Текст книги "Концессия"
Автор книги: Павел Далецкий
сообщить о нарушении
Текущая страница: 30 (всего у книги 33 страниц)
Кто-то крепко ударил его по спине. Оглянулся – Святой Куст! Куст ничего не сказал, протянул руку, тряхнул, приятели обнялись.
Бригада Мостового ежедневно стала повышать выработку. Теперь соревновались не с другими бригадами, а между собой. Каждому хотелось добиться того же, что и Мостовой.
– В самом деле, сил у каждого из нас много, – говорила Вера Трояну, – но они рассеиваются ежеминутно. Мы думаем о тысяче вещей одновременно, мысли у нас скачут с предмета на предмет, это не только ослабляет ум, но и руки.
Троян частенько наведывался в цех. Открытие, сделанное Мостовым, совпало с собственными его мыслями, в своей книге он посвящал бригадиру отдельную главу.
В цехе он подолгу следил за процессом работы и все свои мысли и наблюдения завершил беседой с Мостовым
Они шагали по шоссе к дому Мостового. Бригадир шел, постукивая своей палкой, и рассказывал. Сейчас ему рассказывать было легко, не то, что в первый раз бригаде. Все мысли были отчетливы, все слова были найдены.
Потом говорил Троян. Суть его слов заключалась в той мысли, что труд, который из внешней необходимости человека становится внутренней его потребностью, есть могучая сила, бесконечно развивающая способности человека.
– Когда труд свободен, тогда это счастье!
– Тогда это счастье, – подтвердил Мостовой.
ДВА ДРУГА
Первая часть намеченной Лин Дун-фыном и Огурцом программы осуществилась: китайских бедняков побили в разных кварталах города. Побили, как то знал Огурец, соответственно переодетые граждане одной заокеанской страны, но тем не менее побили.
Сетка избиений была разработана с большой тщательностью.
– Кулак замечательно вразумляет человека, – говорил Огурец Лин Дун-фыну, испытывая в его присутствии чувство, какое он испытывал некогда прапорщиком к командиру полка: чувство уважения, смешанного со страхом.
– Вы следите за тем, чтобы все происходило так, как надо!
– Уж будьте спокойны.
«Что ж, – думал Огурец, – сами мы не могли совладать со стихией. Так пусть помогут китайцы».
Лично, физически, Огурец ни в чем не участвовал, но, издали наблюдая за экзекуциями, он переживал всю сладость чувств, точно сам действовал кулаками.
Сроки крупных мероприятий Лин Дун-фын разметил задолго.
– Только в этот день, – говорил он. – В другое время нельзя. Маньчжурия – Приморье – одна линия. Вы понимаете, китайские генералы! Вы знаете, Чжан Цзо-лин! Он разбил Фын Юй-сяна. А ведь Фын – это генерал! Много ума в его голове. И все-таки Чжан Цзо-лин его разбил. Потом на Чжана пошли походом кантонцы. Большая, жестокая война! Кантонцы побеждали, а все-таки ушли к себе, а Чжан Цзо-лин остался. Почему? Потому что его учили немцы. У него всё по-немецки. Окопы он роет по-немецки. У него даже танки есть.
– О! – воскликнул Огурец.
– Всё есть. Американцы и англичане его друзья. Чжан Цзо-лин победит большевиков. – Лин Дун-фын не улыбался. Глаза его смотрели строго, точно сквозь Огурца. – Поэтому я говорю: Маньчжурия – Приморье – одна линия.
– Одна, так одна, – соглашался Огурец, ощущая, как в нем от этой плановости вырастает уверенность: за дело взялись настоящие мастера!
Первый пункт прошел в общем неплохо. Но со второй частью дело обстояло сложнее. И здесь Огурец, ранее равнодушный к книгам, обратился к описаниям террористических покушений и стал изучать уголовные процессы.
Изредка наведывался к Греховодову, прося у него руководящих советов.
