355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Петр Чайковский » Переписка П. И. Чайковского с Н. Ф. фон Мекк » Текст книги (страница 16)
Переписка П. И. Чайковского с Н. Ф. фон Мекк
  • Текст добавлен: 26 марта 2017, 16:30

Текст книги "Переписка П. И. Чайковского с Н. Ф. фон Мекк"


Автор книги: Петр Чайковский


Соавторы: Надежда фон Мекк
сообщить о нарушении

Текущая страница: 16 (всего у книги 181 страниц) [доступный отрывок для чтения: 64 страниц]

82. Чайковский – Мекк

Сан Ремо,

14/26 января 1878 г.

Вот уже две ночи сряду дует здесь порывистый, бешеный мистраль. По ночам такой шум, свист, рев, что страшно делается. У меня в последнюю ночь с шумом и треском отворилось окно, но заснуть уже не мог и стал думать обо всем происходящем со мной. Не знаю каким образом, но вдруг у меня в голове сверкнула одна очень приятная мысль. Мне показалось, что я ни разу не высказал Вам во всей ее силе ту благодарность, которую я питаю к Вам, мой лучший, дорогой друг. Я сообразил, что все то, что Вы делаете для меня, так бесконечно полно участия и доброты, так неизмеримо великодушно, а я, в сущности, так мало стою этого! Я вспомнил себя стоящим на краю пропасти, когда мне казалось, что все пропало и остается только поскорее исчезнуть с лица земли, и как в то же время какой-то тайный голос мне напомнил Вас и предсказывал мне, что Вы протянете мне руку. И тайный голос был прав. Вы, вместе с братьями, воскресили меня. Я не только живу, но работаю, без чего для меня жизнь не имеет смысла. Я знаю, что Вы совсем не нуждаетесь, чтобы я при каждом случае рассыпался в выражениях благодарности. Но сказал ли я Вам хоть раз, что я Вам обязан всем, всем, что Вы не только даете мне средства пережить без всяких забот трудный кризис, через который я должен был пройти, но что Вы вносите теперь в мою жизнь новый элемент света и счастья? Я говорю о Вашей дружбе, милая моя и дорогая Надежда Филаретовна! Уверяю Вас, что с тех пор, как я нашел в Вас такого бесконечно доброго друга, я уже не могу быть никогда вполне несчастлив. Авось скоро настанет время, когда уже я не буду нуждаться в такой материальной поддержке, которую Вы мне оказали с такой изумительной деликатностью, с такой сказочной щедростью, но мне еще гораздо более нужна та нравственная поддержка, которую я теперь имею в Вас. С той нерешительностью характера, которою меня наделила природа, с той способностью так часто теряться и падать духом, я знаю, что мой умный и добрый друг всегда поможет и укажет мне, что делать. Я знаю, что я в Вас найду поощрителя моих. хороших и разумных поступков и в то же время порицателя моих ошибок, но порицателя, сочувствующего мне и желающего моего действительного блага. Все это я говорил себе в сегодняшнюю бессонную ночь и дал себе слово сегодня же написать Вам об этом. Пожалуйста, не отвечайте мне на это ничего. Я просто удовлетворяю свое неудержимое желание высказаться перед Вами.

И знаете, какое случилось странное совпадение? Сегодня утром мне принесли письмо от Рубинштейна. Он вернулся из своего путешествия и поспешил мне ответить на письмо, в котором я извинялся перед ним за то, что, несмотря на его желание, отказался от делегатства. Письмо его дышит лютым гневом. Это бы ничего, но в тоне письма такая сухость, такое бессердечие, такое самодурство! Он пишет мне, что болезнь моя – вздор, что я блажу, что я просто предпочитаю dоlсe far niente [блаженную, праздность] труду, что я отучаюсь от труда, что он очень жалеет, что принял во мне слишком много участия, ибо этим только поощрил мою лень (!!!), и т. д. и т. д. В конце письма он выражает надежду, что я одумаюсь и поспешу в Париж. Но, главное, неподражаемый тон письма! Разгневанный начальник, пишущий к трепещущему подчиненному! Письмо это, от начала до конца полное самодурства, непонимания, обидного высокомерия, заслужило очень резкий ответ, который я тотчас же послал ему. Но ответ сам по себе, а все-таки, не будь Вас,я бы стал сомневаться: уж и в самом деле не поступил ли я малодушно? Теперь, после того, что Вы мне написали по поводу делегатства, я был силен своею уверенностью, что я не сделал ошибки. Если и Вы и мои братья ободрили меня, то я совершенно покоен. Тем не менее, не могу не удивляться и не огорчаться, в виду долгих годов, которые мне придется жить рядом с Рубинштейном, его изумительному непониманию меня. Этот человек, при всяком удобном случае толкующий мне про свою любовь, имеет удивительную способность наносить мне маленькие неприятности, но противнее всего то, что он при всяком удобном случае напоминает мне, что я кругом им облагодетельствован! Если б и в самом деле он был моим благодетелем, то своими упреками он парализует мою благодарность. У него неизлечимая мания воображать, что все ему обязаны, и если б Вы прочли его сегодняшнее письмо, то Вы бы удивились, до какой бессмыслицы его доводит мания воображать себя всеобщим благодетелем. Это просто непостижимо!

