Текст книги "Черная стая(СИ)"
Автор книги: Ольга Сословская
Жанр:
Разное
сообщить о нарушении
Текущая страница: 23 (всего у книги 32 страниц)
– Удачи вам, мсье Войцех, – хозяйка проводила его материнским поцелуем в лоб, – скачите прямиком к невесте, заждалась уж, небось.
– А вот адреса-то я и не знаю, – сокрушенно вздохнул Войцех, – но отыщу, непременно. Весь Париж переверну, а к вечеру отыщу.
С барабанным боем, с распущенными знаменами колонны входили церемониальным маршем в ворота Сен-Мартен. Горожане, еще вчера подбадривавшие Национальную Гвардию криками «Да здравствует Император!», высыпали на улицы, полюбоваться торжественным зрелищем. Русский царь и король Пруссии въехали в город верхами, предшествуемые конной гвардией и в сопровождении свиты, состоявшей из более чем тысячи генералов и сановников. На Елисейских Полях монархи приняли парад, приветствуя допущенные в город войска – гвардейцев, кирасир, гренадеров. Только им и достало парадных мундиров.
Корпус Раевского, облаченный в обноски, снятые с французов, к параду не допустили. Оборванный и босой прусский ландвер, в литовках, превратившихся от постоянной штопки в куртки, удостоился от своего короля, прибывшего из австрийской ставки, замечания: "Что за грязные оборванцы". Войска, прошедшие Европу, забились по тесным квартирам на Монмартре и у Ля-Шапель. Город, несмотря на горячее желание Блюхера поквитаться с французами за Берлин, пощадили по приказу императора Александра, которого благодарные парижане принимали не как победителя, а как дорогого гостя. Но солдаты, своими подвигами купившие ему эту нелегкую победу, в празднике участия не приняли.
Войцех, отпросившийся после окончания парада у фон Лютцова в увольнительную, метался по Парижу в поисках хоть каких-то сведений о генерале Мельчинском или владетельном польском магнате Жолкевском. Сведения поступали самые противоречивые, но большинство тех, к кому он обращался с вопросами, всего лишь желали показаться людьми сведущими и осведомленными, не имея на самом деле никакого понятия о предмете разговора.
Наконец, уже в шестом часу вечера, в префектуре ему сообщили адрес мадам Жолкевской, вдовы, проживавшей в меблированных комнатах в предместье Пасси. Благословляя в душе французскую бюрократию и тайную полицию, ведущую списки неблагонадежных граждан, Войцех помчался на правый берег Сены, окрыленный самыми светлыми ожиданиями.
Траур
Решение оставить Йорика в эскадроне оказалось верным. Фиакр высадил Войцеха на полутемной улочке, куда солнце заглядывало разве что в полдень, да и то по неприятной обязанности. Высокие трехэтажные дома теснились по обеим сторонам, в узких окошках уже кое-где горели желтоватые огоньки свечей. Коновязь при доме имелась, но оставить коня без присмотра в этом квартале означало сделать кому-нибудь царский подарок.
Шемет отпустил фиакр и поднялся по узкой темной лестнице на второй этаж. Дверь открыла горничная, в темном платье и белой наколке, чуть не взвизгнула от удивления, разглядев гостя, но тут же взяла себя в руки и на правильном французском спросила:
– Чем могу служить, мсье?
Польский акцент у Маришки, правда, остался. Как и рассыпавшиеся по хорошенькому носику веснушки и любопытный огонек в зеленых глазах. Трудно было поверить, что эту девушку он впервые увидел сжавшейся в комочек у ног держащей пистолет Каролины, так изменила ее наколка и полтора года парижской жизни.
– Передайте мадам Жолкевской, что ее хочет видеть лейтенант Шемет, – ответил Войцех, вручая Маришке кивер и шинель.
Титулом в тесной прихожей с полинявшими обоями пользоваться не хотелось.
Гостиная, в которую мигом вернувшаяся Маришка провела Войцеха, свидетельствовала о скромном достатке обитательницы, но все же, не о крайней бедности. Добротная мебель, отполированная воском, обитые зеленым жаккардом кресла, уютный ковер на недавно выкрашенном полу, со вкусом подобранные мелочи – у Войцеха, приготовившегося к худшему, чуть не вырвался вздох облегчения.
Каролина вышла к нему из спальни, в безупречно сидящем черном платье и в накинутой на гладко зачесанные – даже на висках ни один волосок не выбился – волосы мантилье. Войцех представлял ее в белом.
– Рада вас видеть, мсье Шемет, – недрогнувшим голосом произнесла мадам Жолкевская. В ее французском не было ни тени акцента. – Я надеялась, что у меня будет возможность лично поблагодарить вас за жизнь брата.
– Не стоит, право же, – светский тон давался Войцеху с трудом, – я не мог поступить иначе. Но я рад буду увидеться с мсье Мельчинским, если вы сообщите мне его адрес, мадам.
– Конечно, – Каролина подошла к маленькому бювару и обернулась к все еще стоящей в дверях Маришке, – чернила закончились, Мари. Будь добра, сходи к мадам Терезе, попроси у нее в долг. И можешь выпить с Жаннетой чаю, раз уж такая оказия подвернулась.
– Уже бегу, мадам.
Маришка присела в книксене, бросила на Войцеха косой любопытный взгляд и скрылась в прихожей. Хлопнула входная дверь.
– Я запомню, – тихо сказал Войцех, – записывать не обязательно.
– Думаю, Витольд будет рад с вами свидеться, – кивнула Каролина, – мы очень близки с братом, мсье. Так что мою благодарность, все-таки, примите.
Как лед холодна была Линуся, его Линуся. Тени залегли под прекрасными глазами, руки недвижно лежали на темной ткани платья, на безымянном пальце поблескивала узкая полоска обручального кольца. В Жолках она его не носила.
– А вы примите мои соболезнования, мадам, – упавшим голосом сказал Войцех, – я слышал, вы потеряли мужа?
– Уж две недели как, – кивнула пани Жолкевская, – тяжелая утрата для всех нас.
– Понимаю, – вздохнул Войцех, – и не смею более беспокоить своим присутствием. Прощайте, мадам. Крепитесь, горе не вечно.
Каролина не ответила, словно ожидала от него чего-то еще. И Войцех не выдержал.
– Прежде, чем я уйду, могу ли я задать пани один вопрос? – он перешел на польский, и говорить стало легче.
– Задать вопрос пан может, – тихо ответила Каролина, – получит ли пан ответ, от вопроса зависит.
– Передал ли пан Мельчинский пани мои слова? – Войцех опустил глаза, чтобы не встречаться с этим печальным взглядом. – Те, что я сказал ему при прощании.
– Передал, – спокойным голосом ответила Каролина, – пан Шемет может не сомневаться.
Когда он опоздал? Слишком долго длилась война? Или еще тогда, в Данненберге, когда слова сами вырвались у него? Или, не оглянувшись, уезжая из Жолок? Впрочем, все это уже не имело значения.
– Прощайте, мадам, – Войцех поклонился и повернулся к двери, – и не утруждайте себя, я найду дорогу.
– Сядь, Войтусь, – Линуся указала ему на кресло, и он чуть не рухнул в него, впервые услышав знакомые нотки в ее голосе, – сядь, поговорим.
Она тоже села, и слова понеслись горным потоком, торопливо, неровно, бурно.
– Витольд мне в первый же день все передал, как вернулся. Тобой нахвалиться не мог, словно я тебя и не знала. Я ведь ему все рассказала, Войтусь, как только в Варшаву из Жолок приехала. Думала, вразумит меня братец, да не вышло. А как вернулся он в Париж и о вашей встрече рассказал, я тут же к Зыгмунту кинулась, развод просить. Он ведь тоже все знал, Войтусь. Верности я ему дать не могла, но до лжи ни разу не унизилась. А ты у меня из головы не шел, из сердца не уходил, хоть убей. Попросила я Зыгмунта меня отпустить, а он и спрашивает: "Тебе зачем? Недолго мне осталось, Линуся, подожди, потерпи". Я ему ответила, что хочу, когда его не станет, о потере горевать, а не свободе радоваться. Улыбнулся он, Войтусь, хорошо так, тепло улыбнулся, и говорит: "Как же молодой муж тебе верить будет, девочка моя, если ты старому верность хранить не умела? Ведь лучше всех он знает, что ты ветреница и кокетка. Поначалу не до ревности ему будет, страсть голову кружит. А потом что? В деревне запрет или подозрениями изведет?" Я и не знала, что ему ответить, Войтусь. Вдруг он прав? Стар был пан Зыгмунт, стар да умен. В людских сердцах, как в открытой книге, читал. И взял он с меня слово, Войтусь. Что я траур по нему не только носить буду, но и блюсти, как полагается. Год. Сказал, если уж гробу год верна буду, докажу, что и на целую жизнь с живым мужем меня хватит. Что это не пустой каприз, не мимолетное увлечение. "Сделай это, Линуся. Не для меня, для него". Я обещала. И год две недели назад начался. Год горевать буду, а за радостью потом приходи. Если вернешься.
– Вернусь, – твердо пообещал Войцех, – вернусь, непременно. Я не знаю, прав ли он, Линуся, но...
Он замолчал, вспомнив, как ревность кислым ядом наполнила рот, когда Витольд сказал "не ты последний".
– Я вернусь, – повторил Войцех и поднялся с кресла, – в отставку попрошусь, вернусь в Париж, буду тебя навещать. Не в монастырь же уходишь, хоть поговорить сможем.
– Навещай, – кивнула Линуся, – мне светские сплетни теперь не страшны. Да и у Витольда видеться будем. А теперь иди. Иди, Войтусь, Маришка скоро вернется.
Войцех подошел, поцеловал протянутую, словно на светском приеме, руку. Рука чуть заметно дрогнула, в кончиках узких пальцев забилось сердце.
– Войтусь, – она вдруг заговорила совсем растерянно, как маленькая девочка, заблудившаяся в огромном чужом городе и отчаянно старающаяся казаться взрослой и независимой.
– Да, родная? – ответил он, прижимая ее к груди, закрывая в объятиях от всех ветров огромного мира.
– Год это же совсем немножко больше, чем год без двух недель, правда? – всхлипнула Линуся, поднимая на него блестящие от слез глаза.
– Правда, – чуть заметно улыбнулся Войцех, – совсем-совсем немножко.
– Пусть он начнется завтра, – зардевшись, шепнула Линуся, и Войцех позабыл обо всем, когда горячие руки обвились вокруг его шеи.
Траур не начался ни завтра, ни послезавтра, ни через неделю. Линуся носила черное, по утрам ходила к мессе, но статуэтку Пресвятой Девы, в первую ночь завешенную мантильей, из спальни решительно убрала.
Визиты свои Шемет хранил в тайне, и только Маришка, уходившая ночевать к соседке, подслеповатой и глухой мадам Терезе, с чьей горничной крепко сдружилась, знала о них. Через три дня они встретились на квартире у Мельчинского – совсем случайно. Разговор вышел неловким, но Витольд не подал виду, что заметил это, – сестру он любил искренне и преданно.
В Париже меж тем творилось что-то уму Войцеха непостижимое. Стремясь завоевать расположение французов, царь Александр не только пощадил город, но выказывал вчерашним противникам свое благоволение. Уже на второй день в театрах снова шли спектакли, Национальный Банк возобновил платежи (чем не преминул воспользоваться Шемет), "Демуазельки" в шелковых платьях нежно взирали на разъезжающих по городу на мохнатых лошадках казаков, уверенных, что перед их мужественностью не устояли знатнейшие дамы Франции.
Французским офицерам, тайком пробиравшимся в Париж, чтобы навестить родных, царь обещал полную безопасность и посоветовал не скрываться. На улицах то и дело можно было видеть французский мундир. Зато прусские мундиры, хоть черные, хоть синие, в городе носить запретили, исключая офицеров, въезжающих по делам службы. Блюхером тут пугали детей, и пруссакам было велено носить в городе штатское, чтобы не смущать население.
Наполеон тем временем сидел в Фонтенбло, решительно отвергая саму возможность поражения. Он все еще надеялся на свой народ, на свою армию. Но ни народ, ни армия больше не надеялись на императора. Шестого апреля, под давлением своих маршалов, Наполеон подписал отречение, и в тот же день Сенат, прежде безропотно принимавший любые предложенные властителем Франции законы, провозгласил королем Людовика Восемнадцатого, терпеливо ожидавшего этого дня в Лондоне и пальцем не пошевельнувшего, чтобы вернуть себе трон.
– За что дрались? – сердито заявил фон Таузиг, оправляя новенький ментик. – За Отечество? За свободу? Да французы вышли из этой войны победителями! Пруссия даже к границам 1792 года не вернулась, а они получили Савойю и Эльзас. И, разрази меня гром, если Конституцию они не получат прежде нас. Проклятые дипломаты с их проклятыми медовыми языками. Ты, Войцех, как знаешь, а с меня армии хватит. Меня звезды ждут.
– С меня тоже, – согласился Войцех, – но я в Париже останусь, пока Каролина в трауре. Через год на свадьбу приезжай, поглядишь на меня без усов.
– Красавица она, – улыбнулся Дитрих, представленный пани Жолкевской на ужине у Витольда, – умна, манеры царственные. Но усы все равно сбривай, уговор есть уговор.
– Перед свадьбой сбрею, – вздохнул Войцех, – плохая примета – раньше времени уговоры исполнять. Пойдем, поглядим, готова ли Клерхен. Нас уже ждут.
В ожидании перехода на кантонир-квартиры в Северном департаменте Франции, добровольцы отдохнули от дорожных тягот, привели в более-менее приличный вид потрепанные мундиры, отъелись и отоспались. Генерал фон Бюлов, желая хоть немного искупить несправедливость по отношению к своим воинам, устраивал офицерское собрание в Булонском лесу, сняв для этого один из пустующих павильонов. Торжество обещал удостоить своим присутствием сам Блюхер с офицерами штаба, и Клерхен, верная своему слову, намеревалась пройти тур вальса с генералом Гнейзенау, не снимая мундира и звеня кавалерийскими шпорами.
За Гнейзенау, сдержавшим обещание, данное Войцеху, выстроилась очередь желающих на себе испытать, так ли уж суров нрав гусарского корнета. Но Клара, войдя во вкус, не отказала никому, и лихо прошлась с Шеметом в мазурке, сорвав восторженные аплодисменты товарищей. После чего исчезла и вернулась через полчаса, смущенная, счастливая, с букетом в руках и довольно подкручивающим ус Гансом Эрлихом за спиной.
– Можете нас поздравлять, – гордо заявил Эрлих, – мы помолвлены. Свадьбу придется отложить, пока родители Клерхен не дадут согласия.
– Это формальности, – заверила его Клара, – после того, что я "натворила" им деваться будет некуда. Хоть кому-то с рук сбыть.
– Значит, я "кто-то"? – обиженно спросил Ганс.
– После свадьбы узнаем, – рассмеялась Клара, – а до тех пор веди себя прилично, не то передумаю.
– Так точно, фройляйн корнет, – щелкнул каблуками Ганс, – есть вести себя прилично.
– Вот, кажется, и все, – грустно заметил Войцех, когда они вернулись на квартиру, которую занимали втроем – он, Дитрих и Ганс, – расстаемся. Не навсегда, конечно, но надолго ли? Кто знает?
– Еще не сегодня, – ответил Дитрих, – время есть. Пока еще прошение об отставке подпишут. Но домой уже хочется. А тебе?
– Не сегодня, – улыбнулся Войцех, – но я с вами на север не еду. Мою отставку фон Бюлов уже подписал. Вилли упросил.
– Хорошо тебе, – вздохнул Дитрих, – свободен, как птица, влюблен и полон надежд.
Ночи горели пожарами, но темные тени под глазами Каролины не исчезали, а улыбка, когда они отрывались друг от друга, чтобы поговорить, была печальной. Через две недели Войцех уже не мог вынести все нарастающего груза вины.
– Так нельзя, Линуся, – сказал он, задумчиво перебирая смоляные кудри, – так мы никогда не поженимся.
– Ну и пусть, – Каролина попыталась улыбнуться, но уверенности в голосе не было, – тебе разве так плохо?
– Плохо, – честно ответил Войцех, – стыдно. И тебе плохо, я же вижу. И ничего не могу с собой поделать, когда ты так близко. Я уеду, родная, и я вернусь. Год – это не так уж долго. Мы оба сдержим слово, которое ты дала пану Сигизмунду, и начнем жизнь с чистого листа. Мединтильтас будет тебя ждать. Я позабочусь о том, чтобы тебе было там хорошо. А на зимний сезон будем ездить, куда захочешь, в Берлин, в Варшаву, в Вильно.
– Сейчас я никуда не хочу, – вздохнула Линуся, – я не хочу, чтобы ты уезжал.
– И я не хочу, – Войцех поцеловал ее руку, – но должен. Тебе и себе. Я не железный, Линуся, ну как не успею поберечь тебя? Как потом?
– А ты хочешь? – у Каролины загорелись глаза, и Войцех улыбнулся.
– Очень. Но не сразу, ладно? Мы немножко подождем, пока первая радость не уляжется. Но я буду спокоен, если это случится раньше, чем мы этого захотим.
– Люблю тебя, – прошептала Линуся, – ждать буду, ни на кого не посмотрю. Веришь?
– Я не верю, – ответил Войцех, – я знаю.
Мазурек
Квартиру Витольд снимал в Латинском квартале, на втором этаже слегка обветшалого особняка, и маленькие окна гостиной выходили в заброшенный сад, черными ветвями расчертивший предзакатную глубокую синеву. Мебель у Мельчинского была своя, купленная еще с генеральского жалования, и Войцех немедленно узнал зеленый жаккард изящного дивана. Кресла перекочевали в Пасси, а это означало, что положение Линуси хуже, чем он себе представлял.
– Надеюсь, ты не додумался предложить ей денег? – поморщился Витольд, когда Войцех поделился с ним своими опасениями. – Со мной она после такого предложения недели две не разговаривала. Правда, потом согласилась у себя часть моей мебели подержать. Я ее долго упрашивал сделать мне это одолжение. Горда, как сам дьявол. И пан Жолкевский таков был, потому и остался ни с чем, когда русские в Варшаву вошли. Имения конфисковали, и в Литве, и в Мазовии. Родовая его вотчина еще в 1772 году австрийцам отошла. Кое-что они увезти успели, да только всему конец приходит. Линуся не признается, но я думаю, она уж давно драгоценности заложила. Если не продала.
– И что делать будем? – вздохнул Войцех. – Я надеялся, хоть от тебя она помощь примет.
– Я и сам между небом и землей, – Витольд отодвинул чашку и принялся набивать длинную трубку с вишневым чубуком, – жалование закончилось, пенсия не началась. Да и неясно, кто и за что мне ее будет платить. Впрочем, с отречением Наполеона мои обязательства теряют силу. Но, по правде сказать, в армии Людовика Жирного я себя не вижу. В Америку, что ли, податься?
– Успеешь еще, – покачал головой Войцех, – поглядим, как в Европе дела обернутся. И сестру для меня побереги. Уговори, упроси, убеди. Гордость она, Витольд, до первого спазма в голодном желудке. Впрочем, что я тебе рассказываю, ты на Березине был. Не хочу, чтобы Каролине пришлось узнать, как оно бывает, пусть голову высоко держит. Скажи, что пану Сигизмунду должен был, да ей признаться не решался.
Витольд расхохотался, чуть не опрокинув стоявшую перед ним чашку кофе.
– Узнает ведь, у кого взял, после такого точно прибьет. Обоих.
– Не узнает, – подмигнул Войцех, – я себе не враг. Ну, так что? Подождет тебя Америка?
– Подождет, – кивнул Витольд, – она, Войтусь, всех нас ждет, коли Польшу коршуны меж собой поделят. Или ты уж совсем в пруссаки подался?
– У меня не Польша, Витольд, – возразил Шемет, – даже не Литва – Жемайтия. И я за своих людей в ответе. И Каролине там дело найдется. Границы меняются, народ остается на месте. Приезжай к нам, как все уляжется.
– Не знаю, Войтусь, не знаю.
Мельчинский поднялся с места, прошелся из угла в угол, вернулся к столу, сел, уронив голову на руки.
– Совет мне нужен, Войтусь. Пан Тадеуш мне еще после Тильзита говорил, что Наполеону до Польши дела нет. А до свободы и равенства – тем более. Молод был, горяч, не послушал. Поеду к нему, повинюсь. Может, надоумит, как дальше быть.
– Пан Тадеуш... – протянул Войцех, затягиваясь дареной трубкой, – погоди. Уж не о Костюшко ли говоришь? Вы знакомы?
– Он с паном Жолкевским еще с Рацлавиц дружен был. И меня привечал. Я к нему все ехать не решался, неловко было. Теперь поеду.
– Представь меня пану Тадеушу, – попросил Войцех, – век себе не прощу, если упущу такой случай.
В Бервиль, где Костюшко более десяти лет проживал в добровольном изгнании в доме своего друга, швейцарца Цельтнера, Войцех и Витольд так и не выбрались. От вездесущего Вилли Радзивилла стало известно, что старый бунтовщик, на которого весьма благоприятное впечатление произвела амнистия, объявленная русским царем мятежным полякам, написал Александру письмо, в котором изъявил готовность способствовать урегулированию дел в Польше, если стране будет дарована Конституция, а вернувшимся на родину польским крестьянам – личная свобода. Царь пригласил Костюшко в Париж для личной беседы, и Войцех решился отложить отъезд до прибытия пана Тадеуша.
К середине апреля Париж расцвел каштанами и миндалем, наполнился свежими весенними запахами, теплым ветром, искрящимся весельем. Словно и не было долгой войны, словно не стреляли пушки всего пару недель назад. Ночи Войцех проводил в Пасси, вбирая в себя память о них взглядами, прикосновениями, шепотами и поцелуями, чтобы на целый год хватило вкуса и запаха, нежных слов и горячих объятий. Он рад был поводу задержаться, но твердо намеревался уехать, как только закончит дела.
Дни проводил с друзьями, прогуливаясь по Булонскому лесу, за чашкой кофе или бокалом вина в открытых кафе, вечера – в Опере или Пале-Ройаль. От приглашений на балы и ужины, адресованные графу Шемету, Войцех последовательно отказывался, светская жизнь, хотя и не окончательно утратила для него свою привлекательность, откладывалась на потом.
Изысканно одетая парижская публика у «Прокопа» с некоторым недоумением наблюдала разношерстную компанию. Мельчинский, по недостатку средств облаченный в парадный генеральский мундир, Вилли, сияющий золотыми прусскими эполетами, Клерхен, в светлом летнем пальто и модном капоре, подозрительно напоминающем уланскую шапку, на стриженой головке, Войцех и Дитрих в дурно сидящих сюртуках из магазина готового платья.
– В Альтенбурге не хуже шьют, – патриотически заявил Дитрих, – я лучше в Тюрингии деньги тратить буду.
– Что ты называешь "не хуже"? – возмутился Войцех. – Вот эти смирительные рубашки, в которых ни повернуться, ни чихнуть? Я дома кунтуш носить буду. Красиво и удобно.
– Тулуп, – язвительно заметила Клара, наслышанная о русской зиме двенадцатого года, – в нем не соскучишься.
– Да ладно вам, – примирительно улыбнулся Эрлих, – не мундиром солдат славен, а честью мундира.
Клерхен едва заметно поджала губы. Ганс выхлопотал у начальства поручение в Париж по какому-то пустячному делу и за столом сидел в черном. О невесте он, то ли по недомыслию, то ли, наоборот, по тонкому расчету не позаботился, и девушке пришлось переодеваться в штатское.
– Щербинку на столешнице видите? – Витольд решил перевести тему, во избежание семейной сцены между господами корнетами. – Это Марат рукояткой пистолета отбил. Он тут с Робеспьером и Дантоном любил сиживать, пока они между собой не пересобачились.
– Вольтер и Дидро тоже любили, – кивнул Вилли, – да только Бонапарт их всех переплюнул. Треуголкой за обед расплатился, еще в юности. Теперь вон в витрине лежит, можете полюбоваться.
– Стану я его треуголкой любоваться, – фыркнул Витольд, залпом опрокидывая рюмку коньяку, – Францию опозорил, Польшу предал, свободу растоптал. Тоже мне, пример выискался.
– А кто пример? – заинтересованно спросил Дитрих.
– Есть такой, – Войцех вдруг задумался и резко обернулся к Витольду, – надо бы слова поменять.
– Ты о чем? – недоуменно спросил Витольд.
– Jeszcze Polska nie zgin??a, Kiedy my ?yjemy, – напел Войцех тихо, – вот Бонапарте там явно лишний.
– Чудесная мелодия, – заметил Дитрих, – о чем это?
– Еще Польша не погибла, пока мы живем, – перевел на французский Витольд, – все, что взято вражьей силой, саблями вернем.
– Это о нас, – усмехнулся Вилли, – мы и есть вражья сила.
– Не мы! – Клерхен сверкнула глазами. – Не я и не ты. Как можно воевать за свою свободу, попирая чужую? Войцех, Витольд, давайте вместе споем. Давайте выпьем за Польшу, великую, равную, свободную. Назло тиранам!
И юные голоса подхватили "Мазурек", здесь, в самом центре Парижа, в кафе, где в жарких спорах и пламенных речах ковались надежды Европы на свободу, равенство и братство, попранные, но не забытые.
– Вислу перейдем и Варту, чтоб поляками нам быть, дал пример нам... – Витольд споткнулся на слове, поглядел на улыбнувшегося Войцеха.
– Дал пример нам пан Тадеуш, – Войцех не дал сбиться ритму, – мы сумеем победить.
– Марш, марш, Домбровский! – подхватили припев друзья.
Публика в кафе зашумела, кто-то в спешке подзывал официанта, чтобы расплатиться и скрыться от греха подальше, кто-то притопывал ногой в такт, кто-то неодобрительно хмурился.
Со стороны Рю де ля Комеди показалась троица казаков, окруженных цветником ветреных демуазелек в ярких шляпках. Заслышав песню, они стряхнули с себя назойливых девиц и, на бегу обнажая сабли, кинулись к веранде кафе.
– Маааалчаааать! – заорал чернобородый казак в папахе с красным верхом. – Ляхи недобитые! Бей их, ребята!
Дальнейшие события развивались одновременно и с быстротой молнии.
Войцех вскочил с места, опрокинув столик, и бросился к казаку. Сабли на боку не обнаружилось, и Шемет, зарычав и оскалив зубы, скрюченными пальцами вцепился в горло давнему врагу.
Клара, в обрызганном коньяком пальто, повисла на плечах Войцеха, Мельчинский, обнажив шпагу, теснил приятелей бородача. Ганс, Вилли и Дитрих пытались разнять дерущихся.
Швейцар засвистел, и из переулка показался патруль Национальной гвардии, тут же окруживший место происшествия.
– Шемет! Шемет! – на пределе легких заорала Клерхен. – Вернись! Вернись, кому говорю!
Войцех пошатнулся и выпустил уже начинающего синеть казака. На лбу выступила испарина, язык заплетался.
– Это он! Витольд! Это он!
Мельчинский немедля сообразил, кого имеет в виду Шемет. Он обернулся к стражам порядка и спокойным голосом потребовал:
– Арестуйте этого человека, господа. Я, генерал Мельчинский, заявляю, что он разбойник и дезертир, и моя сестра, на чью жизнь он покушался, может это подтвердить.
– А офицеры Гродненского гусарского полка могут подтвердить, что этот человек предательски убил одного из них, будучи в рядах русской армии в битве под Полоцком, – добавил уже начавший приходить в себя Войцех.
– Мусью женераль, – на ломаном французском залепетал казак, – это недоразумение, их благородие обознамшись.
– И давно ты французский выучил, мерзавец? – спросил Войцех сквозь зубы. – Уж не у мародеров ли уроки брал?
– Пришлый он, ваше благородие, – обрадованный русской речью приятель казака вступил в разговор, – уже под Парижем к нашему полку явился, сказался из плену сбежавшим. Ну, мы и приняли, как же своих не принять-то?
– Своих? – в глазах Шемета снова блеснул синий огонь. – Мой он! Мой!
Клара заслонила собой казака, которого крепко держали за руки Дитрих и Витольд.
– Не твой! – воскликнула девушка, глядя Войцеху в глаза. – Слышишь, не твой! Он товарищей своих предал, не только тебя. Им его и судить.
– Вот это верно, – согласился Мельчинский, – под суд дезертира. Гродненский полк недалеко стоит, я съезжу, свидетелей привезу. Кого звать-то, Войтусь?
– Глебова, – прохрипел Шемет, с трудом удерживая себя в руках. – Если жив еще. Он со мной был, когда этот мерзавец в бега пустился. А Линусю не зови, ей и так сейчас нелегко. Потом расскажем, как все закончится.
Казака сдали на руки Национальной гвардии, и Мельчинский, с тревогой оглядев Войцеха, которого все еще трясло от пережитого, потащил его к Линусе. К тому времени, как фиакр довез их в Пасси, Шемета уже била нервная горячка и в постель его укладывали втроем, с трудом содрав с него сюртук и башмаки. Каролина просидела у изголовья, держа его за руку, пока он не забылся тревожным тяжелым сном, а после легла рядом, крепко прижимая к себе пылающее болезненным жаром мятущееся тело.
Темнота пахла рыхлой землей, прелыми прошлогодними листьями и тухлой кровью. Войцех заворочался, но тяжелая когтистая лапа придавила его к сырой травяной подстилке. На лицо капнула теплая вязкая жидкость, и зловонное дыхание обдало горячей струей.
– Лежи.
Он снова прижал человеческое тело лапой. Такое хрупкое, беспомощное, бессильное. Бесполезное. Но без него не обойтись, никак не обойтись.
– Спи.
Мохнатый зверь улегся рядом, лениво зевнул и прикрыл глаза. Высвободиться из железных объятий, сбежать, обрести свободу. Медленно, осторожно, тихо.
В небе, среди перистых облаков, скользили серебристые птицы. Их крылья сияли в солнечных лучах, без взмаха, без усилия паря на ветру. Или против ветра? Облака неслись навстречу птицам, и он рванулся к ним, взмывая в высокое небо, наслаждаясь невыразимым счастьем полета и обретенной свободы.
Мелькнула знакомая темная тень, ярость затопила мир, мохнатая лапа сбросила его с небес в темноту берлоги.
– Спи.
Зверь задумчиво глядел в небо, где парили диковинные птицы. Он попытался взлететь, но цепь, приковавшая его к человеку, рванула горло, и он, задыхаясь, снова упал.
– Раба и господина связывает одна цепь, – пробормотал во сне Войцех и тотчас же проснулся.
– Дурной сон? – заботливо спросила Линуся, утирая ему лоб смоченной в уксусе губкой. – Ты стонал и рычал во сне.
– Все хорошо, родная, все хорошо, – прошептал Войцех, уже совсем оправившийся от лихорадки, заключая ее в объятия.
Но когда он снова заснул, благодарно обнимая возлюбленную, ему опять снилось только небо и ветер.
Пан Тадеуш
В конце апреля Костюшко прибыл в Париж. Аудиенция у царя Александра словно вернула ему ненадолго былые силы, даже нога, боли в которой донимали его с самого ранения под Мацеёвицами, почти перестала беспокоить. К старику, по видимости обласканному всемогущим российским императором, потянулись посетители. Войцех и Витольд, получившие приглашение к пану Тадеушу в начале мая, столкнулись в дверях с князем Адамом Ежи Чарторыйским, бывшим министром иностранных дел при петербургском дворе, снова вернувшимся в свиту Александра после нескольких лет размолвки со своим царственным другом.
– Его Величество, наконец, дал мне письменные обещания, – после душевных приветствий сообщил Костюшко Мельчинскому, – вот, читай, Витольд.
Лист почтовой бумаги с грозно нахохлившимся двуглавым орлом дрогнул в бледной руке с синими вздувшимися прожилками.
"Париж, 3 мая 1814 г.
С особым удовольствием, генерал, отвечаю на Ваше письмо. Самые сокровенные желания мои исполнились, и с помощью Всевышнего я надеюсь осуществить возрождение храброй и почтенной нации, к которой Вы принадлежите.
Я дал в этом торжественную клятву, и благосостояние польского народа всегда было предметом моих забот. Одни лишь политические обстоятельства послужили преградою к осуществлению моих намерений. Ныне препятствия эти уже не существуют, они устранены страшною, но в то же время и славною двухлетнею войною. Пройдет еще несколько времени, и при мудром управлении поляки будут снова иметь отечество и имя, и мне будет отрадно доказать им, что человек, которого они считают своим врагом, забыв прошедшее, осуществит все их желания.
Как отрадно было бы мне, генерал, иметь Вас помощником при этих благотворных трудах. Ваше имя, Ваш характер, Ваши способности будут мне лучшею поддержкою. Примите, генерал, уверение в совершенном моем уважении.
Александр".
– Не верю, – покачал головой Мельчинский, – ни единому слову не верю. Бонапарт солгал, и этот солжет. Монархам Речь Посполитая как кость в горле. Не любят они республик.