Текст книги "Переписка П. И. Чайковского с Н. Ф. фон Мекк"
Автор книги: Петр Чайковский
Соавторы: Надежда фон Мекк
Жанры:
Биографии и мемуары
,сообщить о нарушении
Текущая страница: 14 (всего у книги 181 страниц) [доступный отрывок для чтения: 64 страниц]
73. Чайковский – Мекк
Генуя,
30 декабря 1877 г./11 января 1878 г.
Я думаю, Вас удивляет мое долгое и непостижимое молчание, дорогая моя Надежда Филаретовна. Вот в чем дело. В понедельник вечером, садясь за обед, я получил депешу от брата Модеста из Mилана. Текст депеши был: “Nicolas indispose, dois rester a Milan” [“Коля нездоров, должен остаться в Милане”.].С моей способностью всякие невзгоды всегда видеть в увеличенном объеме, я сейчас же вообразил себе ужасную картину больного ребенка, которого брат ни на минуту не может оставить, его страх, беспомощность и затруднения. Поэтому я тотчас же отвечал по телеграфу, что на другой день буду в Милане. Пришлось во вторник встать в пять часов утра и с ранним поездом отправиться в Милан, куда я благополучно и прибыл в девять с половиной часов вечера. Оказалось, что Коля (воспитанник брата) устал от долгого пути (они ехали безостановочно до Венеции) и немножко простудился, но уже был здоров, когда я приехал, и спал крепким сном. Мне невыразимо приятно было увидеться с братом и с его милым мальчиком. На душе сразу сделалось легко и тепло. Целый вечер прошел в взаимных прерываниях и бесконечной веселой, приятной болтовне. Мы легли спать поздно ночью. Так как брат по причине нездоровья Коли целый предыдущий день и день моего приезда просидел безвыходно в комнате, то мне захотелось, чтобы он посмотрел на Милан вообще и собор в особенности, и поэтому мы решили целый день еще пробыть в Милане. Ходили в собор, несмотря на отвратительную погоду, взбирались на верхнюю галерею, ходили смотреть на “Сеnаcolo” Leonardo daVinci ["Тайная вечеря” Леонардо да Винчи.], a вечером собирались даже в La Sсаlа, где назначено было первое представление “Сен-Марса” Гуно, поставленного самим композитором, но в три часа разнеслась весть о смерти короля, и все театры были закрыты. Я был очень огорчен смертью короля, но благодаря этому грустному обстоятельству я мог вполне окончить то, что оставалось еще неотделанным в партитуре симфонии, которую я нарочно взял с собой, чтобы достать в Милане метроном и выставить с точностью темпы. Проработав весь вечер и часть ночи, я мог на другой день утром совершенно готовую симфонию уложить и отправить в Москву. Теперь наша симфония уже летит на всех парах в Москву, к Рубинштейну. На заголовке я выставил посвящение: “Моему лучшему другу”. Что-то предстоит этой симфонии? Останется ли она живой еще долго после того, как ее автор исчезнет с лица земли, или сразу попадет в пучину забвения? Не знаю, но знаю, что в эту минуту я, может быть, с свойственной некоторым родителям слепотою, неспособен видеть недостатков моего младшего детища. Еще я уверен в том, что относительно фактуры и формы она представляет шаг вперед в моем развитии, идущем весьма медленно. Несмотря на свои зрелые лета, я далеко еще не дошел до той точки, дальше которой мои способности не позволяют мне идти. Может быть, поэтому я так дорожу жизнью.
Вчера вечером мы приехали в Геную, где остановились, чтобы не утомить Колю ночным путешествием и чтобы показать брату Модесту этот прелестный город. Мы только что возвратились с большой прогулки по городу. Заходили также в Pаlais Brignole, где смотрели очень изрядную галлерею. Брат мой, не так как я, очень любит и знает толк в картинах. Мне очень, очень весело и хорошо на душе. До следующего письма, милый и бесценный друг. Всеми моими счастливыми минутами обязан Вам.
Ваш П. Чайковский.
1878
74. Чайковский – Мекк
Сан-Ремо,
1/13 января 1878 г.
