Текст книги "Переписка П. И. Чайковского с Н. Ф. фон Мекк"
Автор книги: Петр Чайковский
Соавторы: Надежда фон Мекк
Жанры:
Биографии и мемуары
,сообщить о нарушении
Текущая страница: 50 (всего у книги 181 страниц) [доступный отрывок для чтения: 64 страниц]
240. Чайковский – Мекк
1878 г. ноября 30. Флоренция.
Четверг, утром.
Настоящая зима. Мне досадно за Вас, мой бедный, зябкий друг! Я не боюсь холода, на мои нервы он хорошо действует и в особенности очень благоприятно влияет на сон. Сейчас принимаюсь за переложение четвертой части.
Ваш П. Чайковский.
Алексей с этим письмом шел к Вам, но встретил Ив[ана] Вас[ильева] с Вашим. Я буду отвечать на Ваше письмо вечером, мой бесконечно милый друг.
241. Чайковский – Мекк
[Флоренция]
30 ноября/12 декабря 1878 г.
Четверг, вечером.
Villa Bonciani.
Я очень рад, милый друг мой, что Вы несколько продлите свое пребывание здесь. Если позволите, и я останусь у Вас в гостях до дня Вашего отъезда. Я решился прямо отсюда поехать в Париж, во-первых, чтобы добыть то, что мне нужно, дабы приступить к опере, а во-вторых, чтобы послушать музыки. Если я найду возможным устроиться там в какой-нибудь тихой квартирке (а не в гостинице), то, может быть, проведу там недели три или около этого. Если же нет, то вероятнее всего отправлюсь оттуда в Clarens, а в самом начале весны в Россию. Что в Париже, как и во всяком большом городе, где нет ни родных, ни знакомых, можно работать, это я знаю по опыту, потому что в 1868 году я провел там три месяца и написал за это время большую часть моей первой оперы.
О Пахульском я уже писал Вам, но еще скажу, что успех, с которым он исполнил необыкновенно трудную задачу, свидетельствует о весьма замечательном инстинктивном понимании музыкальной формы. Вы не поверите, до чего молодые люди, проведшие два или три года на гармонических и контрапунктических упражнениях, затрудняются, когда им в первый раз приходится думать уже не об одновременных комбинациях звуков, а об взаимном отношении тем и симметрическом их расположении. Прилежные, но мало способные ученики встречают тут камень преткновения, тут уж нельзя взять одним умом и прилежанием, тут необходимо чутье. И у кого его нет, тот дальше бесцельного и бесплодного, хотя для техники необходимого переливания из пустого в порожнее, которым занимаются в классах гармонии и контрапункта, не пойдет. Для меня теперь несомненно, что Пахульский писать может. Внесет ли он в свое творчество что-нибудь свое, это другой вопрос, на который теперь еще ответить нельзя. Это покажет время.
Рискуя быть обвиненным в упорстве, я все-таки возвращусь к Lalo. Мне очень хочется опровергнуть Ваш аргумент в пользу того места, о котором мы спорим. Если б концерт был написан с аккомпанементом фортепиано, то Вы до некоторой степени были бы правы. Звук фортепиано в сравнении с оркестром, так сказать, мертворожденный, и если для фортепиано написана целая нота, то, конечно, в конце такта о ней сохраняется лишь воспоминание. В оркестре не то. В то время когда г. Саразате будет выделывать свою трель на lа, оркестр будет держать целую ноту sоl #, причем этот последний будет в конце так же реален, как и в начале, в противоположность фортепиано. Впрочем, замечу, что я нападаю не на самую комбинацию этих двух звуков, – если порыться, то можно найти тысячу примеров, где она встретится, не оскорбив слуха, – а на то, что диссонанс этот не имеет никакого разрешения. Диссонанс есть величайшая сила музыки: если б не было его, то музыка обречена была бы только на изображение вечного блаженства, тогда как нам всего дороже в музыке ее способность выражать наши страсти, наши муки. Консонирующие сочетания [Консонанс – слияние нескольких тонов в объединяющий созвук.] бессильны, когда нужно тронуть, потрясти, взволновать, и поэтому диссонанс имеет капитальное значение, но нужно пользоваться им с уменьем, вкусом и искусством.
Когда мы спорим о чем-нибудь музыкальном, ради бога, не думайте, дорогой друг, что я становлюсь на пьедестал патентованного артиста и могу только вещать, не унижаясь до выслушиванья мнений антагониста. Я, конечно, не нахожу удовольствия слушать нахальную и невежественную болтовню о музыке людей, отрицающих в своей слепоте все, что выше их понимания, и решивших раз навсегда, что все, что не Оффенбах,. есть ученая музыка, результат математических выкладок. Но спорить и толковать с Вами, т. е. с личностью, не только дорогой для меня по своим человеческим качествам, но по родственности наших музыкальных натур, мне в высшей степени приятно. Кроме того, скажу Вам, что я совсем не такой поклонник непогрешимости музыкантов-специалистов. Они очень часто односторонни. Их знание часто парализует их чуткость: следя за техникой, они часто упускают из виду самую сущность музыки. Такой любитель, как Вы, т. е. одаренный необычайною чуткостью и пониманием, есть собеседник, вполне достойный всякого самого тонкого и ученого музыканта. Поэтому, дорогая моя, никогда не стесняйтесь говорить мне все, что Вам вздумается, о музыке. Вы никогда не можете произнести какого-нибудь оскорбительного для моего профессорского достоинства суждения. Многие Ваши музыкальные характеристики замечательны, оригинальны и интересны. Например, скажу Вам, что никто так верно не определял, как Вы, музыкальную личность Антона Рубинштейна. Присяжные критики, вроде Лароша, поют ему вечный хвалебный гимн и никогда не указывают его настоящего места среди сочинителей. Очень часто мы с Вами не сходились во мнениях, например, хотя бы о Моцарте. Но что же из этого следует? Есть множество очень авторитетных музыкантов по ремеслу, разделяющих Ваш взгляд на Моцарта.
Очень благодарен Вам за “Русский архив”. Я не откажусь. от “Русского вестника” и других свободных журнальных книжек. Благодарю Вас за материалы для чтения, мой бесконечно заботливый друг. С собою у меня, кроме “Жизни животных” Брэма, ничего нет, но какая славная эта книга Брэма! Я ужасно большой любитель животных и вчера с величайшим восторгом прочел его статью о собаках.
Ваш П. Чайковский.
242. Мекк – Чайковскому
[Флоренция]
1 декабря 1878 г.
8 часов утра.
Villa Oppenheim.
Что за чудный Вы человек! Что за сердце и доброта у Вас! С какою теплотою Вы можете относиться к человечеству, с каким участием к низшей братии! Эта фраза во вчерашнем письме: “Я сегодня был очень, очень порадован работой, которую сделал для меня Пахульский” привела меня в такой восторг, что если бы Вы были здесь, я бы не выдержала, чтобы не броситься к Вам на шею и прижать Вас к самому сердцу. С какою искренностью, с какою мягкостью и теплотою Вы радуетесь успеху другого, совсем Вам чужого, даже мало знакомого человека; с каким неподдельным участием и снисходительностью Вы стараетесь поощрить на предстоящую ему дорогу! Такие люди, как Вы, рождаются на счастие другим, а сами им не пользуются, потому что на свете жить хорошо только эгоистам. Я не благодарю Вас на этот раз, потому что благодарить человека за то, что он такой славный, нельзя, – можно только удивляться ему, восхищаться им и любить без меры, как я это и делаю, мой дорогой, несравненный друг. Вот и меня Вы жалеете так искренно, что мне сразу стало тепло, прочевши Ваше письмо, и вообще, пока я их получаю, меня жалеть не надо. Вы не можете себе представить, какое это наслаждение для меня каждый день получать Ваше письмо. С тех пор как Вы приехали сюда, я сделалась равнодушнее ко многим весьма тяжелым неприятностям, которые это время так сыпают на меня. Когда мне больно и холодно от эгоизма, неблагодарности и бесчувственности других, я вспоминаю о Вас, и мне становится так тепло и так хорошо на сердце, что я все другое прощаю и забываю. С какою грустью я думаю, что это счастье продлится недолго, что через две недели надо уехать, а как было бы хорошо, если бы всегда было так. Я не жалею, что не нахожусь на Riviera Роnente, потому что здесь Вы, а я не знаю, были бы Вы там.
Меня также очень рассердил этот нахал Ларош. Вот если бы все люди посту пали так, как Вы, с начинающими карьеру, никому не было бы горя, как бедному Модесту Ильичу, и таланты не затирались бы. Напишите ему, дорогой мой, чтобы он не слушал этих газетных болтунов и что никто не написал вполне хорошего, не написавши посредственного. Да и что за судья Ларош; пусть себе пишет свои остроумные музыкальные критики, а в деле общей литературы он некомпетентный судья.
Скажите мне, дорогой мой, откровенно, не мешают ли мои письма Вам заниматься, так как Вы именно занимаетесь в то время, когда я их присылаю, то тогда я буду их позже посылать. Завтра я напишу Вам только несколько слов, потому что у меня много лежит писем к ответу. Всем сердцем Ваша
Н. ф.-Мекк.
243. Чайковский – Мекк
1878 г. декабря 1. Флоренция.
Пятница. Утром.
С огромным наслаждением читаю письма Екатерины. Что за умная, пленительная женщина! Болтая так весело с Гриммом, она в то же время держала в страхе всю Европу.
Будьте здоровы.
244. Чайковский – Мекк
[Флоренция]
1/13 декабря 1878 г.
Пятница.
Буду писать Вам сегодня как можно короче, чтобы не вызвать Вас на ответ и не отвлечь от переписки с Россией. Ради бога, милый, добрый друг, не откладывайте из-за меня Ваших деловых и других многосложных письменных сношений.
Я только что из театра. Не буду говорить о спектакле подробно, так как Юлия и Лидия Карловны расскажут Вам о том, что происходило. Я остался очень доволен. Boltera в своем роде замечательное явление. Он не только отличный певец, но хороший актер в жанре буфф и, кроме того, играет на фортепиано и на скрипке с шутовством, но и с замечательною, небывалою для певца виртуозностью. Сюжет “Дон-Бучефало” очень забавен. Я очень много смеялся, особенно в сцене, где он сочиняет арию. Репетиция оперы тоже необыкновенно забавна.
Посылаю Вам “Онегина”, приведенного в порядок.
Я до сих пор не получаю от Анатолия ни посылки, ни писем, из коих можно было бы узнать, в чем задержка. Если и завтра ничего не будет, я буду телеграфировать.
Спасибо Вам, бесценный друг мой, за выражение дружбы ко мне. Нет слов, чтобы выразить, до чего они мне дороги, как я счастлив, читая их! Я бы сказал, что не стою их, да не хочется употребить столь банальное выражение скромности. Лучше скажу, что люблю Вас всем сердцем, всей душой, всеми силами. Ваш П. Чайковский.
Благодарю за книги и газеты.
245. Мекк – Чайковскому
[Флоренция]
2 декабря 1878 г.
8 часов утра.
Villa Oppenheim.
Вообразите, бесценный друг мой, что мне надо сегодня писать в Испанию, в Англию, в Швейцарию, в Смоленскую губернию и в Москву; вследствие этого я пишу к Вам для того только, чтобы иметь право получить от Вас письмо, без которого мне было бы очень печально провести день. Как мне совестно перед Вами, дорогой мой, за журналы. Я сделала Вам предложение, не справившись вперед о возможности его исполнения, и по справке оказалось, что, так как журналов набралось уже очень много, их отослали все в Москву. Так уже извините, милый друг мой, что на этот раз ничего не посылаю, но на днях должны прийти ноябрьские книжки.
Ваш последний аргумент по поводу Lalo и его неразрешившегося (смешное выражение) диссонанса я совсем поняла и вполне убедилась им, милый друг мой. Да кого Вы не убедите! Ваша доброта, терпение и снисходительность действуют так благотворно, так приятно, что каждого человека Вы ставите tout a fait a son aise [[в такое положение, что] он не стесняется], что, впрочем, мне не мешает нисколько сознавать Ваше превосходство надо мною. До свидания, драгоценный мой. Всем сердцем Ваша
Н. ф.-Мекк.
246. Мекк – Чайковскому
10 часов утра.
1878 г. декабря 2. Флоренция.
Суббота.
Посланный мною к Вам Иван Васильев встретил Вашего Алешу и вернулся с ним, соображая, что может понадобиться ответ. Благодарю Вас еще и бесконечно, дорогой мой, милый друг, за “Евгения Онегина”; я буду хранить его как величайшую драгоценность. Мне совестно, что Вы доставляете себе еще беспокойство из-за меня. Пожалуйста, мой хороший, не лишайте меня Ваших писем из-за того, чтобы не принуждать меня к ответу. Я пишу к Вам потому, что приятно писать.
Вся Ваша Н. ф.-Мекк.
247. Чайковский – Мекк
[Флоренция]
2/14 декабря 1878 г.
5 часов.
Villa Bonciani.
Милый друг мой! Оба утренние письма Ваши вместе со вложением я получил и принял с бесконечной благодарностью.
Я согласился на милое предложение Пахульского ради погоды, обещавшей быть особенно хорошей, отложить нашу музыкальную беседу на завтра и потом раскаивался, так как совершил прогулку очень неудачную, хотя и утомительную. Узнав из “Бедекера”, что на Certosa можно попасть, взяв вправо от Poggio Imperiale, я отправился по этой дороге. Шел ^ шел, пока не пришел в какую-то находящуюся на значительной высоте деревню с церковью, называемую Pozzolatico. Тут какая-то нищенка до того неразборчиво разъяснила мне дальнейший путь, назвала столько различных местностей, что, не видя перед собой хотя бы вдали Certosa, я решился возвратиться, так как устал. Дорога все время была неинтересная и грязная.
Представьте, друг мой, что от Анатолия опять ни письма, ни посылки нет. Я начинаю и сердиться и беспокоиться и после обеда отправляюсь в город, чтобы телеграфировать. Собственно говоря, беспокоиться нечего, так как из писем Модеста видно, что он здоров. Тем не менее, я смущен и удивлен его необычным молчанием и неисполнением поручения.
С большим интересом прочел несколько статей “Русского архива”. Одна из них навеяла на меня грусть. В статье о библиографе Соболевском упоминается несколько раз князь Одоевский. Это одна из самых светлых личностей, с которыми меня сталкивала судьба. Он был олицетворением сердечной доброты, соединенной с огромным умом и всеобъемлющим знанием, между прочим, и музыки. Только читая эту статью, я вспомнил, что в будущем феврале исполнится десять лет со-дня его смерти. А мне кажется, что еще так недавно я видел его благодушное и милое лицо! За четыре дня до смерти он был на концерте Музыкального общества, где исполнялась моя оркестровая фантазия “Fatum”, очень слабая вещь. С каким благодушием он сообщил мне свои замечания в антракте! В консерватории хранятся тарелки [Ударный инструмент.], подаренные им мне и им самим где-то отысканные. Он находил, что я обладаю уменьем кстати употреблять этот инструмент, но был недоволен самым инструментом. И вот чудный старичок пошел бродить по Москве отыскивать тарелки, которые и прислал мне при прелестном, хранящемся у меня письме. Грустно и потому, что его нет, грустно и потому, что время летит так быстро. Мне вдруг показалось, что, в сущности, в эти десять лет я мало ушел вперед. Это я говорю, дорогой друг, не для того, чтобы вызвать с Вашей стороны уверения в противоположном, но дело в том, что как тогда, так и теперь я еще не удовлетворен самим собой. Я, например, не могу сказать про себя, что хоть одна из моих вещей есть безусловное совершен с т в о, хотя бы самая маленькая! Во всякой я вижу все-таки не то, что я могу сделать. А может быть, это и хорошо! Может быть, это и есть стимул к деятельности. Кто знает, не потеряю ли я энергию к работе, когда, наконец, останусь безусловно доволен собой! Все это я говорю так, к слову. Не отвечайте мне на это. Ведь я отлично знаю, что, несмотря на мои несовершенства, Вы все-таки всегда будете своим сочувствием ободрять и поддерживать меня. Правда и то, что я теперь привык сочиняя всегда иметь Вас в виду. Когда выходит что-нибудь удачное, мне так отрадно думать, что это Вам понравится, что Вы отзоветесь на мою мысль! Ну, словом, я не написал бы, мне кажется, ни единой строчки, если б у меня не было в виду, что кто что бы ни говорил, а мой друг все-таки услышит и поймет, что я хотел сказать.
Заметили ли Вы маленькую музыкальную заметочку Дюбюка в “Московских ведомостях”?. Она довольно знаменательна. Дюбюк уже несколько лет дуется и фрондирует против Рубинштейна. Но неприличный тон, с которым московская пресса (за исключением “Московских ведомостей”) принялась говорить о Рубинштейне, даже и его задел за живое. Все это может кончиться очень грустно. Рубинштейн серьезно начинает помышлять об оставлении консерватории и Москвы. Об этом мне по секрету сообщает Юргенсон, и потому прошу Вас, друг мой, оставить это между нами. Когда Рубинштейн уйдет, тогда с пеной у рта нападающие на него борзописцы увидят, чего Москва лишилась, ибо, несмотря на все свои недостатки, это все-таки человек, положивший всю свою железную энергию на служение музыке в Москве. Он принес громадную и неизмеримую пользу русскому искусству. Весьма жаль, что, стоя на такой высоте и зная, что ни один порядочный человек не сочувствует газетным нападкам на него, он имеет слабость обижаться этими ругательствами. Но правда-и то, что теперь эта злоба на него проявляется с таким упорством и наглостью, что и в самом деле терпение может лопнуть. У нас нет середины. Прежде Н[иколай] Гр[игорьевич] был лицом, которому в газетах расточались только безусловные похвалы. Теперь, наоборот, все накинулись на него с рвением, достойным лучшей цели.
10 часов.
Ходил в город и телеграфировал Анатолию. А знаете, друг мой, что если рукопись пропала, то это будет мне ужасно досадно. Второй раз сочинить одно и то же нельзя. Я помню главные мысли, но это будет уже не то. Покойной ночи Вам, милый и добрый друг.
Ваш П. Чайковский.
248. Чайковский – Мекк
1878 г. декабря 2. Флоренция.
Очень может быть, что по случаю очень хорошего дня Вам хочется прокатиться и Пахульский Вам нужен. Если “да”, то попрошу его прийти завтра. Пожалуйста, дорогой друг, не стесняйтесь из-за меня и не отказывайте себе ради урока в прогулке. Ведь ни он, ни я ничего не потеряем от того, что урок будет перенесен на завтра.
Ваш П. Чайковский.
249. Мекк – Чайковскому
[Флоренция]
3 декабря 1878 г.
8 часов утра.
Villa Oppenheim.
Простите мне, мой милый, добрый друг, что вчера я сделала беспорядок в Ваших занятиях с Пахульским, но погода была так хороша, когда мы вышли гулять, мне так захотелось куда-нибудь проехаться, что я решилась просить Вас нарушить порядок, тем более, что я думала, что и Вам будет кстати воспользоваться хорошею погодою. Я хотела проехаться за город, чтобы сойти из экипажа и полюбоваться видом на Флоренцию, и вдвоем мне с Юлею поехать было бы неудобно, а просить Федора Федоровича нас сопровождать мне не хотелось, потому что он только что на этих днях объезжал все окрестности Флоренции, а я не люблю принимать услуг и жертв от своих зятей, а так как Пахульский по своему назначению у меня постоянно служит нам кавалером, то и понадобилось взять его. Сегодня погода неприятного вида. По Вашему отзыву о представлении в Teatro Nuovo я очень жалею, что не была. Скажите, друг мой, Вы сидели в ложе? Мне говорила Юля, возвратясь, что в одной ложе сидел господин, о котором она непременно сказала бы, что это были Вы, если бы могла думать, что Вы были в театре, то угадала ли она Вас? Письма Екатерины есть еще в одном нумере, и я очень тороплюсь дочитать их, чтобы скорее Вам послать. Но как Вы скоро читаете, мой дорогой, Вы просто поглощаете одно сочинение за другим, и это непостижимо. Вы так много сочиняете, так много читаете, и на все Вам время хватает, оно у Вас точно эластичнее.
В понедельник будет первый концерт Филармонического общества. Я пришлю Вам билет, милый друг мой, но так как его можно получить только в понедельник, то я тогда и пришлю его. Я думаю, что мы не будем в этом концерте. До свидания, мой дорогой. Всею душой Ваша
Н. ф.-Мекк.
Прилагаю программу концерта. Заметили Вы, друг мой, что Ларош начинает писать в “Московских ведомостях?. Да, скажите, дорогой мой, какая есть самая первая Ваша опера:
“Воевода” или другая? И верно, что “Воевода” давался на сцене? Сколько Вам было лет, когда Вы начали писать, должно быть, двадцать пять или двадцать шесть? [Очевидно, конец в копии не сохранился.]
250. Чайковский – Мекк
[Флоренция]
3/15 декабря 1878 г.
Воскресенье, 8 часов.
Villa Bonciani.
Прежде всего отвечу на Ваши вопросы.
1) В театре N u о v о я сидел как раз под ложей, где были Ваши, следовательно, Юлия Карловна приняла за меня кого-нибудь другого. Я же хорошо видел Ваших, ибо в антрактах выходил в партер. A propos, это самый чистенький и хорошенький театрик из всех мною виденных в Италии.
2) Ларош уже много лет сотрудничает в “Московских ведомостях”, но пишет редко. Его рецензентская карьера началась у Каткова большой статьей о Глинке в “Русском вестнике”, и потом до переезда в Петербург он долго был там музыкальным рецензентом. Со времени переезда в Петербург он пишет только изредка.
3) Про которую жену Лароша Вы спрашиваете, друг мой? Известно ли Вам, что он женился во второй раз в 1876 году? Первая его жена умерла в 1875 году, в мае. Теперешняя его жива и живет вместе с ним в Петербурге.
4) Первая моя опера есть “Воевода”. Она написана на либретто Островского, очень плохо составленное. Музыка в общем чрезвычайно слабая, и я уже лет семь назад предал партитуру сожжению. Она была поставлена в конце января 1869 года в Москве и была дана около десяти раз. Из нее сохранились только танцы.
5) Настоящим образом писать я начал двадцати пяти лет, и первое мое сочинение, исполненное публично, была кантата на текст оды Шиллера. Она была исполнена на публичном акте Петербургской консерватории, под управлением А. Рубинштейна, во дворце в. кн. Елены Павловны, в декабре 1865 года. Вслед за этим я переехал в Москву, и в марте 1866 года на концерте Н[иколая] Гр[игорьевича] игралась моя увертюра, о которой я, кажется, однажды Вам писал, рассказывая историю моих отношений к Рубинштейну.
Вы замечаете, милый друг, что я очень быстро читаю. Это совершенно верно, но это недостаток, одно из проявлений моей нервности. Я все делаю с лихорадочною поспешностью, как будто боясь, что отнимут занимающую меня книгу, ноты или бумагу, на которой пишу. Но спешность эта отражается как на читаемом мной, так и на сочиняемом. Я забываю очень скоро прочитанное, так что моя начитанность не идет мне впрок. Я прямая противоположность Лароша в этом отношении. Он читает не так скоро, но зато с большим выбором и сохраняя все прочитанное в памяти. Память у него феноменальная. Это ходячая библиотека: он все знает, обо всем имеет основательное понятие. На сочиняемом спешность тоже отражается нередко.
За билет в концерт благодарю Вас от души, мой милый друг. Но зачем Вы беспокоитесь посылать за ним? Ведь я могу взять без всяких затруднений при входе. Если Вы еще не посылали, то не трудитесь, дорогой мой друг.
Я нарочно посылаю это письмо с вечера, чтобы Вы не трудились посылать за билетом, тем более, что я еще не решил, пойду ли. Если давно ожидаемая рукопись придет наконец, то я соблазнюсь и засижусь. Впрочем, классический концерт в Италии – это курьезно. Я велел Алеше уйти, не дожидаясь ответа, дабы Вы не писали вечером.
Ваш П. Чайковский.