355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Петр Чайковский » Переписка П. И. Чайковского с Н. Ф. фон Мекк » Текст книги (страница 41)
Переписка П. И. Чайковского с Н. Ф. фон Мекк
  • Текст добавлен: 26 марта 2017, 16:30

Текст книги "Переписка П. И. Чайковского с Н. Ф. фон Мекк"


Автор книги: Петр Чайковский


Соавторы: Надежда фон Мекк
сообщить о нарушении

Текущая страница: 41 (всего у книги 181 страниц) [доступный отрывок для чтения: 64 страниц]

186. Чайковский – Мекк

Вербовка,

25 августа 1878 г.

Мне так странно и неловко писать Вам, друг мой, после целых восьми дней, прошедших со времени последнего письма, писанного в Браилове. Я так привык обращаться к Вам часто, что мне чего-то недостает в те дни, когда я не писал. Не писал же я так долго потому, что ждал известий от Вас о том, долго ли Вы пробудете в Интерлакене, куда едете оттуда и куда адресовать письма. Наконец вчера я получил по почте из Браилова Вашу телеграмму, из коей узнаю, что Вы писали мне в Браилов, предполагая, что я'там пробуду дольше, чем это случилось. Письма этого я еще до сих пор не получил, но на всякий случай посылаю этот листочек в Интерлакен, в том предположении, что если оно и не застанет Вас, то будет переслано к Вам.

Я уже около шести дней в Вербовке и по причинам, которые изложу ниже, не заметил, как время прошло. Каждый день с некоторым страхом и трепетом собираюсь выехать, но до сих пор меня удерживали разные обстоятельства. Во-первых, погода до того хороша, что нет сил покидать деревню для города. Во-вторых, я не в силах был оторваться от работы... Да! мой милый, мой лучший друг, предписывавший и советовавший мне отдых, я нарушил данное Вам обещание посвятить несколько времени отдыху. Я уже писал Вам, что в Браилове мне пришлось отметить на бумаге эскиз оркестрового скерцо. Как только я это сделал, у меня в голове зародился целый ряд пьес для оркестра, из которых должна образоваться сюита на манер Лахнера. Приехавши в Вербовку, я почувствовал, что решительно не в состоянии противиться своему внутреннему побуждению и поэтому поспешил положить на бумагу эскизы этой сюиты. Я работал с таким наслаждением, с таким увлечением, что буквально не замечал, как текли часы. В настоящее время три части этой будущей оркестровой пьесы готовы, четвертая слегка намечена, а пятая сидит в голове. Я нисколько не утомлен, как это всегда бывает, когда работал без всякого усилия над собой, а по сердечному влечению. Мне кажется, что я не вправе противиться своей натуре, когда она загорается огоньком вдохновения, и поэтому прошу Вас не пенять на меня за неисполнение данного Вам обещания. Сюита будет состоять из пяти частей: 1 ) Интродукция и фуга,-2) Скерцо, 3) Andante, 4) Интермеццо (Echo du bal), 5) Рондо. Так как, сочиняя эту вещь, я беспрестанно думал о Вас, на каждом шагу спрашивал себя, понравится ли Вам то или другое место, затронет ли Вас та или другая мелодия, то никому иному, как моему лучшему другу, посвятить ее не могу. Или я поставлю на ней тот заголовок, который будет стоять на симфонии, – или, если хотите, ничего не поставлю, т. е. посвящение это будет только нам двоим известно.

Я еду завтра прямо в Петербург для свидания с отцом и с Анатолием и проведу там дня два или три. Затем в Москву. Немножко страшно, немножко грустно, немножко противно мне предстоящее время. Отныне, друг мой, адресуйте мне в Москву. Как бы то ни было, но я возвращаюсь в Москву человеком нормальным и здоровым совершенно, и этим я обязан Вам и никогда ни на секунду этого не забуду.

До свиданья, дорогая и милая моя Надежда Филаретовна.

Ваш П. Чайковский.

Я надеюсь письмо Ваше получить завтра. Если же нет, то мне пришлют его в Москву.