Возвратившись в Сан-Ремо, нашел массу писем и Вашу телеграмму, дорогая Надежда Филаретовна. На этот раз я именно от Вас узнал о победе Радецкого. Благодарю Вас и за сообщение радостного известия и за Ваши пожелания. Что бы ни случилось в наступающем году, но уж хуже прошедшего ни в каком случае он не будет. Что касается настоящего, то лучшего и желать бы нечего, если б не несчастный нрав, склонный преувеличенно видеть все нехорошее и недостаточно радоваться настоящему. В числе писем были вчера письма брата Анатолия, в которых много говорится о жене моей и обо всей этой грустной истории. Все идет хорошо, но достаточно мне было во всей подробности вспомнить все близкое прошлое, чтобы снова почувствовать себя несчастным.
Получил я также письмо от председателя русского отдела выставки, очень сокрушающегося о моем отказе. Меня все еще немножко мучит совесть: не эгоистично ли, не глупо ли я поступил, отказавшись от делегатства? Но все это я Вам пишу потому, что уже привык теперь писать Вам именно все. В сущности же, я счастлив совершенно. Последние дни, проведенные в Милане, в Генуе, в дороге сюда, были полны самых радостных ощущений.. Я ужасно люблю детей. Коля до бесконечности радует меня. Мне приятно было заметить, что под руководством брата он даже в те несколько месяцев, что я его не видел, уже успел сделать большие успехи и в произношении слов и в грамоте. Он очень развился. Способности его и особенно память поразительны. Чрезвычайно интересно наблюдать за таким умным ребенком, поставленным вследствие своего недостатка в столь исключительное положение. Что касается его нрава, его доброты, ласковости, нежности, то это один из самых лучших человеческих субъектов, когда-либо мною виденных. В сумме, это – существо, созданное для того, чтобы внушать всем окружающим любовь и нежность.
Поразительна разница климата в Сан-Ремо с климатом остальной северной Италии. Даже Генуя, климатические условия которой сходны со здешними, сущая Сибирь в сравнении с Сан-Ремо. В Милане была совершенная зима. На полях снег толщиной в пол-аршина, в городе тоже снег, хотя и сгребенный в кучи, в Генуе пронзительно холодный северный ветер, а здесь так же чисто на небе, так же тепло, так же зелено, как и когда я уехал. Брат и Коля в восторге от Сан-Ремо. Сейчас они ходили гулять в горы, принесли цветов целую кучу. Что касается меня, то je continue a bouder [я продолжаю дуться.] против бедного С.-Ремо. Уж очень солоно досталось мне первые дни, проведенные здесь. Сегодня утром я отправил Вам телеграмму. Да принесет Вам этот год всяких благ земных, а главное, душевного спокойствия и здоровья физического.
До свиданья, драгоценный друг.
Весь Ваш П. Чайковский.
75. Мекк – Чайковскому
Москва,
31 декабря 1877 г.
1877 г. декабря 31. – 1878 г. января 2. Москва.
Мой милый, несравненный друг! Поздравляю Вас с почти уже наступившим Новым годом и от всего сердца желаю Вам не нового счастья, потому что Вы не имели старого, а просто счастья, хотя бы и не безмятежного, но вознаграждающего за неотразимые невзгоды жизни. А такое счастье есть и заключается только в одном предмете!
Эти четыре дня сряду я получаю Ваши дорогие письма, и в. последнем из них меня несказанно обрадовал Ваш отказ быть делегатом на Парижской выставке. Мне очень не хотелось, чтобы Вы приняли это на себя. Об этом проекте я знала от Рубинштейна еще в октябре и очень боялась за Вас, но не высказывала Вам этого, потому что знаю, что у Вас есть много друзей, которые могут дать Вам полезные советы, а мое мнение могло противоречить им. А теперь я еще более нахожу для Вас вредным и невозможным принять эту обязанность, и Ваш отказ меня до крайности обрадовал.
Теперь Ваш брат уже с Вами, – как это хорошо, как я рада! Как Вы сокращаете имя “Модест”? У меня был cousin с этим именем, и родные его звали Мосинька. Какого возраста воспитанник Вашего брата? Умеет ли он объясняться, и со всеми ли или только со своим наставником?