Греховодов встречал его мрачно и иронически. Он боялся всего того, что делал Огурец, чему он сам был невольный пособник, и вместе с тем боялся сказать Огурцу о своем страхе. Иногда, разгадав его тяжелый шаг, он спешно запирал дверь на ключ и ключ вынимал: закрыто, мол, и хозяина нет дома.
Но иногда спасения не было. Огурец по своей разбойничьей привычке приходил загодя, поджидал где-нибудь за углом и потом настигал у дверей. Наконец, мрачность Греховодова разразилась бурей. Он прикрыл рукой рот и спросил шепотом:
– Для кого ты, милый, стараешься?
И так как Огурец, не понимая, молчал, он продолжал, с каждым словом отчетливее и злее:
– Уссурийская республика! А, может быть, уссурийский царь-батюшка?! Помнишь, об этом титуле мечтал еще атаман Семенов? Сознайся, ты хочешь уссурийского царя-батюшку. Нет? Ты согласен и на республику? Отлично! Но представь себе, что ты добился победы, и Уссурийская республика провозглашена. Республика купцов, офицеров, попов. Друг мой, что будет? Тысячи эмигрантов бросятся сюда, из недр публичных домов, официантских и полицейских участков. Они прилетят, прибегут, приползут. Им все будет мало. Ты будешь разорван в клочья. Почему? Да просто потому, что ты жил с большевиками. Тебе не будут верить. Тебя сочтут за агента Коминтерна. Тебя посадят в застенок. На этом закончится твоя карьера. Ты понимаешь: таков век!.. К чорту политику! Понял? К чорту! Деньги и независимость! Вот знамя! Вот лозунг! Если имеешь сто рублей, беги за границу... Куда-нибудь в Аравию, в Патагонию, на остров Цейлон! Ты приходишь ко мне и в простоте своей думаешь: Илья занимается политикой! Понял: к чорту политику! Я занимаюсь собой! Я ничего знать не хочу, кроме себя... Я хочу денег любыми способами! Я хочу жрать ананасы и сидеть под пальмой... И я этого добьюсь!..
Огурец сидел с поднятыми плечами и вытаращенными глазами. Он соображал и не мог сообразить.
– Неужели ты такая сволочь? – спросил он и ушел, не прощаясь, тяжело стуча сапогами.
Появился он неожиданно на следующий день. Ничего не было в нем от прежнего, сознающего свою второсортность человека.
– Хотя ты и сволочь, – начал он сразу, – а тебя надо использовать. Я говорил о тебе кое с кем. Ты, действительно, невинен, как кастрат.
– С кем это ты говорил? – попытался Греховодов взять прежний иронический тон. – С китайцем?
– Хотя бы с ним. Кому ты служишь? Большевикам? Но ведь ты ненавидишь их. Нам? Но ты и не с нами, ты – моллюск. Ты сказал: «Я занимаюсь собой».
– Ты с ума сошел? Что у тебя за язык!
– Дело не в языке, а в том, что, несмотря на то, что ты моллюск, мы решили использовать тебя.
– Кто это – мы? Ты и китаец?
– Хотя бы!
– Много же вас!
– Пусть здесь мало, зато за границей много. Организовывать здесь такую мразь, как ты?!
Греховодов сделал презрительную усмешку, но она вышла жалкой.
Старый друг смертельно его оскорбил.
Как он смеет! Грубый неграмотный прапор! Ходил перед ним на пальчиках и вдруг распоясался, негодяй!
«Донесу! – мелькнула у Греховодова мысль. – Покажу тебе, что я значу...»
– Так вот, моллюск, изволь проделать маленькое дело. Примерно через денек я попрошу у тебя ключ от конторы.
Греховодов привстал:
– Ты с ума сошел! Какой ключ?
– Эк тебя разобрало, – сказал Огурец, рассматривая его побледневшее лицо. – Не притворяйся младенцем. Ты мне поможешь организовать иллюминацию. Я, брат, тебя раскусил. Из-за вас, скотов, все развалилось, каждому, кто даст пятак, служить готов. Лакей, морда!
Греховодов, не отрываясь, бессмысленно улыбаясь, смотрел в глаза бывшего друга. Ничего не было на его, Огурца, лице, кроме пылающих ненавидящих глаз. Отчего? Что в сущности произошло? Откуда такое презрение, ненависть? Лично Огурцу он не желал ничего худого.
Уходя, Огурец сказал:
– Скоро к тебе наведаюсь, далеко не отлучайся.
Греховодов слушал его отчетливый шаг по половицам, по ступеням крыльца, по улице...
Эта ночь философа была горяча и мятежна. Он почувствовал себя ничтожным, ничего не значащим.
«Колесо событий, – думал он, – какое колесо событий! Оно раздавит всякого, кто будет на его пути. И вот как глупо, как чудовищно, что именно я оказался на его пути!»
Он садился на постели, потом вставал и шагал от стены к стене.
«Единственное спасение – донести! Большевизм крепок. Везде громили наши консульства, а кот Васька слушает да ест. Донесу! Жечь завод, оставлять рабочих без работы!.. Нет, ты борись иначе, раз ты не большевик, раз ты культурен, ты борись иначе. Это не донос, это акт справедливости. Я не сторонник теории: «Цель оправдывает средства».
Он ложился и секунду спокойно дышал. Завтра утром безымянно по телефону он информирует ГПУ. – «Безымянно? Но ведь первое слово Огурца на допросе будет: где Греховодов? Я возил воду, обслуживал трудящихся, хотел переродиться, а он сманил меня... Кроме того, он поклоняется деньгам и собирается бежать на Цейлон».
Глаза открывались, философ и счетовод вскакивал и опять двигался от стены к стене, точно в приступах невыносимой зубной боли.
«Нет, с доносом ничего не выйдет... Надо бежать. Напишу письмо, что заболела мать в деревне, и уеду...»
«Уеду, – думал он мрачно, – но Огурец попадется и все равно решит: «Выдал, подлец, и удрал» – и заявит. И в случае чего за тобой будет охотиться не только ГПУ, но и китайцы.... Приедешь в Харбин, а там уже ждет тебя чорт с шелковым шнурком... «Вы, скажет, выдали нашу организацию... разрешите произвести с вашей шеей необходимую операцию». Нет, убегать нельзя, нужно поговорить с китайцем: готов, мол, активно участвовать в работе, но сейчас больна мать и временно отлучаюсь. С рекомендованным мной товарищем у меня кое-какие несогласия... Хороший, полезный человек, но резок, невоспитан, хочет, чтобы все были на него похожи».
Ночь шла и не шла, не двигалась. Греховодов дремал и сквозь закрытые глаза видел входящих пограничников и Огурца, показывающего на него пальцем.
Но утро все же наступило, и Греховодов зашагал к пустынному особняку на Бородинской улице.
Старые знакомые, доктор и пациент, встретились в той же полутемной столовой. Оба выглядели плохо.
– Лечение, достойный доктор, плохо помогает, – хмуро поздоровался пациент. – Я, между прочим, пришел по другому делу. Я хочу встретиться с вашим шанхайским другом. Как это устроить?
Доктор осторожно оглянулся на дверь и вздохнул.
– Что будет? – заговорил он шопотом. – Вчера делегация наших резидентов приходила, спрашивала, что думают в Китае о харбинских событиях. С каждым днем все хуже, торговли совсем нет. Зачем эта война? Война – самый глупый путь, войну выдумали дураки, умные люди двигают политику без войны. В Китае всегда презирали генералов и солдат. Военные мандарины были совсем неграмотны, их никто не уважал. А он (У Чжао-чу кивнул на дверь) всю политику строит на войне... Ничего из этого не выйдет. Он себя считает самым умным человеком в Китае...
– А кто он? – тоже шопотом спросил Греховодов.
У сокрушенно покачал головой.
– Очень богатый человек. Я знаю, чего они хотят в Шанхае: русских долой с КВЖД, а потом японцев с Южной...
Сидели и молчали.
– Его сейчас нет... Он все гуляет, гуляет... скоро он совсем уедет.
– Чорт знает что, – громко сказал Илья Данилович, – человека втягивают в машину и вертят... Доктор, дайте мадеры.
У улыбнулся и коснулся тонкими пальцами греховодовской руки.
– В такое время мадера? Я угощу вас другим.
Он привел его в темную комнатенку. На нарах – убогий матрасик, на гвозде —грязная белая куртка. Здесь, очевидно, обитал старик-повар.
– Немного подожди...
Вернулся с ящичком, замотанным в тряпку.
– Ложись немного... опий. Ш-ш... – зашипел он, видя, что Греховодов собирается возражать. – Раз покури, тогда увидишь... мадера – тьфу, глупость...
«Отчего не покурить? – безвольно подумал философ, – если хорошо, то не все ли равно?»
Доктор священнодействовал. Он развернул тряпку. Там лежали полосатая роговая коробочка с опиумом, черная обкуренная трубка, длинная игла для прочистки мундштука и кривой нож, чтобы соскабливать нагар со стен трубки. На табуретку У Чжао-чу поставил лампочку-спиртовочку, накалил иглу и погрузил ее в драгоценный порошок.
ВНУК БРИГАДИРА
Туман показал свои белые мраморные глыбы над перевалом. Понемногу занял Гнилой Угол, старательно окружая каждое строение, дерево, столб. Как хороший и даже расточительный упаковщик, обкладывал все существующее плотными пластами ваты. Затем спустился к бухте и здесь по непонятным причинам замер.
Непонятные причины скоро разъяснились. Над зданием исполкома взлетели штормовые шары.
На город шел тайфун. В городе он появился сразу.
Клочья туч, брызг и тумана свалялись в тяжелые, грозные космы. В течение целых суток на острове Скрыплеве ревела сирена. Потом голос ее потух, задутый ураганом.
Ветер сбивал с ног. Золотой Рог полез на берега. От этого тайфуна, который шел точно из самого зенита, его не спасали заботливо обступившие его горы. Поднятый на дыбы, он разбивал и выбрасывал шлюпки и баржи, несколько шаланд затонуло у входа в бухту.
Грузовой катер ЦУМТа[31]31
ЦУМТ – Центральное управление местного транспорта.
[Закрыть] «Стрелок» вышел к маяку спасать рыболовные суда, но у Крестовой горы его захлестнуло волной, и он затонул со всем экипажем.
Жены утонувших, бледные, растерянные, безвыходно сидели в главной конторе ЦУМТа и просили принять меры.
И хотя никто не понимал, о каких мерах может идти речь, им отвечали, что меры будут приняты.
Улицы превратились в водопады и сносили вниз, на Ленинскую, горы плотного песку и камней. Можно было ходить только пешком.
Речонка Объяснение около бочарного завода выступила из берегов. Она катила желтую крутящуюся воду с бешеной быстротой, затопляя долину. Бочки, заборы, лестницы, сараи, крыши домов и сами дома вольных засельщиков долины неслись в океан.
Утонул сосед Мостового, спасая в реке свою корову. На Седанке рухнула дача, погибли мать и двое детей, отец уцелел: он ночевал в городе, у себя в учреждении, на столе. В Седанке же утонуло несколько детей. Они привыкли к мелодичному нежному звону реки, к прозрачной неопасной воде и сразу не поверили, что перед ними зверь.
Контрольный поезд, ушедший на север, потерпел крушение. Паровоз, как издыхающий пес, лежал в размывах. Машинист погиб, засыпанный углем из тендера.
Уплывали в море прибрежные деревни, бурные потоки в несколько часов меняли ландшафт. По ночам воздух был черен, и в окраинных домиках из-за грохота воды и ветра трудно было разговаривать.
Бочарный завод день и ночь отстаивал свою территорию. Выросли высокие плотины и молы. Опасность угрожала драгоценным пирамидам материала. Казалось, еще напор, плотины будут разгромлены и пирамиды, сломя голову, бросятся в океан.
Тайфун шел на материк три дня, не ослабевая.
На четвертые сутки он повернул в Корею. Мир начинал приходить в себя.
Устав после двух ночей борьбы, Троян не пошел к себе, на другой конец города, а шагал вместе с Мостовым по высокому круговому шоссе.
Добравшись до дома, умывшись и переодевшись, они уселись за стол. И тут открылась дверь и вошла Катя, дочь Мостового. Она взглянула на отца, на гостя, сказала: – Папа и мама, здравствуйте! – постояла секунду у плиты, сняла мокрую обувь и захлопнула дверь в свою комнату.
Руки у Мостового задрожали.
– Вот, – сказал он тихо, – дочь! Вернулась! Родители есть родители. Ссорятся с ними, обижаются на них, а родители есть родители.
– Родила, слава богу, – заметила Мостовая. – Где только она оставила ребеночка?
– Ну, иди, мать, к ней. Ведь не терпится. Ужин тебе сейчас не в ужин.
Мать исчезла. Мостовой принялся за фасольную кашу. Он разговаривал с Трояном, но все прислушивался к голосам за стеной.
К концу ужина Катя появилась за столом.
– Внука не решилась принести, – сказала Мостовая, – не знала – будем мы рады или нет. Большая выросла, а все глупая...
– Ну, а кто муж? – полюбопытствовал Мостовой. – Теперь-то уж нечего скрывать.
– Теперь можно сказать, теперь все равно, теперь я разошлась с ним. Графф он.
– Какой граф? – недоверчиво спросил Мостовой.
– Графф, у тебя в бригаде работает.
– Тэк, тэк, тэк, – затэкал Мостовой. – Вот кто! Что ж за тайну вы устроили с господином Граффом? Есть у тебя отец, человек не совсем малоизвестный, как-никак бригадир... Зачем же от него скрываться? Боялись, что не позволил бы? А что ж, может быть, и не позволил бы. Отца не плохо послушать.
– Я о тайне не заботилась, он хотел. Говорил, что в этом есть красота, тут третьего не нужно, это, мол, наше личное дело.
– Личное-то личное, – усмехнулся Мостовой, – да когда появляется на свет новый человек, это уже не личное дело. Боюсь, что тут дело не в красоте. Будь в красоте – ты не разошлась бы с ним... Видать по твоему лицу, что я прав. Ну, что ж, дело, насколько можно, поправим. Ребенок будет при тебе и при нас. Деньги есть, квартира есть, труд к своему ребенку полезно приложить даже и молодой девке. Ну, в кино не сходишь, не велика важность. Зато человека вырастишь. А с Граффом я поговорю, да мы вдвоем с товарищем поэтом поговорим.
Троян вспомнил разговоры Граффа во время ремонта командирского особняка.
«Старье, – подумал он, – молод, а весь в старье. Такие люди опасны».
СУД
Наконец, наступил знаменательный для Гущина момент: в двенадцать часов дня открылась столовая.
В кухне блестели медью и сталью гигантские паровые чаны. Повара в белых фартуках сновали, как лаборанты, занятые чрезвычайными открытиями. Над входом в столовую реяли флаги и висел плакат: «Без общественного питания нет нового быта!»
Первой Гущин хотел накормить головную бригаду Суна, но тот отказался наотрез:
– Так рано не привыкли кушать. Корми сначала Мостового. Завтра он уже перегонит меня. Кончим работу, пообедаем.
В первую смену пообедали бригады Мостового и Куста. В два часа пообедали китайцы, а в пять гудки оповестили о начале общественного суда над Граффом. Суд назначен был в столовой. Таким образом, столовая сразу приобретала значение общественной трибуны.
Когда Троян подошел к зданию, выстроенному несколько на отлете, на пригорке, черная толпа стояла у дверей, окон и стен. Внутри занято было всё: скамьи, проходы между скамьями, подоконники. В главном проходе стояли плечом к плечу.
Троян оставил намерение пробраться через главный вход и отправился через кухню. Сегодня он выступал общественным обвинителем.
Он обстоятельно подготовился к процессу. Следственная комиссия: он, Святой Куст и Мостовой – ознакомилась с кругом интересов Граффа, со всем тем, что составляло его внутренний облик. И хотя сейчас все было ясно Трояну и ясны были даже слова, которыми он будет говорить, тем не менее он волновался.
Свою речь он начал с полувопросов: какие книги читал Графф, какие фильмы смотрел и какие любит?
По лицу Граффа было видно, что он не принимал всерьез суда. Он, повидимому, думал, что это своего рода спортивное состязание и что он победит здесь так же, как побеждал на гонках.
Он рассказывал подробно, о некоторых картинах даже с увлечением. Ему казалось вполне естественным, что Троян одобрительно кивал головой на его слова. Конечно, он должен его обвинять, но ведь обвинять-то не в чем. Великое преступление: дал кому-то по шее!
Допрашивали свидетелей. Куст говорил с таким жаром, что Графф возмутился:
– Ты говоришь так, точно я убил кого-то! – не выдержал он.
– Младенец! Не понимает! – крикнул машинист Пономарев.
– Притворяется, – сказал женский голос;
Троян начал обвинительную речь.
– Итак, из опроса обвиняемого всем ясно, что характер и вкусы Граффа воспитались на американских кинофильмах, которые во время империалистической войны и интервенции попадали на владивостокские экраны прямо из Шанхая. Тогда же в Кобе открылось русское белогвардейское издательство, чрезвычайно ловко и быстро переводившее и издававшее детективные романы, где героями были не столько сыщики, разоблачавшие преступления, сколько неуловимые грабители и убийцы. В душе Граффа эти картины и книги оставили глубокий след. Большинство из них он помнит, как вы видите, до сих пор. Он только что подробно рассказал нам про американский боевик «Дьявол Нью-Йорка», который шел некогда у нас в Новом театре. Темой картины были ловкость и смелость убийцы негров Самюэля Одноглазого. Самюэля, видите ли, оскорблял тот факт, что на земле существуют негры, он изощренно преследовал их и уничтожал. Правда, обвиняемый Графф сообщил, что он пленился в этой картине не патологической ненавистью человека одной расы к человеку другой, а смелостью, отвагой и умением Самюэля добиваться намеченной цели. Но, несомненно, буржуазное мировоззрение оказало влияние на Граффа. Частенько он высказывался о наших сотоварищах китайцах так, что не оставалось никакого сомнения в том, что он считает себя выше их только потому, что он не китаец. Он не понимает их мыслей и чувств, он не хочет знать, как они живут и к чему стремятся. Для него достаточно того, что они китайцы. Омерзительная точка зрения!.. И в какой момент он поднял руку? Тогда, когда коммунисты города обратились ко всем советским людям с просьбой дать отпор нашим врагам, учиняющим провокации. Возникает вопрос: на чьей же стороне Графф? С кем он: с нами или с нашими врагами? Для меня несомненно: вольно или невольно, он с ними. Национальная рознь – яд, оставленный нам прошлым. Но, может быть, это случайное пятно на чистой душе Граффа? К сожалению, нет. Ведь Графф и физкультуру сумел превратить в помеху для дела. Разве он не знает, что советский физкультурник – застрельщик на производстве, передовой боец за промфинплан? Он физкультуру старался свести к голому спорту, ему наплевать было на то, что делается на заводе, его привлекали личные рекорды и удовлетворение личного тщеславия. Разве это облик молодого представителя рабочего класса в труднейшую минуту борьбы за новый мир?
Троян на минуту остановился. Он увидел в третьем ряду от себя Веру, ее разгоревшееся лицо, ее темные глаза, смотревшие то на него, то на Граффа, обежал взглядом собрание, русских, китайцев...
– Его самого никто не бил, вот он и не понимает! – воскликнула Матюшина. – Все с ним цацкались: «товарищ Графф да товарищ Графф!»...
– Товарищи, я еще не кончил. Посмотрите на подсудимого: он держится с большим достоинством. Со стороны может показаться: у нас торжественное заседание, мы чествуем героя, вот он сидит, радостный и веселый, внимая тому, как мы перечисляем его заслуги. Нет, Графф, у нас не торжественное заседание, а суд. Из темных глубин уходящего мира доносится ваш голос. На нас смотрит человечество, за нами следит оно с величайшей надеждой. Но не только поэтому мы должны быть безупречны, а прежде всего потому, что мы верим в новую правду, она наша, она единственная, только она – человечна. Только исповедуя ее, человек становится человеком. А вы, Графф, этого не понимаете... Размахнулись, ударили – и всё. А размахнулись вы на святыню: на братскую солидарность трудящихся! Инстинкт солидарности – естественный инстинкт рабочего класса. Отсутствие его в вас настораживает. Вы – человек другой социальной породы, вы нам опасны...
Во время обвинительной речи Графф неоднократно пожимал плечами и бросался к карандашу. Физкультурники завода поместились возле окон на высоких скамьях. Прямо против него сидел сапожник Мао, не сводивший с него глаз, китайцы-бочарники во главе с Сеем, правее китайцы-грузчики и работники многочисленных мастерских...
– Я не понял ничего из того, что наговорил здесь общественный обвинитель, – начал Графф, когда ему предоставили слово. – Картины какие-то он здесь вспомнил, еще что-то приплел, говорит «призраки ушедшего мира». Какое все это имеет отношение ко мне? Ей-богу, никакого. Просто, товарищ Троян работает в газете и любит много разговаривать. Столько наговорил по поводу того, что я ударил! Неужели уж человек должен до того себя воспитывать, что и ударить он никого не смеет? Конечно, драться без причины – плохо. Но у меня была причина: скверное настроение. Или, быть может, товарищ Троян думает, что у человека никогда не может быть плохого настроения и он всегда должен улыбаться на все четыре стороны? Я бы и русского ударил, если бы он полез. И вот все вы пришли сюда судить меня. А за что? Сами вы, что ли, никогда никого не били? Пришли судить за то, что ударил китайца. И добро бы еще сильно ударил, повредил, а то так... скобнул, чтобы только отвадить...
По залу прошло волнение, шопот, негромкие возгласы.... Графф старался понять, на чьей стороне зал. Трояну аплодировали, а ему нет. Может быть, еще зааплодируют? Нет, не аплодируют.
Святой Куст шел к ораторскому столику, багровый от жары и негодования. Он уперся руками в столик, точно этим прикосновением к реальному, осязаемому, простому хотел успокоить себя.
– Графф думает, что мы хотим что-то доказывать. Выдумали какое-то братство рабочих всех стран, национальное равенство, равное достоинство народов! «Выдумали» – вот что сквозило в речи Граффа! Ничего не выдумали мы, мил человек, ничего не стараемся доказать, мы только утверждаем, что есть новое истинное отношение человека к человеку, мы его поняли, ощутили, оно стало нашим общественным сознанием, и мы должны беречь его, как зеницу ока. Согласен, этого нет у других народов. Но у нас есть, и мы свою истину никому не позволим оскорблять.
Святого Куста прервали. Кричали и рукоплескали русские и китайцы, молодые и старые, физкультурники вскочили на скамьи и били в ладоши над головами остальных. Аплодисменты и крики одобрения неслись со двора, куда передавали слова Куста.
Пот выступил на лице Граффа. Он вытер лоб смятым, грязным платком.
– Прошу слова, – поднялась в зале Нюра Суркова.
Графф больше не смотрел на присутствующих. Он как-то съежился, карандаш лежал неподвижно, бумажку со столика сдул сквозняк. Только теперь он стал понимать, что с ним не шутят, что он не в театре, что товарищи судят его настоящим судом.