187. Чайковский – Мекк

Вербовка,

28 августа [1878 г.]

Я все еще здесь, дорогой мой друг! Третьего дня, в день получения Вашего письма, я простудился и заболел так, что пришлось еще отложить поездку. Я очень боялся, чтоб это маленькое нездоровье не разыгралось в серьезное. Мой бедный Толя, ожидающий меня с нетерпением в Петербурге, пришел бы в совершенное отчаянье, если б ему пришлось давать знать, что я по нездоровью откладываю поездку. Он бы сейчас вообразил, что я в опасности, что я умираю и т. д. Он очень расположен в последнее время видеть все en noir [в мрачном свете]. Вообще состояние его души ненормальное, и это меня сильно беспокоит. К счастью, сегодня я уже чувствую себя гораздо лучше и во что бы то ни стало вечером уеду. Благодарю Вас, дорогая моя, за Ваши заботы о моем здоровье. В сущности, я человек с необычайно крепкой и здоровой организацией. У меня две слабости: нервы и желудок. Что касается первого, то кто же в наше время обладает здоровыми нервами? А болезнь моего желудка состоит, по выражению одного врача, в излишке здоровья. Я страдаю излишеством пищеварительных соков, вследствие чего со мной часто бывает так называемая изжога ит.п. явления. Конечно, это все-таки неприятное болезненное явление, но против этого существует превосходное средство, т.е. воздержание. К сожалению, несмотря на всю мою готовность быть воздержанным, это возможно только до некоторой степени. Например, для моего желудка безусловно вредно вино; но, с другой стороны, без вина вовсе обойтись я не могу, ибо оно мне необходимо для известных нервных состояний. Например, от бессонницы, от нервных вздрагиваний меня лечит только стакан вина. Что касается Вашего совета обратиться к Mepтингу, то простите меня, друг мой, но я им не воспользуюсь. Я Вам, кажется, писал уже, до чего я питаю суеверный ужас к врачам, когда эти врачи являются передо мной только в этом качестве, а не как известные мне и знающие меня люди. Опыт доказал мне, до чего эти знаменитые врачи, претендующие по первому визиту и по нескольким расспросам узнать натуру больного, ошибаются. Вообще, чтобы покончить на этот раз о моем здоровье, я скажу, что физически я все-таки здоровый человек, но психически скорее больной, чем здоровый, и хотя то и другое находится в непосредственной связи, но про себя я могу сказать, что все-таки у меня душа влияет на тело больше, чем наоборот, т. е. я замечал, что когда я покоен, тогда я и здоров. В пример приведу Вам Браилово, где я оба раза чувствовал себя особенно хорошо, потому что там я нахожу сочетание всевозможных условий для покоя. К сожалению, обстоятельства так складываются, что я не мог там остаться в последний раз подольше. Близость Москвы, необходимость побывать в Вербовке, ненормальное состояние Анатолия, ожидающего меня в Петербурге, предстоящая мне суета по поводу устройства жилища, все это заставило меня покинуть Ваше милое Браилово прежде, чем все эти причины для беспокойства не охватили меня. Когда я почувствовал, что уже не могу отдаться весь отдыху, т. е. уйти в самого себя и забыться, я уехал. Оба мои пребывания в Браилове останутся для меня сладкими снами, и я буду теперь утешаться надеждой и ожиданиями, что это наслаждение еще предстоит мне в будущем.

Я читал и перечитывал письмо Ваше с величайшим наслаждением множество раз. Ваша дружба есть величайшее благо для меня, и как я ни привык ощущать сознание этого счастья, но каждое новое выражение и изъявление этой дружбы причиняют мне много, много радости. Одно только меня смущает немного, и это я скажу Вам без всякой ложной скромности, в полном сознании правды моих слов. Вы гораздо лучшего мнения обо мне, чем то, которого я, в сущности, заслуживаю. Пишу я Вам это не для того, чтобы получить в ответ новые доказательства Вашего высокого мнения обо мне как о человеке. Ради бога, не отвечайте мне на это ничего. Уверяю Вас, дорогой друг мой, что я очень жалкого мнения о себе и что целая пропасть разделяет мой идеал человека от моей собственной особы. К счастью, я не подавлен сознанием своего ничтожества только потому, что природа наделила меня музыкальным дарованием, в которое я верю, в котором я не сомневаюсь, которым я горжусь, хотя бы только оттого, что моя музыка доставляет таким людям, как Вы, утешение и удовольствие.