Очень, очень благодарю Вас, милый друг мой, за присылку мне песен, которые Вы слышали во Флоренции и Венеции. Флорентийского мальчика я знаю. Он каждый вечер нам пел у балкона нашего отеля, а в Венеции я знаю только хор. В Генуе я не забыла съездить в S-ta Maria di Carignano, но я была на Villa Pallavicini, куда, вероятно, Вы не успели съездить. Оттуда также очаровательный вид на город. Были ли Вы во дворце Brignole-Sale (Palazzo Rosso), – там очень хорошая картинная галерея?
Бывает ли в San Remo прилив и отлив моря? Вот привлекательное явление этой стихии: его никогда не наскучит наблюдать. Вообще море имеет такую притягательную силу, производит такое обаяние, как мало что в природе. Я целыми часами могу просиживать над морем, погрузясь в него всем существом, как в иной какой-то мир, в котором и чувствуется и живется иначе, чем на земле. Вот где творчество может найти пищу, поэтическая сторона – удовлетворение!
Вашу оперу (“Евгений Онегин”) разучивают в консерватории для представления великому князю. Исполнители трех ролей будут: Евгений – Гилев, Татьяна – Климентоваи Ленский – Зильберштейн. Я очень с нетерпением жду этого представления, чтобы услышать вашу музыку, дорогой мой друг, но эти исполнители меня шокируют. Какое сопоставление: Ленский и Зильберштейн с шкатулкою колец и серег подмышкою? Онегин, этот изящный Чайльд-Гарольд и франт du bas etage [низкого разбора] Гилев? Но что делать; чем кто богат, тем и рад.
Симфонические собрания остановились по случаю праздников, а Рубинштейн продолжает свои tournees по России в пользу Красного креста; за это он молодчина!
На днях у меня в доме был фотограф и делал фотографию всего моего семейства, так как оно все в сборе, и мне пришло большое желание отрекомендовать Вам всех моих собственных детей и послать мои последние фотографии. Если Вам вздумается сняться за границей, то не забудьте тогда и обо мне, мой хороший Петр Ильич.
Вам не хотелось гулять в San Remo, потому что Вы были одни, а теперь, когда приехал Ваш брат, Вы, вероятно, много гуляете. Я завидую Вам; мне так холодно здесь.
Какие пошли радостные известия с театра войны. Одно только мне не нравится, что говорят так много о перемирии; об этом можно говорить только под стенами Константинополя.
Еще я никак не могу придумать, что нам взять за эту войну, контрибуцию? – Турции нечем заплатить. Мне очень хотелось взять Болгарию; меня уверяют, что и этого нельзя. Как Вы думаете, Петр Ильич?
Меня очень обрадовало, что симфония наша окончена, и я спешу послать прилагаемый перевод на издание ее, Петр Ильич. Быть может, Вам вздумается издать ее за границею; но, во всяком случае, Вы сделаете так, как сами найдете удобнее. Мне бы очень хотелось распространить Ваши сочинения за границею: я бы хотела всему миру показать то, что у нас хорошо.
Начавши к Вам это письмо 31 декабря, я кончаю его только 2 января по случаю несносной головной боли, которая мучит меня второй день.
Ваша Н. фон-Мекк.
Р. S. Читали ли Вы, что наш поэт Некрасов умер? Мне кажется, что он Вам не особенно нравится, а я очень люблю его сочинения.
Я читаю, по Вашему указанию, биографию Гете Льюиса и восхищаюсь определением реализма автором; вот понимает его так же, как я.
76. Мекк – Чайковскому
Москва,
4 января 1878 г.
У меня есть несколько свободных минут, и мне хочется провести их с Вами, дорогой друг, хочется тем более, что мне невесело: на сердце у меня тоска, в голове безотрадное разочарование, впереди безнадежная пустота. Мне больно, мне хочется плакать так, чтобы сердце разорвалось, мне хочется самозабвения, мне хочется с ума сойти, чтобы ничего не чувствовать. Боже мой, если бы в эту минуту я могла услышать музыку, Ваше Andante из Первого квартета; в нем выражается именно-та отчаянная тоска, которую я чувствую в эту минуту. Мне кажется, что, когда бы я услышала его, у меня захватило бы дыхание, у меня в самом деле разорвалось бы сердце, и мне стало-бы легко. Вы спросите, быть может, о чем я тоскую, – то я скажу Вам только, что у меня не бывает беспричинной тоски, я знаю, о чем я тоскую, но говорить Вам не буду, во-первых, потому,. что Вам это и неинтересно, а во-вторых, потому, что причиною.
