмутимые. Но не скрою от Вас, что меня неотступно преследует желание поселиться на долгое время в Италии, и я решился недели через полторы переехать с братом прямо в Рим и, наконец, в Неаполь или Соренто. Не знаю, испытывали ли Вы ощущение, которое должно быть знакомо всем северным жителям. После нескольких дней пребывания среди гор, когда досыта наглядишься на их чудные, причудливые формы, является жажда к равнине, к широкому горизонту, к безбрежной дали. Вот почему, несмотря на всю несказанную прелесть здешней местности, я хочу перебраться в Италию, причем всего более меня соблазняет Неаполь. Мне хочется только дорогой остановиться на несколько дней в Риме, чтобы возобновить то подавляюще грандиозное впечатление, которое произвел на меня четыре года тому назад собор Петра и Колизей. Итак, дорогой мой друг, следующего Вашего письма я буду ожидать в Риме, в poste restante, a за сим, избрав прочное местопребывание на несколько месяцев, я сообщу Вам мой адрес.
Вы желаете, чтоб я нарисовал Вам портрет моей жены. Исполняю это охотно, хотя боюсь, что он будет недостаточно объективен. Рана еще слишком свежа.
Она росту среднего, блондинка, довольно некрасивого сложения, но с лицом, которое обладает тою особого рода красотой, которая называется смазливостью. Глаза у нее красивого цвета, но без выражения; губы слишком тонкие, а поэтому улыбка не из приятных. Цвет лица розовый. Вообще она очень моложава: ей двадцать девять лет, но на вид не более двадцати трех, двадцати четырех. Держится она очень жеманно, и нет ни одного движения, ни одного жеста, которые были бы просты. Во всяком случае, внешность ее скорее благоприятна, чем противоположное. Ни в выражении лица, ни в движениях у нее нет той неуловимой прелести, которая есть отражение внутренней, духовной красоты и которую нельзя приобресть, – она дается природой. В моей жене постоянно, всегда видно желание нравиться; эта искусственность очень вредит ей. Но она, тем не менее, принадлежит к разряду хорошеньких женщин, т. е. таких, встречаясь с которыми, мужчины останавливают на них свое внимание. До сих пор мне было нетрудно описывать мою жену. Теперь, приступая к изображению ее нравственной и умственной стороны, я встречаю непреодолимое затруднение. Как в голове, так и в сердце у нее абсолютная пустота; поэтому я не в состоянии охарактеризовать ни того, ни другого. Могу только уверить Вас честью, что ни единого раза она не высказала при мне ни единой мысли, ни единого сердечного движения. Она была со мной ласкова – это правда. Но это была особого рода ласковость, состоящая в вечных обниманиях, вечных нежностях, даже в такие минуты, когда я не в состоянии был скрыть от нее моей, может быть, и незаслуженной антипатии, с каждым часом увеличивавшейся. Я чувствовал, что под этими ласками не скрывалось истинное чувство. Это было что-то условное, что-то в ее глазах необходимое, какой-то атрибут супружеской жизни. Она ни единого раза не обнаружила ни малейшего желания узнать, что я делаю, в чем состоят мои занятия, какие мои планы, что я читаю, что люблю в умственной и художественной сфере. Между прочим, всего более меня удивляло следующее обстоятельство. Она говорила мне, что влюблена в меня четыре года; вместе с тем, она очень порядочная музыкантша. Представьте, что при этих двух условиях она не знала ни единой ноты из моих сочинений и только накануне моего бегства спросила меня, что ей купить у Юргенсона из моих фортепианных пьес. Этот факт меня поставил в совершенный тупик. Не менее того я удивлялся, узнав от нее, что она никогда не бывала в концертах и квартетных сеансах Муз[ыкального] общ[ества], между тем как она наверное знала, что предмет своей четырехлетней любви она могла всегда там видеть и имела возможность там бывать. Вы спросите, конечно: как же мы проводили время, когда оставались с ней вдвоем? Она очень разговорчива, но весь разговор ее сводился к следующим нескольким предметам. Ежечасно она повторяла мне бесчисленные рассказы о бесчисленных мужчинах, питавших к ней нежные чувства. По большей части, это все были генералы, племянники знаменитых банкиров, известные артисты, даже лица императорской фамилии. Засим, не менее часто она с каким-то неизъяснимым увлечением расписывала мне пороки, жестокие и низкие поступки, отвратительное поведение всех своих родных, с которыми, как оказалось, она на ножах, и со всеми поголовно. Особенно доставалось при этом ее матери. У нее есть две подруги, с которыми и мне пришлось познакомиться. В течение нескольких недель, проведенных мною в сожительстве с женой, каждая из этих подруг беспрестанно падала или снова возносилась во мнении ее. При самом начале нашего знакомства была у ней еще одна подруга, про которую она говорила, что это сестра ее, так она ее любит. Не прошло двух недель, как эта сестра внезапно упала в ее глазах до самой последней степени человеческой негодности. Когда мы были с ней летом в деревне у ее матери, то мне казалось, что отношения их превосходны. Когда я вернулся из Каменки, я узнал, что у них в Москве произошла уже крупная ссора, и вскоре я получил от матери ее письмо, где она мне жаловалась на свою непокорную дочь. Третий предмет ее неутомимой болтливости были рассказы об ее институтской жизни. Им конца не было.