Я очень расположен беседовать с Вами, но меня парализует мысль, что это письмо не дойдет до Вас. Неприятно адресовать письмо в Интерлакен, когда из письма Вашего я вижу, что 24-го Вы уже оттуда уехали. Отчего Вы не дали мне своего парижского адреса? Где это письмо настигнет Вас? Отчего Вы не сказали мне, какие Ваши ближайшие планы, т. е. где Вы намерены провести сентябрь, октябрь? Впрочем это, вероятно, потому, что Вы сами не решили этого.

На некоторые вопросы Вашего письма я буду отвечать Вам позднее, когда определится Ваше местопребывание.

Я буду Вам писать теперь уже не раньше как из Москвы, где я надеюсь узнать точнее, где Вы будете находиться.

До свиданья, мой друг. Я с большою грустью буду сегодня расставаться с милыми вербовскими обитателями. Вообще мне невесело ехать на север. Будьте здоровы, – это главное. Как жаль, что в Швейцарии Вас преследовала дурная погода.

Ваш П. Чайковский.


188. Мекк – Чайковскому

Париж,

6 сентября 1878 г.

Мой милый, несравненный друг! Прежде всего я скажу о том, о чем мне больше всего хочется говорить: о концерте Русского музыкального общества в Париже. В субботу я была во втором концерте. Зала была полна сверху донизу, аплодировали очень много, но, как видно из отзывов, эта глупая парижская публика ошиблась в ожиданиях. Они думали, что их все время будут потешать трепаком и сереньким козликом, а вдруг встретили серьезную симфоническую, да и еще совсем новую музыку, а известно, как французы тупы в музыкальных прогрессах; им надо полстолетия вбивать их в голову, для того чтобы они вошли во вкус. Я очень жалею, что не была в первом концерте и не видела, как приняли Ваш концерт с Рубинштейном; говорят, очень хорошо. Вообще и во втором концерте царем праздника был Рубинштейн; это и неудивительно.

Посылаю Вам, милый друг мой, несколько вырезок из газет, которые мне попались. Если будут еще, то пришлю также. В этих отзывах мне больше понравилось выражение об Вас: musicien de race [прирожденный музыкант], – хоть это они поняли. Во втором концерте шла Ваша “Буpя”; публика аплодировала ей очень много.

Теперь скажу Вам свое впечатление, мой милый друг. Когда мы вошли в сени, я была в сильном нервном волнении, беспокойстве. Мне так хотелось, чтобы наша русская музыка вообще, а Ваша в особенности, распространялась и оценилась в Европе, что я ощущала страх за впечатление ее в Париже. Первая шла увертюра Рубинштейна к “Иоанну Грозному”. Оркестр и резонанс привели меня в отчаяние, и я с ужасом думала о том, что они сделают с Вашею “Бурею”, этою Бурею, которая первая произвела на меня такое неизгладимое впечатление, так очаровала меня, так дорога мне всячески. Но когда раздались первые ее звуки, я забыла всех и все. В зале царствовала мертвая тишина; казалось, что все притаили дыхание. Когда послышался этот аккорд с задержанием, у меня все нервы задрожали, а дальше... дальше я уже забыла совсем Париж, глупую публику, патриотическое тщеславие и весь мир, – передо мною была только “Буря”, любовь и их невидимый автор, разливающий широкие, роскошные звуки, способные наполнить весь мир, доставить человеку счастие, добро, наслаждение. О, боже мой! я не могу Вам передать, что я чувствую, когда слушаю Ваши сочинения. Я готова душу отдать Вам, Вы обоготворяетесь для меня; все, что может быть самого благородного, чистого, возвышенного, поднимается со дна души. Как я в особенности люблю, когда Вы, после некоторого копирования природы, характеров людей, заговорите от себя, да так красноречиво, так увлекательно, что хотелось бы все слушать, слушать без конца. Такое место есть в “Буре”, которое по программе относится к “Ile enсhantee” [“Волшебный остров”]. Это места, в которых Вы пускаете все скрипки в ход; что за роскошь, что за наслаждение, и как жаль становится, когда это кончается. Я была вне себя, когда кончилась “Буря”, мне хотелось, чтобы играли Четвертую симфонию, мне хотелось Сербского марша, мне хотелось, чтобы только и играли Ваши сочинения. Публика осталась довольна.