такого состояния всегда бывают люди, а я не виню людей за взаимное зло, которое они делают: никто не виноват, потому что все виноваты. Я знаю, что по мере ослабления впечатления причины тоски будет уменьшаться и сама тоска и, наконец, пройдет до нового случая. Не думайте, дорогой мой Петр Ильич, чтобы я писала это Вам для того, чтобы услышать какие-нибудь утешения, – нет, их здесь не существует, а облегчением служит для меня уже и то, что я могу сказать Вам, что я тоскую, поделиться с Вами хотя и неведомым Вам горем, а знаете эту поговорку, которую я очень люблю, в которой нахожу столько поэзии: “Разделенная радость – двойная радость, разделенное горе – половина горя”. Вот почему мне и легче, когда поговорю с Вами о своей тоске.
Когда я начала это письмо, у меня сердце раздувалось от слез, я едва водила рукой, а теперь я могу поговорить и о музыке. Знаете ли Вы, Петр Ильич, композиторов Scharwenka, Xaver et Philipp? Первый из них пишет для фортепиано, второго я знаю дуэты для скрипки с фортепиано. Мне очень нравятся они оба, и недавно я прочла в статье Bulow'a в немецком музыкальном журнале о фортепианном концерте (B-moll) X. Scharwenka, о котором он говорит, что при беглом пересмотре его ему показалось, что этот поляк заимствовал у русского, а именно у г-на Чайковского из его B-moll'ного концерта, посвященного мне (слова Bulow'a), но что по ближайшем знакомстве с этим сочинением он увидел, что он ошибся, что подражания нет, и говорит, что этот концерт очень хорош и что аккомпанемент к нему инструментован лучше, чем в шопеновских концертах, а параллель такую он проводит потому, что Scharwenka, как мне кажется, шопеновской школы, но не так плаксив, как тот, его тоска энергичнее, sa maniere de sentir est plus moderne [характер его чувствований более современен]. Я хотела достать этот концерт, но здесь его еще нет, – я поручила выписать. Знаете ли Вы еще, Петр Ильич, оперу Deslibes: “Le roi l'a dit”? Это комическая опера, и еще балет его “Coppelia”. Опера у меня есть, а балет я также поручила выписать. Благодарю Вас очень за ознакомление меня с нашими русскими композиторами. Если бы все они были никуда негодны, то довольно Вас одного, для того чтобы признать, что русская музыка сделала гигантские шаги вперед. Как жаль, Петр Ильич, что консерватория лишена Вас на этот год! Я слышу постоянно от одного из Ваших бывших учеников, что теперь совсем не то, что Вас никто заменить не может. Да еще бы, – Московская консерватория Вами держалась высоко.
До свидания, мой милый,, бесценный друг. У меня все еще сердце ноет, немного о чем могу говорить. Всем сердцем Вас любящая
Н. ф.-Мекк.
77. Чайковский – Мекк
Сан-Ремо,
6/18 января 1878 г.
Виноват я перед Вами, дорогая Надежда Филаретовна. Чуть ли не целую неделю я не писал Вам. Впрочем, из самого этого молчания Вы уже, вероятно, догадались, что ничего особенного, ничего достойного быть занесенным в мою летопись к Вам не произошло. И действительно, эти несколько дней прошли так, что один трудно отличить от другого. Встаем в восемь часов. После кофе небольшая прогулка, потом все занимаются. Я пишу оркестровку третьего действия оперы, Модест занимается с Колей, Алексей пилит. В двенадцать часов завтрак и тотчас после него большая прогулка. Около трех с половиной возвращаемся, и опять занятия. В шесть часов обед, потом чтение, писание писем, иногда еще одна небольшая прогулка, после того как Коля уляжется спать, а в одиннадцать часов я отправляюсь в свою комнату для сна. Здоровье хорошо, расположение духа очень покойное, но в глубине души маленькая борьба с какой-то тайно грызущей тоской. Отчего она? Чего мне еще желать? Не знаю. Я сваливаю вину на местность Сан-Ремо, к которой по совершенно неизъяснимой причине я отношусь враждебно. Оттого ли, что здесь в самом деле, кроме берега моря, хороших прогулок нет (или почти нет) или по другой причине, но только меня не радуют прогулки, – меня, для которого нет большего наслаждения, как рыскать по нашим лесам, степям и полянам! В одном guid'e [путеводителе] я прочел, что людям полнокровным и с сильно возбужденными нервами не годится жить в этой местности. Краски слишком ярки, и самый воздух носит в себе элемент раздражения. Не поэтому ли? Но это пустяки. В сумме, мне очень хорошо, и после отъезда Анатоля только теперь наступили тихие и покойные дни.
Очень меня беспокоит перемирие, о котором теперь толкуют газеты. Неужели нам не дадут дойти до Адрианополя? Неужели среди этого торжественного шествия наши полководцы согласятся на перемирие, которое, может быть, будет предлогом туркам для того, чтобы собраться с новыми силами? Я каждый день со страхом открываю газету, боясь прочесть известие о suspention d'armes [прекращении военных действий]. Но до сих пор, слава богу, положительных известий нет, а наши все дальше и дальше подвигаются.
Надежда Филаретовна, представьте себе, что мои московские друзья мне ничего не пишут! Я решительно не знаю, что делается в консерватории, что они порешили с моей оперой, что было на последних концертах. Пожалуйста, в следующем Вашем письме дайте мне на этот счет какие-нибудь сведения. Вообще последние четыре дня я не получил ни одного письма, и это меня немножко беспокоит.
Насчет будущего я знаю только то, что мы останемся здесь до конца месяца приблизительно, а отсюда отправимся в Кларенс, где мне очень улыбается роскошное наступление весны. А затем мне мечтается весна в России. Но где и как, еще не знаю. По известной Вам причине, Каменка и привлекает и вместе немножко пугает меня.
А покамест буду всячески стараться дописать оперу до конца и, таким образом, воротиться домой с сознанием, что я докончил два больших труда и что не совсем даром прошло время за границей. До свидания, милый друг мой.
Ваш П. Чайковский.
78. Чайковский – Мекк
Сан-Ремо,
9/21 января 1878 г.
Надежда Филаретовна!
Заметили ли Вы в моем последнем письме, что в нем есть что-то недосказанное, что я как будто что-то скрываю от Вас? Я думаю, что заметили. И я действительно скрыл от Вас одно обстоятельство, неожиданное, неприятное и затруднительное. Помню, что это письмо стоило мне больших усилий. Я так привык теперь облегчать себя правдивыми отчетами к Вам овеем, что со мной происходит, а между тем в этом случае я почему-то нашел невозможным сказать то, что меня мучило. Приходилось обходить то, что в последние дни составило предмет новых неприятностей, новых забот и беспокойств. Сегодня я уже не чувствую себя в силах умолчать об этом неприятном обстоятельстве, но так как входить в подробности дела неловко, то я объяснюсь вкратце. Дня четыре тому назад слуга мой Алексей, малый очень хороший, преданный, живущий у меня уже семь лет, сообщил мне, что у него появились на теле какие-то язвы. В ту же минуту я схватил его и побежал к первому попавшемуся доктору. Доктор этот, немец, осмотревши его, сказал, что дело очень нешуточное. Прежде всего, мне хотелось знать, есть ли опасность заражения. Я с ужасом подумывал о том, что брату и мне поручен с безграничным доверием чужой ребенок. Доктор, покачавши головой, сказал, что ни за что поручиться нельзя и что было бы благоразумно отделить моего Алексея совершенно и безусловно от нас. Он прописал множество средств, требующих пачкотни, возни, ванн утром и вечером, строгой диеты и т. д. и т. д. Я был в совершенном недоумении. Мы живем в небольшом пансионе, где всего этого скрыть нельзя, а такого больного не стали бы держать ни одной секунды. Оставить его здесь с нами, имея на своей ответственности ребенка, невозможно. Что было делать? Мы с братом совершенно потерялись. Случайно мы узнали, что в Сан-Ремо живет русский доктор. Отправились к нему. Русский доктор (оказавшийся, впрочем, поляком) подтвердил вполне мнение своего немецкого собрата. Я спросил, можно ли его отправить в Россию. Врач ответил, что весьма опасно, если он простудится дорогой; притом ехать ему одному нельзя, везти его мне затруднительно. Доктор предложил поместить Алексея в больницу, а покамест откроется там место, перевести его в другое помещение. Покамест так и сделали, и лечение началось тотчас же. Все это стоило ужасных хлопот, забот, страхов, жалости к бедному больному, который глубоко сокрушен, что ставит нас в такое затруднительное положение. Все мои предположения и планы изменились. Я должен теперь ожидать полного выздоровления Алексея. Я не могу его бросить. Между тем, лишившись его услуг, придется терпеть много неудобств. До сих пор мы по вечерам, после того как Коля укладывался спать, ходили в кафе читать газеты; это было единственным временем, которое брат проводил без Коли. Вообще, оставляя Колю на попечение Алексея, брат мог быть свободен. Теперь он не может оставить Колю ни на минуту. Вообще Алексей был очень хорошим помощником брата. Коля его очень полюбил и беспрестанно устраивал игры с ним. Теперь всего этого не будет. Сегодня утром я сидел в своей комнате и предавался самым грустным мыслям. Для чего судьба мне устраивает на каждом шагу маленькие отравы моего покоя? Что могло быть неожиданнее и неприятнее, как эта болезнь? И самый род болезни как будто нарочно был придуман, чтобы чувствительнее была неприятность. К грустному расположению духа прибавлялась еще маленькая злоба на моих московских друзей. От двух из них (Альбрехта и Кашкина) я получил вчера письма, в которых они меня жестоко укоряют за мой отказ от делегатства. Мне было обидно, что они не поняли меня, не поняли, что я н e могу взять на себя теперь обязанности, которые не по моей натуре, которые не принесут, мне ничего, кроме бесплодных и бесцельных беспокойств. Я думал о Вас, я знал, что Вы одни не будете меня укорять в малодушии, и ждал с алчным нетерпением письма от Вас. Вдруг стучат и приносят Ваше письмо от 2 января. Прочтя его, я изумился. У Вас относительно меня есть какое-то ясновидение. Каждый раз, как мне приходится жутко, когда я теряюсь и падаю духом, непременно является мой далекий, дорогой, добрый друг, чтобы утешить, поддержать и успокоить. Нет, это в самом деле поразительно и непонятно, и я начинаю делаться суеверным. До чего мне было утешительно прочесть первые строки Вашего письма, в которых Вы говорите, что я хорошо сделал, не поехавши в Париж. Это сняло с меня всю тяжесть сомнений. Немало меня удивило также, что Вы почти слово в слово пишете мне по поводу наших военных обстоятельств то, что я Вам писал в моем последнем письме.
Есть что-то, заставляющее меня часто призадумываться о моих отношениях к Вам. Я уже не раз, кажется, писал Вам, что Вы всегда мне представляетесь как рука провидения, бодрствующего, надомной и спасающего меня. Самое то обстоятельство,'что, будучи так близок к Вам, я Вас лично не знаю, придает Вам в моих глазах значение чего-то невидимого, но благодетельного, как провидение. Я Вам скажу более, мой друг. Вам это покажется странным, но ввиду самых ограниченных сумм, которыми располагает брат с Колей, ввиду моих последних двукратных переездов, болезни Алексея и некоторых других обстоятельств, я в первый раз после начала октября почувствовал финансовое затруднение. Я говорю, что это может показаться Вам странным потому, что при большем умении беречь деньги можно было обойтись без затруднений. Как бы то ни было, но перевод, вложенный в Ваше вчерашнее письмо, уравновешивает мой пошатнувшийся бюджет. Я не могу скрыть от Вас, что две трети этой суммы я употреблю на мои здешние нужды. Симфонию будет печатать Юргенсон, которому я обещал ее ранее, и будет печатать, конечно, даром. Но треть суммы я употреблю на то, чтоб заказать четырехручное переложение Клиндворту. Я не мастер этого дела. Мне бы хотелось, чтобы симфония была издана в превосходном переложении, а Клиндворт приобрел себе громкую репутацию как перекладыватель. Вас, может быть, удивит, почему я не хочу заняться этим сам. Это объясняется очень просто. Только что кончивши утомительный и сложный труд партитуры, очень тяжело приниматься за изложение той же самой музыки опять сначала, но в другой форме. Является нетерпение, спешность работы и Отсюда те неудобства, те неловкости исполнения, которыми отличались мои собственные переложения моих же партитур. Итак, я обращусь к Клиндворту и заплачу ему за этот труд.
Во всяком случае, примите мое спасибо, щедрая, неоскудевающая рука провидения. Я бы мог, пожалуй, прибавить ко всему этому, что мне совестно, но не прибавлю, ибо это было бы несогласно с истиной. Относительно Вас я перестал уже стесняться обычною щекотливостью в обычных отношениях людей, когда между ними являются денежные расчеты. Я знаю, что Вы не сомневаетесь в моей готовности на всякую жертву для Вас, и уверенность в том, что Вы это знаете, удовлетворяет меня.
Благодарю Вас за присланные карточки, добрая Надежда Филаретовна. С большим интересом я рассматривал их. Некоторые лица были мне более или менее знакомы прежде, т. е. Вы, Милочка (по первому ее портрету) и оба правоведа, с которыми однажды в каком-то концерте меня кто-то познакомил. Как мне знакома форма, которую они носят! В 51-м году я носил куртку с воротничком, как Саша, а с 52-го по 59-й – мундир, как Коля. Лица обоих этих правоведов мне очень симпатичны. Взгляд у обоих прям, прост, и хотя они по отцу – немцы, но мне кажется, что лица имеют характеристические черты великорусского типа, особенно у Саши. Физиономия Милочки, с ее вихрами, весьма привлекательна. Соня будет хорошенькая барышня. Старшая дочь Ваша имеет именно тот серьезный вид, который я и предполагал в ней.
В ответ на эти карточки по приезде в Россию я непременно пришлю Вам карточки моего семейства, а покамест снимусь здесь вместе с братом и Колей, специально для Вас.
Вы сетуете, что “Онегина” будут исполнять молодые люди, весьма мало соответствующие представлению нашему о героях и героине пушкинской поэмы. Это совершенно верно, но знаете что? – какие бы они ни были, но они молоды, они ученики, с них немного и спросится. При той разумной постановке, превосходном ансамбле, которого Рубинштейн и Самарин добиваются на консерваторских спектаклях, я все-таки буду более удовлетворен консерваторией, чем исполнением моей оперы на большой сцене, хотя бы даже и в Петербурге. Зильберштейн, конечно, не передаст идеального Ленского, но, будучи молод, он для меня все-таки лучше, чем толстопузенький Додонов, или лобазник Орлов, или безголосый старый Коммиссаржевский. Климентова – не Татьяна, но я с ней помирюсь охотнее, чем с казенными нашими примадоннами, потому что опять-таки она молода и не исковеркана рутиной. Гилева Вы удивительно верно назвали франтом du bas etage, но и его я предпочту отличному певцу, но старому, снабженному брюшком, простите за выражение, Мельникову. А главное, в консерватории при постановке не будет той пошлой, убийственной рутины, тех кидающихся в глаза анахронизмов и нонсенсов [Nonsense (англ.) – бессмыслица, нелепость.], без которых не обходится казенная постановка. Я не буду хлопотать о постановке “Онегина” на Мариинском театре; по возможности я даже буду противиться этому. Опера эта вообще никогда не сделается прочным достоянием репертуара больших сцен. Она лишена сценических эффектов, она недостаточно подвижна и интересна для того, чтобы публика могла полюбить ее. Я это знал, когда писал ее, и тем не менее написал и докончу, потому что, сочиняя ее, я повиновался неодолимой потребности души и, следовательно, не имел права смущаться побочными соображениями. Если опера эта не будет популярна, то зато она, может быть, будет любима меньшинством и встретится во всяком музыкальном доме для домашней музыки. Я буду продолжать мой ответ на Ваше письмо сегодня вечером, а пока еще раз благодарю Вас, мой бесценный, дорогой, многолюбимый друг.
Ваш П. Чайковский.