Чтобы дать Вам почувствовать, до-чего невозможно мне было добиться от нее хоть единого искреннего душевного движения, я приведу следующий пример. Желая узнать, каковы в ней материнские инстинкты, я спросил ее однажды, любит ли она детей. Я получил в ответ: “Да, когда они умные”.
Мое бегство и известие о моей болезни, привезенное ей братом, она приняла с совершенно непостижимым равнодушием и тотчас же, тут же рассказала ему несколько историй о влюблявшихся в нее мужчинах, засим расспросила, что он любит есть, и побежала в кухню хлопотать об обеде. Ко всему этому справедливость требует, чтоб я прибавил следующее: она всячески старалась угождать мне, она просто пресмыкалась предо мной; она ни единого раза не оспаривала ни одного моего желания, ни одной мысли, хотя бы касавшейся нашего домашнего быта. Она искренно желала внушить мне любовь и расточала мне свои нежности до излишества.
Читая все это, Вы, конечно, удивляетесь, что я мог решиться соединить свою жизнь с такой странной подругой? Это и для меня теперь непостижимо. На меня нашло какое-то безумие. Я вообразил себе, что непременно тронусь ее любовью ко мне, в которую я тогда верил, и непременно, в свою очередь, полюблю ее. Теперь я получил непоборимое внутреннее убеждение: она меня никогда не любила. Но нужно быть справедливым. Она поступала честно и искренно. Она приняла свое желание выйти за меня замуж за любовь. Затем, повторяю, она сделала все, что в ее силах, чтоб привязать меня к себе.
Увы! чем более она об этом хлопотала, тем более она отчуждала меня от себя. Я тщетно боролся с чувством антипатии к ней, которого, в сущности, она и не заслуживает; но что мне делать с своим непокорным сердцем! Эта антипатия росла не днями, не часами, но минутами, и мало-помалу превратилась в такую крупную, лютую ненависть, какой я никогда еще не испытывал и не ожидал от себя. Я, наконец, потерял способность владеть собою.
Что дальше было, Вы знаете.
В настоящее время жена моя находится покамест у сестры. Затем она выберет себе постоянное местопребывание.
Вчера брат мой получил письмо от нее. Она является в нем в совершенно новом свете. Из кроткой голубицы вдруг она сделалась довольно сердитой, очень требовательной, очень неправдивой особой. Она мне делает массу упреков, смысл которых тот, что я бессовестно обманул ее. Я ответил ей. Я категорически объяснил ей, что вступать в пререкания с ней не намерен, ибо это ни к чему не ведет. Всю вину я беру на себя. Прошу у нее убедительно простить меня за зло, которое я ей все-таки причинил, и заранее склоняю голову перед всяким ее решением. Но жить с ней я никогда не буду; это я заявил ей в самой положительной форме. Засим, я, разумеется, взял на себя заботы об ее нуждах и просил ее принять от меня средства к существованию. Буду ждать ее ответа. В настоящую минуту я уже обеспечил ее на несколько времени.
Вот все, что я могу сказать Вам о моих отношениях к жене. Бросая ретроспективный взгляд на наше краткое сожительство, я прихожу к заключению, что le beau role [лучшая роль] всецело принадлежит ей, а не мне. Не могу не повторить, что она поступила честно, искренно и последовательно. Она обманывала своей любовью не меня, а себя. Она была, кажется, убеждена, что в самом деле меня любит. Я же хотя и совершенно точно объяснил ей, что любви к ней не питаю, но обещался сделать все, чтобы полюбить ее. И так как я достиг совершенно противоположного результата, то, следовательно, обманул ее. Во всяком случае, она достойна сожаления. Судя по вчерашнему письму, видно, что в ней проснулось и очень сильно заговорило оскорбленное самолюбие.