В субботу будет третий концерт. Я, вероятно, поеду опять. Но я надеялась, что будут играть нашу симфонию, но, говорят, нет, а будет только играть Барцевич Ваш вальс и серенаду. Вообразите, милый друг мой, что у меня до сих пор нет этого вальса. Я забыла в прошлом письме сказать Вам, что Пахульский переписал все Ваши три браиловские сочинения и послал Вам в Москву, в консерваторию. Получили ли Вы их, друг мой? Смотрели ли Вы также квартиру у меня в доме? Теперь должно быть готово то отделение, которое я Вам предлагаю. А мне все приходится Вас благодарить, мой милый, бесценный друг. Ваше намерение посвятить мне Вашу сюиту чрезвычайно мне приятно и дорого, и я попрошу Вас обозначить его так же, как на нашей симфонии, если Вы сами ничего не имеете против этого. Мне же хочется доставить себе наслаждение видеть эти дорогие слова и думать, что они ко мне относятся. Благодарю Вас, благодарю, мой дорогой, сердечный друг.

В Париже в настоящее время отвратительно. От выставки эти французы совсем ошалели, в Hotel'ях несносно, на выставке невыносимо; нигде ничего не устроено для удобства публики, а дороговизна невообразимая. Я жду только третьего концерта и тогда сейчас вон из Парижа. Письма Ваши, милый друг, адресованные в Interlaken, я все получила, и Вы никогда не беспокойтесь о них: я так устраиваю, чтобы все получить. Как ни скучно мне долго не получать Ваших писем, но теперь на некоторое время не пишите мне, друг мой, потому что я еще не знаю, куда поеду из Парижа, – вероятно, в Женеву, а оттуда или на Lago di Como или в San Remo, куда меня тянет, потому что Вы там были. Во всяком случае, я Вам буду телеграфировать из Парижа, куда мне адресовать. Саша завтра уезжает в Петербург. Мне очень скучно, хотя, с другой стороны, я рада за моих мальчиков, а то им скучно без своих.

Вернусь еще к концерту. Мне говорили, что в Вашей “Буре”, именно, в том аккорде, который меня так восхищает, произошел такой скандал, что трубач настроил свою трубу полутоном ниже. Я не знаю, насколько это справедливо, но аккорд этот меня восхитил. До свидания, милый мой, расхороший. Жму Вам обе руки. Всем сердцем Ваша

Н. ф-Мекк.

Перо у меня ужаснейшее и переменить некогда.


189. Чайковский – Мекк

С.-Петербург,

4 сентября.

1878 г. сентября 4 – 10. Петербург – Москва.

Я уже четвертый день в Петербурге, милый, добрый друг мой. Если я давно не писал Вам, то, боже мой, как часто, как много я обращался к Вам мысленно! Вы и не подозревали, какое ежеминутное, постоянное участие Вы принимали в моей жизни за последние дни. Я сейчас объясню Вам почему.

Неделю тому назад я выехал из Вербовки, и с той минуты в голову мою начала закрадываться и постепенно в ней утверждаться мысль о том, что я утратил теперь всякую способность жить иначе, как в деревне или на чужбине, вообще подальше от прежней сферы деятельности. Я не в состоянии подробно исчислить Вам все случаи, которые послужили к утверждению во мне этой мысли, – пришлось бы исписать целые дести бумаги, – но упомяну о двух, с которых начался строй охвативших меня мыслей, неотступно теперь преследующих меня и днем и ночью. Я выехал из Вербовки в понедельник вечером, ровно неделю тому назад. В Фастове, где нужно долго ждать брестского поезда, я взял в руки газету, в которой нашел статью о Московской консерватории, – статью, полную грязных инсинуаций, клеветы и всякой мерзости, в которой встречается и мое имя, где немножко и мной занимаются. Не могу сказать Вам впечатления, которое эта статья произвела на меня: точно меня по голове обухом ударили! Я – человек, питающий величайшее, непреодолимое отвращение к публичности вообще и к газетной в особенности. Для меня нет ничего ужаснее, ничего страшнее, как быть предметом публичного внимания. Избравши деятельность артистическую, я, разумеется, должен быть готов всегда встретить в газете свое имя, и как это мне ни тяжело, но я не в силах помешать тому, чтобы о моей музыке печатно говорили. К сожалению, газеты не ограничиваются артистической деятельностью человека, – они любят проникать дальше, в частную жизнь человека и касаться интимных сторон его жизни. Делается ли это с сочувствием или с явным намерением вредить, для меня одинаково неприятно быть предметом внимания. Много раз прежде мне случалось терпеть от руки невидимых друзей, изображавших печатно меня как человека, достойного всякого сочувствия, или от руки невидимых врагов, бросавших грязью в мою личность посредством газетной инсинуации, но прежде я в состоянии был терпеливо переносить эти милые услуги, в состоянии был без содрогания принимать и неуместные выражения симпатии к моей личности и ядовитые нападки. Теперь, проведя целый год вдали от центров нашей общественной жизни, я стал невыносимо чувствителен к этого рода проявлению публичности. Между тем, как ни полна лжи и клеветы статья, по поводу которой мне пришлось окунуться в океан общественных дрязг и пошлости, но я не могу в глубине души не сказать, что основная мысль статьи не лишена справедливости. Нельзя не сознаться, что крутой деспотизм Рубинштейна, его ничем не ограниченный произвол не может не встречать протеста. Консерватория делается мало-помалу лакейской. Только тот в ней дышит свободно, кто добровольно стал в положение лакея. Как ни высоко я ставлю многие хорошие стороны энергического характера Рубинштейна, как ни велики его заслуги Москве и русской музыке, но не подлежит сомнению, что он перестал терпеть около себя личностей, осмеливающихся не безусловно подчиняться его каждому слову. Я Вам говорил о той кошке, которая пробежала между нами. Таких кошек еще пробежит много. Нам неловко друг с другом. Рубинштейн видит во мне человека, на которого нельзя кpичать и которому нельзя приказывать, который не изъявляет готовности бесконтрольно и беззаветно внимать каждому слову как непреложной истине. Ну, словом, я глубоко возмущаюсь, когда деспотизм его возбуждает в печати такие нападки, которых он не заслуживает, когда ему приписывают такие низкие, грязные черты и качества, которых в нем нет, но в то же время не могу не согласиться с тем, что мало-помалу он делается чудовищным деспотом и самодуром, беспрестанно нарушающим условия законности. В результате же из всего этого выходит то, что мне тяжело, противно, грустно, скучно гадко вступать снова в свою прежнюю преподавательскую деятельность.

Не успел я несколько оправиться от тяжелого впечатления, произведенного газетной статьей, как случилось одно обстоятельство, снова потрясшее меня до глубины души.

В вагоне, в котором я ехал от Киева до Курска, сидели какие-то господа, из коих один какой-то петербургский музыкант. Разговор шел о разных дрязгах и сплетнях музыкального мира. Наконец коснулись и меня. Говорили не о моей музыке, а обо мне, об моей женитьбе, омоем сумасшествии. Боже мой! до чего я был ошеломлен тем, что мне пришлось слышать. Не буду передавать Вам подробностей. Это целое море бессмыслицы, лжи, несообразностей. Дело не в том, что именно говорили. Мне невыносимо не то, что про меня лгут и говорят небылицы, а то, что мной занимаются, что на меня указывают, что я могу быть предметом не только музыкально-критических обсуждений, но и простых сплетен.

Все мое путешествие от Вербовки до Петербурга было рядом несносных страданий от соприкосновения с людьми мне чуждыми, от встреч и пустых разговоров, от неуместных расспросов и неделикатного выпытывания сведений про мою жизнь и т. д. и т. д.

Меня охватила бесконечная, несказанная, непобедимая потребность убежать и скрыться, уйти от всего этого. Меня охватил также невыразимый страх и ужас в виду предстоящей жизни в Москве. Само собой разумеется, что я тотчас же стал строить планы окончательного разрыва с обществом. По временам находило на меня желание и жажда безусловного покоя, т. е. смерти. Потом это проходило, и снова являлась жажда жить, для того чтобы доделать свое дело, досказать все, что еще недосказано. Но как примирить то и другое, т. е. уберечь себя от соприкосновения с людьми, жить в отдалении от них, но все-таки работать, идти дальше и совершенствоваться?! Я стал делать разные предположения, но об этом я поговорю после. Письмо это я пишу не с тем, чтобы послать Вам его сегодня. Я не знаю, где Вы, мой милый друг. Не решаюсь адресовать в Интерлакен и предпочитаю дождаться точных известий. Я проведу здесь еще несколько дней. Мне очень отрадно было свидание с братом Толей и с моим добрым старичком-отцом. Я устроился здесь так, что никого, кроме них, почти не вижу. До свиданья, друг мой. Буду продолжать письмо это завтра или сегодня вечером.

Вечером.

Путешествие мое сюда было полно неожиданностями. В Киеве я не застал поезда, на котором должен был. продолжать путешествие, и вследствие этого мне пришлось остаться сутки в Киеве. Вечером я был там в опере и слышал очень порядочное представление “Аиды”. В Москве меня встретил на станции сверх всякого чаяния Модест!! Он ездил в Москву по делу Колиной матери, и случилось так счастливо, что мы там съехались. Хотя у меня был билет прямого сообщения в Петербург, но я решился остаться на один день в Москве ради Модеста, а Анатолию послал письмо с одним общим знакомым, ехавшим в Петербург. Я просил передать это письмо брату на петербургской станции, где он должен был меня встретить. Я провел в Москве вечер, ночь и утро и, проводивши Модеста, в два часа отправился в Петербург с почтовым поездом. Я застал по приезде в Петербург Анатолия в ужасном состоянии нервов. Письмо, посланное из Москвы, не дошло до него накануне. Не встретивши меня на станции и не получив от меня по телеграфу никакого объяснения, он вообразил, что со мной случилось что-нибудь ужасное, и провел целый день и ночь в сильнейшей тревоге. Увидевши меня, он так обрадовался, что я насилу успокоил его истерические рыдания. Тем не менее, я нашел его поправившимся, здоровым и бодрым. Вообще натура его – совершеннее подобие моей, т. е. здоровая и крепкая, но снабженная в высшей степени раздражительными и чуткими нервами. Мы поселились с ним в пустой квартире моего старшего брата Николая, уехавшего в деревню, и я решился провести с Толей несколько дней, во-первых, для того, чтобы дождаться пока моя московская квартира, нанятая и устраиваемая Алешей, будет готова, а во-вторых, чтобы несколько оправиться от неприятных впечатлений путешествия и приготовиться к предстоящей жизни в Москве.

Знаете, дорогая моя, чего я боюсь? Я боюсь, что московская жизнь, ощущения которой я уже предвкусил дорогой, что консерватория с ее несимпатичной средой и убийственно раздражающими меня классными занятиями, что приступ мизантропической хандры, которая неминуемо обуяет меня как только я войду в свои обязательные профессорские и иные отношения к людям, – что все это охватит меня с такою силой, которую побороть я не смогу. Не то чтоб это грозило моему здоровью, – оно такое все-таки крепкое, что много может перенести. – Я боюсь апатии, боюсь отвращения к труду, а если последнее случится, то я сделаюсь никуда негодным меланхоликом. Даю Вам слово, что я распускать себя не буду, что я буду бороться. Но Вы мне можете оказать огромную услугу в этой борьбе своими советами и указаниями. Обдумывая свое положение, я беспрестанно прихожу к мысли о Вас, спрашиваю себя: “Что скажет, что посоветует мне Н[адежда] Ф[иларетовна]?”. Ответьте мне, дорогой друг мой, на один вопрос.