Ну, теперь, изливши мою, как мне кажется, справедливую злобу на Рубинштейна, я покоен.

Читал я в сегодняшней газете об условиях перемирия и злился на Горчакова и всех других воротил не менее, чем на консерваторского Юпитера. Я утешаю себя мыслью, что “Agence Havas” [Агентство Гаваса], сообщившая эти условия, ошибается. Оказывается, если ее сообщение справедливо, что Россия ничего себе не берет, за исключением контрибуции в пятьсот миллионов, которую Турция никогда не выплатит. Неужели это правда? Неужели после всех жертв, после потоков крови, пролитых за самую священную цель, Россия не получит никакого удовлетворения? Это возмутительной обидно в высшей степени. О, как ненавистна Англия, эта презренная торговка, всегда загребавшая жар чужими руками! Вот где наш настоящий, холодный, рассудительный, но беспощадный враг.

Брат привез мне очень хорошую книгу, которую и Вам я рекомендую, мой бесценный друг. Это “Александр Первый” Соловьева. Она вышла недавно по поводу столетия героя книги. Если еще не прочли, то запаситесь этой умной и, несмотря на свою объективность, тепло написанной книгой.

До свиданья, дорогая Надежда Филаретовна! Сегодня я кончил инструментовку третьего акта оперы. Мне осталось теперь кончить еще и вчерне не готовую вторую картину второго акта, написать интродукцию, и затем попробую приняться за что-нибудь новое.

Бесконечно любящий и до последнего вздоха преданный Вам друг

П. Чайковский.


83. Чайковский – Мекк

San Remo,

15/27 января 1878 г.

Дорогая Надежда Филаретовна!

Письмо это пишу Вам по следующему поводу. Сейчас мы возвратились с прелестной прогулки. На расстоянии 1 1/2 часов отсюда, в горах, есть городок Cola, в котором имеется очень хорошая галерея картин, оставленная городку в наследство от какого-то богача, родившегося в Коле и сделавшего карьеру во Флоренции. День сегодня чудный, совсем весенний, солнце светит и греет, как летом. Мы решились сделать эту прогулку с братом и Колей; для последнего взяли осла. Подъем не особенно крутой, и хотя, как везде в этой местности, густые оливковые рощи заслоняют виды на море и на город, но все-таки было хорошо. Главное, вследствие праздника не встречались на каждом шагу крестьяне и их жены, собирающие оливки. Я как-то зашел вперед один, уселся под деревом и ощутил внезапно то высокое наслаждение, которое так легко мне доставалось в России, в деревне, во всех моих прогулках и которого я так тщетно добивался здесь.

Я был один среди торжественной тишины леса. Чудные эти минуты, ни с чем несравнимые и не поддающиеся никакому описанию! Необходимое условие их – одиночество. Я всегда гуляю один в деревне. Прогулка с милым человеком, как, например, брат, имеет свои прелести, но это совсем другое Ну, словом, я был счастлив вполне. Во-первых, я тотчас же ощутил потребность сказать Вам об этом, а во-вторых, на возвратном пути я имел еще одно удовольствие. Любите ли Вы цветы? Я к ним питаю самую страстную любовь, особенно к лесным и полевым. Царем цветов я признаю ландыш; к ним у меня какое-то бешеное обожание. Модест, тоже любитель цветов, часто спорит со мной. Он стоит за фиалки, я за ландыши; мы пикируемся. Я ему говорю, что фиалки пахнут помадой из табачной лавочки. Он отвечает мне, что ландыши похожи на ночные чепчики, и т. д. Как бы то ни было, не признавая фиалку достойной соперницей ландыша, я все-таки люблю и фиалку. Здесь на улицах очень часто продаются фиалки, но сам я до сих пор, несмотря на поиски, не находил ни одной. Я уж начинал думать, что нахождение фиалок составляет какую-то исключительную привилегию туземных детей, как вдруг сегодня, на возвратном пути, напал на одно место, где их было много. Это и есть второй повод моего письма. Посылаю Вам несколько сорванных мною милых цветов. Они Вам напомнят юг, солнце, море и тепло...

Отчего, так боясь и страдая от холода, Вы не проводите зимних месяцев здесь? Нельзя ли Вам сделать это в будущем году? Ведь Коля и Саша (Макс тоже поступает в закрытое заведение?) все равно не живут с Вами? А если дела Вам позволят, то почему бы Вам не устроиться хотя в том же Сан-Ремо, а еще лучше в Риме или в Неаполе с остальными членами семейства?

До свиданья, милый и дорогой друг.

Ваш П. Чайковский.

В Кольской галерее две-три картины недурны.


84. Чайковский – Мекк

San Remo,

17/29 января 1878 г.

Дорогая Надежда Филаретовна!

По непостижимой для меня причине только сегодня получил я письмо Ваше, адресованное в Венецию и написанное 17 декабря. Мне это очень досадно, ибо Вы, вероятно, удивлялись, почему я не отвечаю Вам на вопросы, находящиеся в этом письме.

Тороплюсь сейчас ответить Вам на эти вопросы. Вы спрашиваете, не могу ли я Вам объяснить, почему сыновья Ваши учатся теперь хуже, чем в приготовительном классе. Прежде всего я спешу Вас успокоить. Во-первых, быть во втором десятке еще не значит худо учиться. А что они не попали в первый десяток, это в младшем курсе не имеет большого значения, особенно в седьмом классе. Здесь учителя еще невполне ознакомились с мальчиками и очень часто мало способных зубряшек или низко кланяющихся выскочек принимают за лучших учеников. Часто случается, что мальчик добросовестный и умный лишен способности к одному какому-нибудь предмету, например, к математике, и этот один предмет мешает общему результату. Словом, тут много ничтожных и второстепенных обстоятельств влияют на место в классе. Если бы сыновья Ваши с первых годов своего учения обнаружили бы особенное отвращение к учению или оказали бы полную неспособность, то в таком случае можно было бы тревожиться; но если этого нет, то будьте за них покойны. Пока они дойдут до старшего курса, многое может перемениться. Только в старших классах вполне обрисовывается личность ученика. В заключение я Вам скажу одну парадоксальность. Я лично и не желаю, чтобы Коля или Саша были первыми. Тип первого ученика очень несимпатичен. По большей части ими бывают те мальчики, о которых говорят, что они послушные и умные, подразумевая под послушанием безличность и приниженность, а под умом способность зубрить. По большей части эти первые ученики потом, после выпуска, исчезают в толпе посредственностей и бездарностей, и, наоборот, совершенным сюрпризом дельными людьми оказываются последние. Конечно, всего этого нельзя говорить самим мальчикам, но не следует им и выказывать огорчения и неудовольствия, если их первый неуспех не произошел вследствие недобросовестности и лености. На остальные вопросы Вашего письма я уже отвечал в других письмах. Надежда Филаретовна, я в ужасном беспокойстве. Во-первых, из полученного письма Юргенсона я вижу, что он не получил высланных ему мною еще из Венеции недавно приобретенных им вновь отысканных сочинений Глинки, которые он посылал мне отчасти для просмотра, отчасти для переводов с итальянского. Во-вторых, из письма моего ученика Танеева я вижу, что симфония моя, высланная еще из Милана,. т. е. 29 декабря нашего стиля, тоже не приехала до сих пор в Москву. Я трепещу. Сейчас отправил депеши в Венецию и в Москву.

Крепко любящий Вас

П. Чайковский.

Р. S. Вы пишете мне, чтобы я не стеснялся писать Вам часто. Я пишу Вам всегда для удовлетворения сердечной потребности. Писать только ради поддержания корреспонденции я никогда Вам не буду. Только спешная и трудная работа может помешать мне часто писать Вам.


85. Чайковский – Мекк

San Remo,

20 января/1 февраля 1878 г.

1878 г. января 20 – 21. Сан-Ремо.

Дорогой мой друг! Сейчас, возвращаясь с вечерней прогулки, я думал о Вас и торопился домой чтобы сесть писать Вам. Все эти дни я усиленно работал над инструментовкой и досочинением всего недописанного в опере. Мне очень хочется поскорей кончить эту работу, чтобы попробовать расправить свои крылья и залететь куда-нибудь повыше. Я так заработался, что даже и Вам не писал. Сегодня, наконец, я дописал и доинструментовал до самого конца. Остается только сделать фортепианное переложение всего вновь написанного, – словом, работы на неделю, не более.

Итак, я входил в свою комнату, чтобы сесть писать к Вам. Между прочим, мне хотелось поговорить с Вами о Рубинштейне, которого оскорбительное, наглое обращение ко мне в двух последних письмах я никак не могу забыть. И что же, как всегда, в Вашем письме я нашел отголосок на все то, что только собирался сказать Вам. У Вас относительно меня какое-то непостижимое ясновидение.

Надежда Филаретовна! Или я очень ошибаюсь, или человек, приезжавший благодарить Вас, – Рубинштейн. Да или нет? Напишите мне одно слово, и все остальное я буду знать. Тогда я обстоятельно поговорю с Вами по поводу его визита к Вам. А покамест скажу одно: самая неблаговидная сторона всех его поступков состоит в том, что свои дипломатические и политические расчеты наш генерал от музыки маскирует любовью и участием ко мне.

Дипломатия и политика состоят в следующих соображениях: “обстоятельства Ч такие, что ему очень кстати явиться в Париж делегатом и получать за это жалованье. Меня спрашивают, кого назначить представителем русской музыки. Благо он там, рекомендую его. Во-первых, он таким образом будет мне навеки обязан; во-вторых, все-таки для моей консерватории хорошо, что именно наш профессор будет там торчать целые восемь месяцев. Вследствие этого объявлю Ч, что я устроил ему блестящее положение, и пусть знает, что я его-облагодетельствовал”.

Так и было сделано.

Ни разу нашему генералу не пришло в голову, что Ч может и не питать особенного желания воспользоваться преимуществами блестящего положения. Ни разу ему, столько лет знающему Ч, не подумалось, что и в своем нормальном состоянии этот чудак неохотно принял бы на себя обязанности, сопряженные с представительством, с постоянным вращением в многочисленном кругу людей, ему чуждых, а тем более теперь, после невзгоды, от которой несчастная жертва милости его превосходительства едва начинает оправляться... До всего этого генералу нет никакого дела.

Вам известно остальное. Я был назначен, я колебался, мучился, но в конце концов отказался. Приняв это решение, я написал Рубинштейну письмо, в котором извинялся в самых дружеских выражениях.

В ответ я получил письмо, в котором не знаю что удивительнее: его непостижимое непонимание меня, упорство, с которым он во что бы то ни стало хочет позировать в качестве моего единственного благодетеля, или то бессердечие, которым проникнуто все это странное, лаконическое, но очень обидное послание. Жалко, что я не могу послать Вам этого письма. Я бы это сделал, если бы не мысль, что оно как-то неблаговидно...

Суббота,

21 января/2 февраля.

А противнее всего то, что все эти обиды, этот бестактный тон свирепого начальника к безропотному подчиненному, который совершенно нов для меня и который переносить я нимало не намерен, все это прикрыто любовью и дружбой ко мне, тогда как, в сущности, мое благополучие нисколько не входило в соображения моего благодетеля. Ему нужно было: 1) чтобы он имел право попрекнуть меня своим благодеянием в случае непокорства, и 2) чтобы в Париже блистал среди делегатов свой человек. И вдруг! свой человек, кругом облагодетельствованный (ибо Рубинштейн видит неизмеримое благодеяние, между прочим, и в том, что вместо меня никого не пригласили в консерваторию), этот несчастный, который только и держится милостями Рубинштейна, осмелился пренебречь высокою милостью своего патрона! Какая дерзость!.. Последовало гневное послание, в котором каждое слово – оскорбление, глупость и самодурство. Это послание навлекло ему ответ, который трудно переварит наш маленький деспот. И я был бы совершенно покоен, я забыл бы всю эту пошлость. Я сильно вооружен. Я встретил одобрение своего отказа от людей, которыми дорожу больше всего в жизни...

Но я не мог успокоиться, и причиною этого то, что у меня было смутное подозрение насчет того, что Рубинштейн не удовольствуется нанесением обиды мне. Мне приходило в голову, что он заденет и смутит покой другой личности, дорогой для меня. Ваше вчерашнее письмо утвердило меня в этом подозрении. Неужели я не ошибаюсь? Неужели человек, приезжавший благодарить Вас, – он? Мне очень нужно знать это, мой друг. Если да, то скажите мне откровенно, что он говорил Вам. Это нужно разъяснить для моей будущей ligne de conduite [линии поведения] и для того, чтобы предохранить Вас на будущее время от неприятностей, причиной которых я не могу и не хочу быть. Если б Вы знали, как я страдал, читая Ваши строки, и как мне тяжело было думать, что я, быть может, хотя отчасти невольный виновник того расстроенного состояния здоровья и духа, в котором Вы находитесь. Дай бог, чтобы я ошибался, но если я прав, то мне придется многое еще сказать Вам по этому поводу. Буду ждать Вашего ответа.

Читать Ваши письма для меня и наслаждение и страдание. Как мне бы хотелось, чтобы я мог когда-нибудь оказаться нужным для Вас! Что бы я дал, чтобы судьба послала мне случай на деле, ценою какой-нибудь жертвы доказать Вам мою безграничную любовь к Вам! О, моя добрая, дорогая! Сколько счастья приносит мне Ваша дружба! И не только счастья, но даже просто своим теперешним благополучным существованием я обязан Вам. А если не касаться счастья, которое, как Вы справедливо замечаете, никогда полно не бывает, я чувствую совершенное благополучие. Здоровье мое находится в самом вожделенном состоянии. Я в последнее время так оправился, так бодр и силен, что давно не запомню того периода, когда я мог похвалиться таким здоровьем, как теперь. Я очень хорошо сплю; сон – необходимое условие для бодрости телесной и душевной. Я даже чувствую в себе иногда как будто наплыв новых жизненных сил для борьбы с судьбой. Минутами мне даже случается ощущать всю полноту счастья, но ведь этих минут в последние месяцы моей жизни не было и почти вовсе не было. А минуты счастья, право, стоят месяцев и годов страданий. Что бы я дал, чтобы у Вас подобные минуты случались почаще!

Завтра мы собираемся съездить в Ниццу, во-первых, для того, чтобы снять для Вас группу (в Сан-Ремо фотографы донельзя плохи), во-вторых, для того, чтобы повеселить нашего дорогого, милого мальчика, который уже давно просит, чтобы мы показали ему Ниццу, а в-третьих, потому, что Модест никогда не видал чудного берега моря отсюда до. Ниццы, и мне очень приятно будет видеть, как он будет наслаждаться бесподобными видами этой дороги. Я думаю, что мы одну ночь проночуем там и вернемся опять в Сан-Ремо. Я еще ничего не знаю насчет дальнейшего распределения моего пребывания за границей. Я связан болезнью Алексея, которого невозможно ни здесь бросить, ни отправить в Россию до тех пор, пока он не оправится вполне. Лечение его идет успешно, и доктор подает мне большие надежды на скорое выздоровление; однако ж теперь он внушает мне немалое беспокойство. Он страшно исхудал и ослаб. Доктор объясняет это влиянием тех энергических средств, которыми он его лечит, и утешает, что весьма скоро он вполне оправится. Таким образом, мое пребывание в Сан-Ремо продлится до неопределенного срока. Вы помните антипатию, которую внушал мне этот, в сущности, чудесный уголок. Теперь я значительно примирился с моей резиденцией, но не вполне. Нет ничего более субъективного, как наше отношение к той природе, среди которой приходится жить. Что до меня касается, то я всегда был и останусь безраздельным поклонником нашей скудной, но примиряющей и успокоительно действующей русской природы. Ах, как меня манит в Россию, мой друг! Я думаю о ней, как иудеи о земле Ханаанской. Однакож думаю о ней очень неопределенно: как и куда поеду, еще до сих пор хорошенько не знаю. Я Вам объяснял уже причину, почему о Каменкея пока еще не могу, как прежде, думать как о месте, где врачуются всякие раны. Там живут чудные, добрые и любящие меня люди, но... Вы знаете, в чем это “но”! Я в нервном состоянии. Не скрою от Вас, что меня мучит мое полное бессилие отдалить от Вас тоску и горе. Как мне сделать, чтобы Вы были побольше счастливы? Во мне говорит эгоистическое чувство, когда я пишу Вам это. Я уже теперь не могу быть ни на. минуту счастлив, если знаю, что Вы тоскуете, что Вам живется нехорошо. Вы говорите, что письма мои утешают Вас. Писать-то я буду, – я теперь не могу жить без этого, – но как это мало, как ничтожна помощь, которую я могу оказать Вам! По крайней мере, я бы хотел отдалить и предотвратить для Вас те неприятности, причиною которых могу бытья. Ради бога, ответьте мне на мой вопрос в начале письма: да или нет.

Я недостаточно покоен, чтобы рассказать Вам теперь про мое столкновение с Рубинштейном. Отлагаю это до вечера.

До свиданья, милый мой друг.

Ваш П. Чайковский.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю