Текст книги "Концессия"
Автор книги: Павел Далецкий
сообщить о нарушении
Текущая страница: 29 (всего у книги 33 страниц)
– Здорово, Куст... За помогой пришел? – спросил Краснов.
– Справляюсь и сам... Ай, молодец-баба! – не выдержал он, наблюдая работу Медведицы.
Графф стоял за котлом и, нахмурившись, подвинчивал гайку. Куст ударил его легонько по плечу.
– За что ты китайца?
– Какого китайца?
– А тут у дверей?
– Шляются посторонние в мастерские, – взволновался Графф. – У нас кругом дерево, еще закурит... вот тебе и беда. Я ему говорю: нельзя без пропуска, а он лезет. Что ж, не за милиционером же бежать!
– А ты спросил: зачем ему?
– Не понимаю я ихнего языка.
Куст поиграл пальцами в концах бороды.
– А что Гущин скажет?
– Ты беги, донеси, – прошептал Графф. – Мало ли что бывает с человеком! Ведь не камень, сердце живое. Ну, плохое настроение: тренировка из-за новых порядков на заводе срывается, состязание провалим...
– Так, так! Состязание провалите. Оно, конечно, так, дело важное. А все остальное не важно. То, чему учит революция, не важно? Ну, работай, товарищок. Сейчас нет времени на беседу.
На следующий день Куст своей всегдашней легкой прыгающей походкой прошел в контору. Гущина не оказалось, на двери висела бумажка, гласившая, что его сегодня не будет... За крайним гущинским столом сидел замсекретаря Федоров.
– Куда Гущина сила носит?
– Все столовую свою не может открыть. Поехал для очередного ругательства.
Бригадир присел на стул и, нагнувшись к Федорову, нарисовал картину оскорбления китайца. Федоров, грузный сибиряк, сутулый, с лысеющей макушкой, не возмутился и не загорелся.
– Не нужно из всякого воробья делать журавля, – сказал он. – Великое дело – подрались! Пьянство, драка и прочее у нас еще в полном ходу. Нельзя же в каждой драке усматривать контрреволюцию.
Куст откашлялся. Он стал вдруг совершенно спокоен, как перед всяким серьезным делом: рассудительность профработника была для него страшнее кулачной расправы Граффа. Он стал ровно и упорно доказывать всю ошибочность позиции Федорова.
– Что ж ты хочешь? Поставить вопрос на завкоме, а там назначить показательный суд и прочее?
– Показательный суд и прочее.
Федоров покрыл ладонью голову:
– Дела вот сколько. У нас, товарищ Святой Куст, производственный план, а мы будем заниматься склокой.
– Не выполнишь ты производственного плана, – встал Куст. – Производственный план выполняют только настоящие люди, то есть пролетариат, а если начнут друг другу морды бить, если китайцы скажут: «Э, сладко вы по-новому поете, да по-старому морды бьете», – провалится план и все мы вместе с ним.
– Ну, уж ты хватил! Оттого что Графф ткнул в шею какого-то захожего китайца, провалится план.
Куст оперся обеими руками о стол и опросил:
– На завкоме ставишь или нет?
Федоров взглянул в его глаза, на бороду, которая не то от сквозняка, не то от гнева хозяина стала дыбом, и кивнул головой.
– Ладно.
ДИКИЙ ГУСЬ
Отца Хот Су-ин Чун Чуа-лина пригласили в консульство... Он поджимал губы, ходил между грядами и думал: «В консульство! Явиться к почтенному господину... знаю... Высокий господин с черными волосами, зачесывает по-русски назад...»
На следующее утро отправился. Шел тем же путем, каким недавно шел Мао и другие лица, нуждающиеся в помощи консульства или ведущие с ним дела.
И его встретила чугунная узорная решетка, желтые настурции, полосатые повилики, сияющая зеркальная дверь, а за ней – прохлада и торжественность вестибюля.
– Как ваши дела? – участливо спросил Чан-кон. – Консульство интересуется вашими делами... Как ваше хозяйство?
– Дождя нет, многопочитаемый господин, – ответил Чун, путаясь в словах от неожиданного интереса консульства к его делам. – Скоро есть будет нечего.
Господин удовлетворенно кивнул головой.
– Другими словами, твое хозяйство неважно... Но есть способ поправить обстоятельства. Слышал ты про иваси? Маленькая жирная рыбка, которую можно класть на сковородку без масла: она сама себя жарит. Она приносит хороший доход.
Чун молчал. Он окончательно растерялся и не понимал, к чему клонится дело.
– Иваси дает хороший доход, нужно только достать лодку, внести небольшой налог и выехать на промысел. Советы очень содействуют этой ловле.
Чан-кон замолчал, наслаждаясь бестолковым видом старика.
– Как ты думаешь, сколько стоит теперь лодка?
– Что теперь дешево? Лодка теперь стоит шестьсот рублей.
– Вот видишь, а работа эта как раз для тебя... Половишь недельку-другую, а там две тысячи чистых – и отдыхай целый год.
– Почтенный господин, – сказал с дрожью в голосе Чун. – Я ничего не понимаю. Рассудок мой слишком темен, чтобы понимать мудрую стройность вашего обращения.
– У тебя есть дочь, – прищурился Чан-кон, – Хот Су-ин. Один из сотрудников консульства изъявил желание купить ее у тебя в жены. Он дает тебе за нее две тысячи рублей. – И, видя сквозь прищуренные веки, как багровеют щеки старика, продолжал:
– Две тысячи рублей за девушку – недурная плата. Ты можешь купить три лодки и разбогатеть. Вот тебе задаток... пятьсот рублей! Завтра придешь с дочерью и получишь остальное.
Чун медленно миновал прохладный вестибюль, постоял на площадке лестницы, разглядывая, как она серым гранитным потоком низвергается между повиликами и настурциями, посмотрел на бухту и на Чуркин. Там, около сопки, лепилась его фанзушка. Закурил. Деньги обмотал тряпкой и сунул за пояс. Становилось жарко.
Медленно шел он по улицам, не останавливаясь у знакомых лавок, ни с кем не разговаривая. Он думал. Думать было над чем. Даровало ему небо дочь! Но она так же похожа на дочь, как колодец на телегу.
Двадцать лет назад Чун жил в Спасске. Что такое равнинный Спасск? Чем занимались его обитатели?
Очень многим и ничем особенно. Ставили домики, заводили коров и лошадей, немного пахали, немного косили, любили пасеки и, любя, собирали чудовищную дань с приморских пчел. А главное – кормились вокруг большого спасского гарнизона.
Гарнизон расположился по ту сторону железнодорожного полотна. Он утопал в садах, вдоль дорог и дорожек высадил тополя, березы и шиповник, разбил площадки вокруг полковых церквей и превратил тайгу в душистые прохладные парки с ручьями, через которые прыгали мостики, изгибаясь, как козы, с беседками в виноградной чаще, с крокетными и теннисными площадками.
Но все это было для офицеров. Для солдат стояли красные кирпичные трехэтажные коробки, а летом – полотняные городки и запрещение посещать офицерские парки.
Офицерский гарнизон стоил не одну сотню тысяч. И не один звонкий веселящий рубль перешел из интендантских рук в карманы спасских обывателей, когда-то российских крестьян, но в Приморье позабывших о своем незадачливом крестьянстве. В Спасске Чун арендовал огороды. Многие китайцы занимались тем же.
В Спасске родилась и Хот Су-ин. Она ползала по пыльной улице с русскими ребятишками и говорила по-русски лучше, чем по-китайски. И тогда она уже мало походила на девочку. Девочка любит играть с девочками, а эта все водилась с мальчишками... И когда на десятом году мальчишки перестали с ней играть, сурово отрезая: «Вались, ты – девчонка!» – она доказала, что она не слабее их.
Если идти от Спасска на юг вдоль железной дороги, то, не доходя до цементного завода, попадаешь в степь, поросшую сочной травой. По степи вьются проселки. Одни, черные, четкие, – через всю ширь к горам, другие, посерее, позеленее, понезаметнее, – к речкам и совсем неопределенные, едва проступающие, – в ореховую рощу на кладбище.
Должно быть, лучший в Приморье климат Спасска не содействовал умиранию, а также грусти по умершим. Кладбище было маленькое и заброшенное.
На кладбище росли высокие широколистые травы. Целые косяки занимала гигантская полынь, пахнувшая по вечерам горько и остро; на полянах паслись разноцветные астры, золотистые и розовато-оранжевые саранки, на водопой к озеру спускались фиолетовые и розовые ирисы, купальницы с круглыми оранжевыми цветами, вейник, а на озерце проживал драгоценный лотос, священный обитатель Индии. Высоко поднимались перистые, как пальмы, светлолистые орехи, пятнистые ясени, пробковые дубы и черемуха. Виноград застилал поляны и, подойдя к деревьям, взбирался на них и высоко над землей выращивал могучие шершавые обезьяньи руки – лозы.
Могилы исчезали. Только побуревшие, шаткие, по самые плечи утонувшие в траве кресты напоминали о смерти.
Хот Су-ин, прозванная Наташкой, повадилась в рощу выслеживать недавних друзей, имевших там штаб-квартиру.
Она выследила черноногого соседского Петьку у чортова дерева за вырезыванием дубинки ранним утром, когда все было полно росы, и она брела мокрая по грудь. Через плечо ее висел мешок с камнями.
Подкравшись на двадцать шагов, Наташка стала метать в соседа камни – сосредоточенно, зло, как в неживую цель.
Петька гикнул и бросился было на нее, но, раненный в лицо и плечо, отступил.
– Вот скотина! – закричал он, хватаясь за окровавленную скулу. – Я тебе переломаю...
Он не кончил, потому что Наташка вышла из кустов и двинулась на него, швыряя камни. Петька увидел бледное лицо, неподвижные глаза, получил новый удар в лоб, от которого в голове загудело, как в телеграфном столбе, и побежал.
Вечером он сидел у окна в кухне с забинтованной головой и размышлял, что ему сделать: поджечь китайскую фанзу или напасть на девчонку, избить, повалить, сесть ей верхом на спину и одним ударом финки отмахнуть чуб на голове?
Мысли его неожиданно прервались: перед окном, заложив руки за спину, стояла Наташка и смотрела на него. Он стал смотреть на нее тоже, тяжело, петухом. Вдруг Наташка сощурилась, улыбнулась и сделала знак выйти во двор. Петька вышел.
– Чего тебе? – спросил он.
Наташка отвела его за сарай и там, в темном углу, между обомшелым задом сарая и бурой стеной забора в шелковых нитях паутины, объявила истинную причину утреннего недоразумения: напрасно ее считают девчонкой, она вовсе не девчонка, и в искупительный дар принесла отличный нож.
Она была принята в мужскую компанию. Курила папиросы, снимала огурцы и дыни со спасских огородов, и дело дошло до того, что владельцы огородов грозили ее убить.
Вот какая дочь была у старого Чуна. Разве это дочь? Две тысячи за нее! Да, она стоит две тысячи, но как ее продать? Как продать дикого гуся, который называется женщиной?
Жена на маленькой доске раскатывала тесто. Чун осмотрел ее черный халат, черные шаровары, ноги в черных туфлях, неподвижные от любопытства глаза, потом так же внимательно осмотрел пустой угол Хот Су-ин и сел на скамью.
– Продал дочь, – сказал он тихо.
С лицом жены случилось то же, что и с его собственным час назад.
– Хорошо продал, за две тысячи рублей... Муж – господин из консульства, сам Чан-кон платил деньги... Только ничего не говори ей.
Жене хотелось засмеяться. Но смех у ней был тонкий и визгливый, и таким смехом неприлично было смеяться. Ей хотелось всплеснуть руками, как делают все люди в минуту крайнего удивления. Но и этот жест не подобал приличной женщине.
Преодолевая свои чувства, она только тяжело дышала. Чун наблюдал за ней и посмеивался. Наконец, она взяла себя в руки и послушным голосом сказала:
– Я за нее теперь спокойна... Что я, дура, говорю «спокойна», – я счастлива: уважаемый господин из консульства! Будет госпожой! А то смотрю я на нее, смотрю, страшно подумать, к чему она себя готовит.
Супруги принялись рассуждать о перспективах будущего богатства. Тугое тесто каталось быстро. Вот оно уже раскатано, разрезано и варится в чугунном котелке на жестяной печурке. Вот лапша уже готова, в мисочки разлит суп, и Чун коричневыми столовыми палочками вылавливает лапшу, чтобы после выпить жижу.
Вечером в окно филипповской комнаты постучали. Оператор распахнул раму.
– Можно на минуту? – спросила Хот Су-ин.
– Можно.
– Отец сказал, что мне нужно завтра идти с ним в наше консульство.
– Зачем?
– Я тоже спросила: зачем? Он говорит: «Не знаю, но идти надо, требуют». Я отказалась, я сказала: «Я в консульство не пойду, мне там нечего делать». Как вы думаете, идти или нет?
– Гм... – Филиппов сел на подоконник. – А почему, собственно говоря, не пойти?
– Зачем в консульство могут вызвать китайскую женщину, о которой известно только нехорошее?
– Отец ничего не подозревает?
– Что может подозревать старик? Конечно, ничего.
– Трудно посоветовать... Я бы пошел. Может быть, действительно, что-нибудь нужное. Какое-нибудь поручение... Вы окажетесь в курсе их замыслов... Думайте сами.
– Сама я уж думала. Спокойной ночи.
Она пошла к калитке. Филиппов все сидел на подоконнике. Уже у калитки она услышала легкий стук затворяющейся рамы.
«Поговорю с Суном», – решила Хот.
Сей и Цао совещались в это время об устройстве в комнате общежития красного уголка.
– Поставим у окна стол, газеты, шашки, даже шахматы... очень интересная игра – шахматы.
– Вы все заботитесь о политике, – заметил Лу-ки. – А почему вы ничего не говорите о мудрости? Если мы забудем мудрость, мы перестанем быть китайцами. Вы говорите: «газеты», – а почему не изречения Конфу-дзы? Вы говорите: «красный уголок». Если красный уголок будет похож на газетный ларек, зачем он нам?
– Я моложе тебя, Лу-ки, – сказал Сей. – Я не успел выучиться тому, чему выучился ты, но мне кажется, что вся твоя мудрость больше не нужна нам, как не нужно искусство лодочника человеку, путешествующему по горам.
– Зачем живет человек? – тихо спросил Лу-ки, подымаясь на локте, и ответил сам: – человек живет для счастья.
– Согласен.
– То учение хорошо, которое учит, как ближе пройти к счастью.
– И с этим согласен.
– Ты какой дорогой советуешь идти к счастью?
– Через революцию, через борьбу с капиталом, через освобождение родины, – отчеканил Цао.
– Ну вот, два рта на одной голове, – засмеялся Луки. – Какой это длинный и невеселый путь! Войны, войны, пушки, пули... Скверный путь к счастью.
– Какой же путь предлагаешь ты?
– Мудрости, которым всегда шла наша страна. Научи человека быть довольным своим – это самый короткий путь к счастью. Человек, который не умеет быть доволен своим, будет везде и всегда несчастен. Ты не добьешься для него ничего. Ты начитался газет, они тебя жалят, как комары. Газеты! – он тихо всплеснул руками. – Что может быть отвратительнее газет? Истинный человек ненавидит этих неспокойных, голодных комаров, впивающихся в его мозг. Эту страшную выдумку европейского ума ты хочешь пустить в нашу комнату? Ты хочешь, чтобы мы стали варварами, чтобы вместо храмов мудрости и тишины строили заводы для пушек?
– Ты все говоришь одно и то же, – зевнул Цао, – с тобой скучно... Все ругаешь, на все нападаешь, – он принялся за вырезывание нового комплекта шашек.
– Подожди, – сказал Сей, – меня интересует счастье Лу-ки. Столько раз я от тебя слышал про короткую дорогу к счастью... Так дай ее, пожалуйста.
Лу-ки спрыгнул с нар, подошел к нему и спросил, подрагивая нижней губой:
– Ты курил опиум?
Сей отрицательно помотал головой.
– Я курил... Кто курит опиум, тот знает настоящее счастье. Я соберу пятьсот даянов и уеду в Харбин курить.
– Это и есть твое счастье?
– Ты не курил, ты не понимаешь, – взволнованно заговорил Лу-ки. – Попробуй... хочешь? Попробуй, я сведу тебя в одно место.
– Сколько народу умерло от опиума?
– Всякий человек от чего-нибудь умирает. Лучше умереть от счастья, чем от чумы.
– Так это твоя самая близкая дорога к счастью? – заговорил Цао. – Заработать деньги, чтобы накуриться до смерти?
Цао воткнул нож в подоконник и смотрел на старика.
– А ты думаешь, счастье – жить сто лет, копая навоз?
– Так в этом твоя мудрость? – удивлялся Цао. – А я считал тебя умным человеком...
Лу-ки почувствовал себя задетым.
– Кого ты из себя корчишь? Весь Китай курит опиум, а ты выступаешь в роли нового Лао-дзы. Все вы лицемеры: обещаете всё, а не даете ничего. Твой Сун Вей-фу – чем он лучше капиталиста? Только тем, что улещает тебя не палкой, а речами. Новый ловкий хозяин бьет себя в грудь кулаками и уверяет, что он не хозяин. А ну-ка, попробуй, не послушай его... А опиум (старик поднял кулаки со стоящими, как свечи, указательными пальцами), опиум дает крылья, могущество, знание...
– Где Сун? – спросила Хот Су-ин, заглядывая в дверь.
– Здравствуй, – обрадовался Сей. – А мы вот спорим с Лу-ки...
Лу-ки пошел к своему месту, лег и закрыл глаза. Он досадовал на свою откровенность: еще донесут и заставят указать опиекурилку. Но, с другой стороны, как всякий страстный курильщик, он имел неодолимую потребность приобщать других к своему счастью.
Хот против обыкновения не выразила никакого интереса к предмету спора. Она опять справилась о Суне.
– Сун на заседании райкома, скоро придет, подожди.
За казармами хором пели лягушки. Ни на одну минуту не умолкая, неслось непрерывное самозабвенное «куррул, куррул, куррул, куррул».
Хот Су-ин сидела на камнях под окном Суновой комнаты. Под звуки этого «оркестра» неслышно подошел Сун.
Он присел и сказал:
– Очень тревожные вести. Я думаю – будет война... Китайские генералы решили вонзить зубы в красного медведя. Наш родной медведь сидит, окруженный кучей оскаленных собачьих морд... Китайская собака хочет вонзиться первой... Э... как ты думаешь, Хот, мы ей позволим это или нет? Не скрутим ли мы бич из железа для этой бешеной собаки?
Сун нагибался к ней, и Хот Су-ин видела, как свет далеких фонарей отражается в его глазах и как они взволнованны и мрачны.
Молчали, думая о смертельной опасности, которая уже клубится там, за этой теплой синевой гор, за густотой ночного воздуха, там, совсем близко...
– А меня, Сун, вызывают завтра в консульство. Идти или нет?
– Нельзя идти, – не задумываясь ответил Сун. – Обходи его на тысячу шагов. Вот тебе мой приказ.
– А не пойти ли все-таки? Может быть что-нибудь важное?
– Что может быть важного для нас в консульстве? Им нужны наши головы. Я говорю: положение опасное. Я теперь очень хорошо понимаю, почему китайцев стали бить на базарах и даже побили у нас на заводе. Я так прямо и сказал в райкоме: я теперь это понимаю. Завтра мы устроим собрание и поговорим с ребятами... Дисциплина и работа! Так сказали в райкоме, и я сказал так вместе со всеми. И завтра мы все скажем так со всеми... Нет, нам никто не помешает... Кто может помешать нам? Мы сильнее всех. Мы будем выходить на работу еще на два часа раньше... Разве для своего отечества не сладко работать?
РАДОСТЬ
Расправа Граффа с китайцем подействовала на Мостового нехорошо.
В детстве Мостовой придерживался распространенного в то время взгляда, что только русский человек есть человек, все же остальные, хотя и люди, но вместе с тем как бы и не люди. Однако скоро точка зрения его изменилась.
Отец его обычно отправлялся недели на две весной и осенью к озеру Ханка охотиться на птицу. На зверя он не охотился.
– Охота на зверя, – говорил он, – это ремесло, профессия! На нее надо жизнь класть. А я охотник-любитель. Для меня птичка.
Как-то осенью он взял сына с собой. Погода была отличная: ясная, теплая. Озеро среди плоских берегов большую часть дня лежало неподвижно. Темносинее, оно сливалось с берегами, с небом, осенью всегда темным и густым.
Отец и сын Мостовые садились в плоскодонку и направлялись в камыши. Птиц летело так много, что иногда солнечный день, точно прикрытый тучами, терял свой блеск. Гуси, утки, черные австралийские лебеди, журавли, цапли. Иногда они летели сплошной массой, иногда косяками, ромбами, треугольниками.
Но днем они летели высоко, днем можно было только покачивать головами, глядя на мощь и свободу птичьего полета. Вечером они летели низко, выискивая корм и ночлег. Должно быть, тысячи птичьих поколений знали огромное, раскинувшееся на равнине озеро, потому что вечером они летели прямо к нему, опускаясь в камыши или просто на воду, зеркально спокойную и теплую.
Лучше всего было охотиться на утренней заре, когда она начинала едва брезжить и когда птица еще сладко дремала на теплой пресной воде.
За полчаса лодка наполнялась битой птицей, и отец и сын плыли к берегу.
Тут стояли шалаш и навес, под навесом коптильня: старый Мостовой не терпел, чтобы пропала хоть одна убитая им птица.
Однажды, сложив последнюю копченую партию в бочку, отец и сын взялись за весла. Небо было серебряное, полное отдаленного света. Тонкая алая полоса перепоясывала горизонт на востоке.
Охота была удачна. На лазоревом фоне воды резко выделялись черные точки птиц. Неожиданно с юга дохнул ветер: короткий, резкий порыв. Потом все стихло.
Старший Мостовой сразу понял, что значит этот короткий порыв, – он изо всех сил налег на весла.
Через пять минут порыв повторился. Он не был уже столь коротким, но все же и он стих. Стих на три минуты.
Через три минуты ветер дул с незначительными перерывами. Старая Ханка встала на дыбы. Такое мирное и, казалось, невозмутимое озеро захотело выплеснуться из берегов. Разгоралась в ясном небе заря. И из ясного неба шел тайфун.
Впервые Мостовой набил птицу не впрок: он выкинул ее за борт.
К берегу, к шалашу, не пробиться, – взял наискосок. В море и то было бы легче, – там волны широки и пологи. Здесь, на мелком озере, они были круты и суматошны. Лодку разбило. Мостовой-сын ухватился за обломок, и его, еле живого, выкинуло на песчаную косу.
Отца он потерял из виду. Ничего вокруг не было, кроме бешеного ветра и таких же бешеных волн. Мальчик долго лежал, вцепившись руками в песок, потом попытался идти. Но тайфун бросил его на землю. Не скоро встал он на колени и то ползком, то на коленях, пробрался к кустам.
Он был уверен в смерти отца. Однако, когда через два дня тайфун утих, он нашел отца у китайцев, собиравших ракушки.
Китайцы спасли от смерти старого Мостового. Охотник был плох и слаб, китайцы положили его в своей землянке, кормили черепашьим супом и травяными шариками с острым запахом.
Тогда Мостовой-сын понял, что китайцы такие же люди, как и русские. И это знание помогло ему позднее понять голос революции.
Поступок Граффа нехорошо подействовал на Мостового. Он хотел переговорить с ним по этому поводу, но Графф непонимающе пожал плечами:
– Боже мой, сколько шуму. Не автомат я. Что поделать, махнул рукой там, где не следует... Своему дашь по морде – ничего... А китайцу не смей.
И, пожимая плечами, он исчез за штабелями леса.
«Молодой, а с червем», – подумал Мостовой.
И ему еще больше захотелось осуществить то, что прояснилось для него в вечер производственного совещания.
Задумавшись, что такое быстрота в работе, он решил, что она заключается не в том, что он, Мостовой, будет спешить, а в том, что он достигнет такого состояния, когда он не будет ощущать никакой спешки, и быстрота станет для него такой же нормальной, как раньше нормальной была небыстрота.
«Если б я был помоложе!» – думал он.
Но в душе он нисколько не считал себя старым и поэтому считал, что добьется всего. Раз понял, значит добьется! Так бывало всегда.
– Краснов, – сказал он, – сейчас я буду проделывать опыт. Есть у меня надежда, что он даст, как говорится, положительные результаты. Однако он будет продолжаться не день и не два, а поболе.
– Сколько хочешь! – воскликнул Краснов.
Обычно Мостовой вставал с постели медленно, прислушивался к тому, что делалось за стенами, выходил на двор, определял погоду, смотрел на двор, на огород, на сопки, потом мылся.
Жена готовила завтрак. Мостовой стоял на крыльце и курил. Это время было приятнейшим временем. В это время он как бы запасался силами. И так же медленно шел он на завод, и так же медленно приступал к работе и работал.
Ритм жизни, устанавливавшийся с утра, действовал весь день. И действовал в течение десятков лет.
Казалось, как преодолеть себя, свою натуру? Мостовой и не хотел ее преодолевать, пока считал свою жизнь правильной. Но когда он увидел, что она неправильна, он захотел ее преодолеть.
– Завтра, мать, буду по-новому жить, – сказал он жене. – Не смотри на меня так подозрительно.
Он засмеялся. Редко смеялся он в последнее время, и Мостовая обрадовалась и насторожилась в одно и то же время.
Ложась спать, Мостовой уже раздевался не так, как вчера. Не было ни медлительности, ни раздумья, ни курения.
Он говорил себе, что жить будет быстро и что это не отнимет у него жизни, а прибавит.
И когда он растянулся на постели, он продолжал чувствовать то же новое возникшее в нем состояние: все в нем стало как-то эластичнее, согласнее, энергичнее.
Он заснул быстро и легко, помогая себе прогонять ненужные мысли ровным дыханием.
И когда проснулся утром, не лежал, не раздумывал, не прислушивался, не тянулся к табаку, а вскочил, оделся, крикнул жене:
– Через десять минут завтракаю! – и прошел в огород.
Он решил сделать то, что никогда не успевал делать утром, – осмотреть помидоры и дыни.
Оказалось, десяти минут почти достаточно. И даже не нужно спешить: просто, работая, нужно думать только о помидорах.
Он удивился, когда обошел все намеченные гряды и потратил на обход двенадцать минут. Вчера вечером у него на это ушел час.
Вот что нужно делать: не допускать посторонних мыслей!
В самом деле, разве человеческая душа проходной двор?
Оказалось, если думать так, то и идти можно намного быстрее.
И он быстро шел по горной дороге, тренируясь в ровном быстром шаге и замечая, что быстрый шаг нисколько не отражается на работе сердца и не утомляет тела.
Когда он шел медленно, думая и о хозяйстве, и о заводе, и об обидах, он уставал гораздо больше.
На этот раз он пришел на завод свежий, глаза его блестели, но он никому не хотел показать блеска своих глаз: еще рано. Когда он добьется победы, тогда он будет смотреть в глаза всем.
Он стал работать так же, как встал сегодня с постели, как осматривал огород, как шел на завод, не разрешая себе думать о постороннем.
В этих опытах прошла неделя. Мостовой жил быстрее, уже не нужно было так, как в первые дни, ежесекундно контролировать себя. Новый ритм устанавливался сам собой.
Процент клепки, выходившей из его рук, непрестанно повышался. Он опасался, что после работы будет чувствовать большую усталость, разбитость, что такая работа не приведет к добру, что перенапряжение все же есть перенапряжение.
Но он не чувствовал усталости, наоборот, от сосредоточенности он испытывал чувство приятное и благотворное, подобное тому, какое испытывает разгоряченное тело, погружаясь в прохладную воду и вновь появляясь на солнце.
Он любил все объяснять и над всем думать. И теперь он стал думать, почему же это так? Нет ли здесь самообмана?
Но прошла еще неделя. Самочувствие оставалось по-прежнему хорошим и даже более чем хорошим, появились такие черты, которые, казалось, и вовсе не были свойственны характеру Мостового. Его сосредоточенность, молчаливость все чаще и чаще разрешались шутками и даже смехом. Человеку стало легко на душе, и он почувствовал потребность в шутке и смехе!
Члены его бригады с удивлением смотрели на него, не понимая, в чем дело, и только Краснов догадывался, что опыты идут успешно.
То, что организм не испытывал усталости от нового темпа работы, Мостовой объяснил тем, что раньше организм все равно расходовал столько же, а может быть, и еще больше силы, только она уходила из него по тысяче каналов, как вода в решете уходит сквозь тысячи отверстий, а теперь она шла собранным воедино потоком. Поэтому действие ее приносило результат неизмеримо больший, а расход силы при этом был не больший, а, скорее, меньший.
Наконец, Мостовой собрал бригаду. Он волновался: впервые ему надлежало выступить в роли лектора, изложить последовательно и понятно весь ход своих мыслей. Но потом он перестал волноваться, решив, что будет говорить так, как будет говориться.
Собралась бригада около штабелей леса. Мостовой уселся на начатый штабель. Он видел перед собой знакомые лица, смотревшие на него с напряженным вниманием, за ними строения завода, сопки, а дальше небо, залитое вечерними лучами солнца. Все было очень хорошо, и Мостовой стал говорить просто, несколько посмеиваясь над старым Мостовым, который выступал неоднократно здесь же, на этой самой поляне.
Члены бригады слушали его, затаив дыхание.
– Так и всю жизнь свою подымем на более высокую ступень, – говорил бригадир. – И силы у нас при этом не убудет, а прибудет, потому что ведь тренировка! Она ведь человеческое тело организует так, что оно может делать гораздо больше, чем думал хозяин. Силы свои мы можем черпать не только из себя, из своих собственных, так сказать, кладовых, но из всего окружающего, поэтому силы человека во много раз превосходят то, что думает о себе каждый из нас.
Все знали меня, Мостового, человека пусть не старого, но и не молодого. Все знали, что я проработал на своем деле всю жизнь и знал все, что касается его, досконально. Все знают, сколько я вырабатывал хорошей клепки за смену, и, следовательно, можно вычислить, сколько я вырабатывал за час. И вот прошу уделить мне внимание. Пойдем на завод и посмотрим, сколько я выработаю сейчас.
Он не сошел, как сделал бы раньше, со штабеля, а соскочил и быстрым широким шагом направился в цех.
– Все, конечно, не увидят, – говорил Краснов, – но мы сделаем так, что передние ряды будут часто меняться.
Мостовой встал на свое место. Материал пошел через его руки. Мастер совсем не спешил, он даже совсем медленно поворачивался. Неторопливо, как всегда, он брал то одно, то другое... Но уже через двадцать минут он выдал столько клепки, сколько раньше не выдавал за полтора часа.
И вдруг все поняли, что медлительность – это обман зрения, что это не медлительность, а величайшая скупость, экономность движений, согласованность их с тем процессом, который они осуществляли.
– Ну, вот, – сказал Мостовой через час, – подсчитайте! Прошу также обратить внимание на качество, потому что у некоторых могут быть справедливые сомнения.
Краснов подсчитал клепку, она пошла по рукам.
За час, наращивая темп работы, Мостовой выполнил дневную норму. В это не хотели верить. Клепку осматривали, ощупывали. Она была выполнена превосходно.
Мостового окружили: десятки голосов, перебивая друг друга, задавали вопросы. Он не знал, кому отвечать, его хватали за рукав, тянули за ремень...
– Тише, тише, – кричал бригадир. – Я самый старый из вас, я думаю, что вы достигнете еще больших результатов. Но придется поработать над тем, что я называю культурой труда. Раньше я работал некультурно. Почему? Потому что раньше никому не было дела до того, как я работаю. А теперь всей стране есть дело до меня и до того, сколько я выпускаю клепки и хороша ли она.
Он посмеивался, глубокое удовлетворение преображало его. Он стал молодым, Мостовой.
– Кто не хочет учиться, может оставить бригаду!
Но никто не захотел оставить бригаду.
Снова кричали десятки голосов, снова сгрудились вокруг него, тянули за рукава, пожимали руки. Он стоял худой, высокий, на целую голову выше остальных. Он был счастлив. Никогда в жизни он не был так счастлив. И счастье это было совсем особенное. Его нельзя было сравнить ни с удовольствием от того, когда он поставил свой дом и наладил свое хозяйство, ни с удовлетворением по поводу того, что росла и пошла в школу дочь. Его нельзя было сравнить ни с чем. Это было настоящее счастье.