Что бы Вы сказали, если б через несколько времени я без шума и незаметно удалился навсегда из консерватории? Что, если бы еще год, еще два года я продолжал бы жить далеко от бывшей арены моей деятельности? Мне до сих пор все казалось, что я как бы обязан ввиду недостаточности людей, способных посвятить себя преподаванию моего предмета, оставаться в консерватории; что как это дело ни антипатично инстинктам моей натуры, но следует приносить себя в жертву. Между тем, в последнее время на меня нашли сомнения насчет этого долга моего. Во-первых, я всегда был и всегда буду дурным преподавателем, хотя бы уже оттого, что я привык на каждого ученика и каждую ученицу смотреть как на заклятых врагов моих, предназначенных для моего мучения и терзания. Во-вторых, не обязан ли я все свое время, все свои силы отдавать тому делу, которое я люблю, которое составляет весь смысл, всю суть моей жизни? Вы, может быть, спросите, где и как я бы устроился, если б мог решиться на оставление своей преподавательской деятельности? В настоящую минуту, когда еще не установились мои отношения к окружающей среде, я не могу с точностью сказать, где бы я хотел основаться прочно и навсегда. Ни в каком случае не в Петербурге и не в Москве. Петербурга я никогда не мог переносить; Москву я люблю с какой-то болью и горечью в сердце. Я люблю ее как место, как стены, даже как климат, но Вы знаете, почему именно Москва всего менее может теперь удовлетворить меня. Я бы хотел жить большую часть года в деревне то у сестры, то в Браилове, если позволите мне-веской и осенью проводить там несколько времени. Я бы хотел также проводить по несколько времени в таких местах, как Сlarens или как Флоренция. Словом, я бы несколько времени вел такую же кочующую жизнь, как в истекшем году. Боже мой! какое бы было раздолье для работы, как я бы был счастлив, наслаждаясь свободой, как бы много и хорошо я стал писать, как бы я был покоен духом вдали от отвратительных дрязг прежней жизни. Наконец, есть еще одно соображение. Только в деревне, только за границей, только будучи свободным переменять по произволу свое местопребывание, я огражден от встреч с личностью, близость которой роковым образом будет всегда смущать и тяготить меня. Я говорю об известной особе, об этом живом памятнике моего безумия, которому суждено отравлять каждую минуту моей жизни, если я не буду от него подальше.

Итак, друг мой, что бы Вы сказали, если б я ушел из консерватории? Я вовсе еще не решился это сделать. Я поеду в Москву и попытаюсь сжиться с нею. Но мне нужно непременно знать, как Вы смотрите на все это. Ни за что в мире я бы не хотел поступить не согласно с Вашим советом и указанием. Пожалуйста, ответьте на этот вопрос.

7 сентября.

Петербург производит в настоящее время самое давящее, тоскливое действие на душу. Во-первых, погода ужасная: туман, бесконечный дождь, сырость. Во-вторых, встречаемые на каждом шагу казачьи разъезды, напоминающие осадное положение; в-третьих, возвращающиеся после позорного мира войска, – все это раздражает и наводит тоску. Мы переживаем ужасное время, и когда начинаешь вдумываться в происходящее, то страшно делается.С одной стороны, совершенно оторопевшее правительство, до того потерявшееся, что Аксаков ссылается за смелое, правдивое слово, с другой стороны – насчастная, сумасшедшая молодежь, целыми тысячами без суда ссылаемая туда, куда ворон костей не заносил, а среди этих двух крайностей равнодушная ко всему, погрязшая в эгоистические интересы масса, без всякого протеста смотрящая на то и на другое. Счастье тому, кто может скрываться от созерцания этой грустной картины в мире искусства! К сожалению, в настоящую минуту я не имею возможности посредством работы забыться и скрыться. Несмотря на общество брата, отца, мне здесь невесело, непривольно, грустно. Во-первых, по поводу происходящих теперь в Париже русских концертов про меня часто пишут в газетах, про меня говорят, а я более чем когда-либо охвачен страхом публичности. Мне все хочется от кого-то и куда-то спрятаться, убежать. Во-вторых, я решительно не могу ни с кем из посторонних видеться и встречаться без душевного терзания, а так как в Петербурге масса людей, меня знающих, то, чтобы избегать встреч, я днем скрываюсь, а вечером решительно избегаю публичных сборищ. Таким образом, жизнь моя похожа на жизнь скрывающегося преступника. Ужасным я стал мизантропом, друг мой. Мне кажется, что я совсем потерял способность жить с людьми. Впрочем, Вы понимаете это лучше, чем кто-либо. Были ли Вы в русских концертах? Я не могу добиться правды: по одним газетным известиям мои сочинения имели большой успех, по другим – никакого. По поводу всего, что пишется в здешних газетах об этих концертах, я без удивления, но не без горечи вижу, как много у меня недоброжелателей. Не странная ли это вещь? Я никогда не занимался интригами, я всегда старался держаться в стороне от партий, я могу с уверенностью сказать, что никогда не делал сознательного зла никому в мире, и, между тем, у меня есть враги, радующиеся моим неудачам, умаляющие и отравляющие всякий мой успех. Есть минуты, когда мне не только хочется жить вдалеке и в стороне, но когда мне хочется даже перестать писать, вообще чем бы то ни было принимать участие в общественной деятельности. Разумеется, ощущение это временное. Стоит мне попасть в среду, где я огражден от столкновений с людьми мне чуждыми, и я буду работать. Но я опять заговорил о себе. Мне грустно, что я не имею об Вас известий. Виноват в этом я сам. Мне следовало в Москве распорядиться о призылке сюда всех писем, которые придут за это время в Москву. Теперь уже поздно. Послезавтра я еду в Москву и, без сомнения, найду там если не письмо, то телеграмму Вашу. Письмо это, которое грозит быть очень длинным, я Вам отошлю уже из Москвы, когда узнаю Ваш новый адрес. Здоровы ли Вы? Как Вы решили провести зиму?

9 сентября.

Сегодня я уезжаю в Москву. Третьего дня я провел вечер у Давыдова, здешнего директора консерватории, и вынес очень приятное впечатление. Это единственный дом в Петербурге(кроме отцовского), в котором я чувствую себя в симпатичной и родственной сфере. Одно только неприятно: я должен был выслушать целую серию всякого рода сплетен из музыкального мира. Между прочим, между Ник. Рубинштейном и Давыдовым летом произошла крупная ссора, вследствие которой они разошлись навсегда. В ссоре этой Н[иколай] Гр[игорьевич] является, как всегда, самодуром, создающим себе без всякой надобности врагов. А сколько их у него теперь! В здешних газетах по поводу парижских концертов на него пишутся (особенно в “Новом времени”) громоносные статьи. Досаднее всего то, что из-за невыгодных качеств его характера забывают его несомненные и замечательные достоинства. Бедный Ник[олай] Григ[орьевич], он и не подозревает, до чего его здесь не любят и как все радуются, когда какой-нибудь пошлый борзописец бросит в него грязью! Если Вы хотите, я Вам расскажу о предложениях, которые мне делают уже давно и которые теперь возобновляют с большой настойчивостью. Я теперь отказался от них так же решительно, как отказывался прежде. Интересно это обстоятельство оттого, что оно ярко обрисовывает характер отношений Рубинштейна ко мне и мое положение как профессора в Московской консерватории.

Оставляю следующую страничку, чтобы докончить письмо уже в Москве, где я надеюсь найти от Вас известия. Меня очень беспокоит, что Вы, вероятно, удивляетесь моему непривычному молчанию. Утешаюсь тем, что, получив обстоятельные сведения о Вашем местопребывании, я буду телеграфировать Вам завтра из Москвы. А пока до свиданья, мой милый, мой дорогой друг. Много, много и часто, очень часто я о Вас думаю.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю