412 000 произведений, 108 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Николай Алексеев-Кунгурцев » Брат на брата. Заморский выходец. Татарский отпрыск. » Текст книги (страница 48)
Брат на брата. Заморский выходец. Татарский отпрыск.
  • Текст добавлен: 13 сентября 2016, 20:02

Текст книги "Брат на брата. Заморский выходец. Татарский отпрыск."


Автор книги: Николай Алексеев-Кунгурцев



сообщить о нарушении

Текущая страница: 48 (всего у книги 50 страниц)

– А скажи, княже, когда я еще с тобой разговор важный имел? Словно обещал тебе что-то… Давно это было – ты еще совсем молодым был… Помнится мне что-то, а что – запамятовал, – произнес царь.

– Да, царь-государь. Годов, почитай, двенадцать назад ты мне гривну обещал золотую, пожаловать за то, что я детей из пожара на Арбате вызволил. Ну, а после Анастасия Романовна, блаженной памяти супруга твоя первая, умерла, тут тебе не до меня было, то и забыл про гривну, – улыбаясь, сказал Данило Андреевич.

– Да, да! Вспомнил. Точно, ты и есть тот молодец, что за детьми в огонь полез. Как я раньше не признал тебя? Положим, времени прошло немало… Да ведь ты во дворец вхож, а вот не пришло же мне в голову вспомнить о тебе до сегодня! А давно это было, давно! Тогда еще Настасья моя жива была, только уж прихварывала… Ох, время, время! – проговорил Иоанн, и глубокий вздох вырвался из его груди, а по исхудалому и бледному лицу прошло светлое, слегка грустное, но спокойное выражение.

– А гривну ты получишь, будь спокоен! – продолжал он, очнувшись от своей задумчивости. – Теперь не забуду! Так помни: жду тебя к себе на свадьбу! – прибавил он, кивнув головой Даниле Андреевичу на прощанье и удаляясь.

Толпой окружили придворные князя, наперерыв поздравляя с царскою милостью. Какими добрыми и любезными сделались теперь все те, которые еще недавно избегали перекинуться с ним словом! Один звал князя к себе отобедать, другой – приглашал на крестины, третий на свадьбу, и так без конца. Князю было неприятно оставаться в толпе этих лицемеров, он поспешно ушел из дворца и поскорее отправил гонца к своей жене, чтобы порадовать ее доброю вестью. Сам же остался в Слободе ожидать царской свадьбы и обещанной царем гривны.

Свадьба царя состоялась 28-го октября 1571 года. Кто бы узнал в бледной, едва держащейся на ногах от слабости царской невесте, еще недавно такую свежую, сильную Марфу Васильевну… Она едва могла достоять до конца венчания…, ноги ее подкашивались. Данило Андреевич с грустью смотрел на Марфу Васильевну.

«Господи, Боже мой! Как она переменилась! С тоски, верно! Ох, болезная, болезная! Не жилица она на белом свете, кажись!» – думал Данило Андреевич. И он, к сожалению, угадал.

Недолго пришлось Марфе Васильевне быть русской царицей – всего около двух недель: тринадцатого ноября Марфа Васильевна скончалась.

Отец и родственники несчастной царицы приобрели себе через ее замужество богатство и почести, а сама она… гроб в монастыре Вознесенском, рядом с двумя первыми женами царя Иоанна.

Вскоре после кончины молодой царицы Данило Андреевич уехал в вотчину, надеясь, что теперь уже ничто не помешает ему наслаждаться тихою и спокойною жизнью.

Действительно, в этот раз ему удалось провести в вотчине безвыездно зиму и часть следующего года, пока не прошел слух, что крымцы опять идут на Русь.

Долг призывал князя к защите родины, и он немедля поспешил под знамена…

В это же время и мурза Алей-Бахмет снова явился с ханом на свою прежнюю родину, но уже не для того, чтобы добыть себе славу, а лишь для того, чтобы сложить свою буйную головушку на земле родимой.

Только этого теперь жаждал отступник!

ЧАСТЬ ЧЕТВЕРТАЯ
I. ТОСКА ОТСТУПНИКА

Как уже было сказано, Давлет-Гирей в тот же день, в который подступил к Москве и сжег ее, поспешил в обратный путь, устрашенный вестью, будто бы из Ливонии идет на помощь стольному городу русская рать под предводительством Магнуса.

Хан не бежал из-под Москвы – он уходил гордый и спокойный: он сломил надменность Иоанна, сжёг Москву, чего же еще надо? Правда, его воинам не пришлось попользоваться богатой добычей, которую они ожидали найти в Москве – этого не позволил сделать огонь, но что же? Они найдут ее на юге Руси: там добычи непочатый угол!

Так думал Давлет-Гирей и радостным взглядом оглядывал свое войско, из которого, шутка сказать, не потерял почти что ни одного человека.

Весел, доволен хан, но далеко не так довольны его мурзы. Своими руками спалили добычу… Да какую! Разве найдешь где-нибудь, кроме Москвы, столько золота и серебра, как в ней, столько тканей неоценимых и диковин всякого рода? Нет! Уж где! И думать нечего! Хан обещает добычу… Будет она, будет, конечно, да какая?

Рабы-христиане, прекрасные жены урусов, табуны коней и другого скота – что все это в сравнении со спаленным в Москве богатством!

И сердито хмурят свои брови корыстные мурзы. Мрачны они, но всех, кажись, мрачнее ханский любимец, красавец мурза Алей-Бахмет.

Глядит он мрачнее тучи черной, поводья коня бросил, сложил на груди руки могучие и двинул угрюмо свои тонкие брови: невеселые, видно, думушки бродят в его голове.

Дивятся, глядя на него, мурзы; не меньше их дивится и хан, видя мрачное состояние духа своего любимца.

«Что с ним? Обидел я его чем? Кажись, нет! Аль боится, что награды от меня не получит? Его не наградить, так, кого же награждать?» – думает Давлет-Гирей.

А Алей-Бахмет ничего не замечает, и ни хан, ни мудрые мурзы не догадаются, что за смута творится в душе Алеевой.

Словно темная осенняя ночь, тяжелая, беспросветная, охватила душу. И ищет он хоть звездочки малой, чтоб хоть на миг лучом своим мерцающим озарила она эту тьму непроглядную, да нет! Не найти ему этой звездочки, потому что давно закатилась она!

Много думушек бродит в голове Алеевой, а пуще всего одна перебивает – тяжкая, скорбная дума о том, что не видать ему более во веки вечные Марьи Васильевны.

И раньше немало приходилось ему тосковать да кручиниться, а не так. Или надежда тогда еще не совсем исчезла, или привык он к разлуке, и черные очи Зюлейки заставили его позабыть лазурные очи прежней зазнобушки. Теперь же все позабытое опять вспомнилось, и всплыло наверх то, что, казалось, давным-давно на самом дне его души погребено было.

И совесть к тому же… Ох, совесть, совесть! Лютый палач, куда лютее самого лютого из них. Тому-то мук таких не замыслить, и тот только тело пытает огнем да железом каленым, а до души не добирается! А ведь она, злодейка, всю душеньку воротит, все забытое на память приводит и сосет, сосет где-то там, глубоко внутри… Не спрячешься от нее ни за горами высокими, ни за лесами дремучими!

Низко опустил на грудь Алей-Бахмет головушку удалую, и губы побелевшие тихо шепчут: – Что делать? Что делать?

Видит хан, как все мрачней и мрачней становится лицо его любимца. Хочется ему утешить своего мудрого мурзу.

– Алей! – говорит хан: – Алей! О чем затуманился? О том, что ль, грустишь, что о награде тебе я ни слова не молвил? Так, верно?

Но Алей молчит. Вскинул только на Давлет-Гирея глаза и снова потупился.

– Эх, Алей, Алей! Не знаешь, видно, ты меня! Когда ж это бывало, чтоб Давлет-Гирей своих слуг верных жаловать забывал? – гордо произнес хан. – Нет, мурза, не печалься: не забыл тебя! Забота только меня об одном берет, чем наградить тебя без обиды… Жаль Москва сожжена – отдал бы ее тебе всю в награжденье – не пожалел бы! Для тебя не пожалел бы! Вот что надумал я, Алей… Ты знаешь, я могуч, богат и славен – многим могу наградить тебя – избери сам себе награду!..

Слушает Алей-Бахмет ханские речи, а только не радуют они его, как в былое время. Прежде от таких речей забилось бы, затрепетало его сердце от радости, а ныне, словно голос чей-то ему тихий незнакомый шепчет: «За что награда тебе? За что? За кровь христианскую, за души невинные загубленные?»

Слушает Алей-Бахмет этот голос, и не дает он ему вымолвить хану спасибо за награду да за ласку: язык словно прилип к горлу, не поворачивается!

– Что ж молчишь, Алей? Отвечай! – уже с некоторым раздражением говорит хан, не дождавшись ответа от Алея.

И вдруг злоба охватила сердце Алея-Бахмета. Сам не знает он, почему его сердце загорелось, только обернулся он к хану и молвил со злобой:

– Славен, могуч ты, хан, а того, что мне надо, дать в награду не сможешь! Другой же награды мне не надо! Спасибо за ласку! Так, слышь! Не надо, не возьму ничего!

И усмехнулся он дерзкой, ядовитой усмешкой в глаза хану, стегнул коня и понесся как ветер, только пыль столбом из-под копыт конских повалила.

Краской гнева вспыхнуло лицо Давлет-Гирея; смотрит он вслед дерзкому мурзе, и недобрые думы в уме его зашевелились.

«А! Старое вспомнил, урус-собака! К своим захотелось! Да поздно! Теперь не уйдешь! Ишь, лайдак! Сам своих, как зверь лютый, раньше мучил, а теперь нашел пору каяться, когда Москву сжег чуть не своими руками! Ха, ха, ха! Ну, да ладно! Благо, выказал себя! Теперь присматривать, брат, за тобою будем!» – думает хан.

Все чаще и чаще бьет нагайкой коня мурза Алей. Конь и то несется вовсю мочь, а всаднику все мало… Ветер ударяет в лицо Алея и засыпает ему глаза пылью, но нипочем это всаднику! Он рад ветру. Думает он, что поможет это ему забыть тоску.

Но не развеять ветру кручины Алеевой, не смешать ее ему с пылью дорожною, не поднять, не осилить ее ветру: не легка кручина, не перышко – тяжела она, как гиря свинцовая!

И не унести коню Алея от тоски лютой. Тоска – не стрела каленая: прошипит стрела мимо уха и в сыру землю ударится, а тоска все тут, бессменно! Свила она, словно птица, гнездо себе в душе грешной и сидит там, не хочет покидать гнезда – боится на свет Божий показаться: знает, растает она от луча светлого солнечного!

Медленно совершали обратный путь татары, словно прогуливались, а не домой с победы возвращались.

Да это и была, пожалуй, прогулка для них и вместе жатва не сеянного, а не поход!

Прошлись они по югу Руси, все выжгли, пограбили… Было у татар на этом пути много забав жестоких, да веселья и разгула, одного не было – битв да боев кровопролитных. Как же не прогулка? А добычи-то, добычи везли они с собой! Одних рабов более ста тысяч насчитывали, а табунов и стад конских и добра всякого и не счесть скоро!

Глядят мурзы на свою добычу необозримую и уж не хмурят, как прежде, своих седых бровей: не думали они, не гадали так поживиться от урусов! Теперь, пожалуй, не жаль и московского спаленного добра. Уж очень хороша да обильна добыча.

Один только Алей-Бахмет по-прежнему мрачен и задумчив и домой едет с пустыми руками – не везет жене ни парчи блестящей, ни колец золотых… Не узнать Алея! Бывало, больше всех в Крым добра привозил, даже завидовали ему все, а в этот раз он близко к добру русскому не подходил, будто брезгал им.

Как ни медленно шло войско Давлет-Гиреево, а все-таки дотянулось до Крыма. Даже и возвращению домой не радовался Алей-Бахмет. Что ж, что он дома, коли душа его там, далеко, на Москве, осталась!

Но ошибался Алей-Бахмет, думая так, – не вовсе уж он к дому остыл. Только заслышал он голоса детей, как дрогнуло его сердце, но не тоскою, а чем-то иным: спрыгнул он с коня, прижал к груди деток и почуял, как с каждым поцелуем алых губ детских замирает все больше и больше тоска. Когда ж подошла Зюлейка и со слезинкой радости на темных очах обняла его любовно и жарко поцеловала, почудилось князю, что и совсем тоска гнетущая из души его куда-то вылетела…

«Есть еще, есть у меня утешенье!» – думал он, обнимая посменно, то детей, то жену.

II. УДАРЫ СУДЬБЫ

С тех пор, как побывал мурза Алей-Бахмет под Москвою, не по сердцу стали ему кровавые ратные забавы. Целыми днями сидел он теперь дома, то болтая с детьми, то беседуя с Зюлейкой.

Косился хан на Бахмета, что обабился так.

Но Алей не обращал внимания, ни на ханское недовольство, ни на насмешки. Понимал он также, что не за одно это хан на него сердится, а за ответ резкий, который Бахмет ему промолвил на пути к Крыму: недаром же Давлет-Гирей никакой награды ему за совет московский не дал. Но мало заботился об этом Алей. Ему теперь все равно – в чести ль находиться или в опале. Было бы только на душе у него легко: одного только этого и хочет. Легко же ему лишь тогда становится, когда видит он глазки ясные детушек своих да слышит речи их детские бесхитростные. Любил он тоже любоваться на мальчиков, стоя вместе с Зюлейкой перед их постелью; когда они засыпали. Видел он, как все больше и больше тяжелели веки детей, слышал, как сперва их живая речь постепенно становится медленнее, несвязнее…, вот замирал их лепет совсем, а вместо него слышалось тихое, ровное дыханье…

И казалось отступнику, что и в его душе так же засыпало все прежнее, и снова он чист становится, как в былое время.

Что ему опала ханская, как и слава, и богатство, и могущество? Нужны ль они ему, когда есть у него такая утеха? Что заменит ее ему? Ничто!

А тут еще рядом с ним стоит жена молодая, любящая, и дети с ним его тихую радость, как в иной раз поделит и горе горькое, и тоску лютую.

Но недолго пришлось так тешиться Алею-Бахмету своими детьми.

Промелькнуло лето, настала осень дождливая. Сидят дети дома, скучают да через окно в сад поглядывают.

– Матушка, – просит старший, – пусти побегать маленько по саду: вишь, погода разгулялась!

А у самого в голове мысль такая таится:

«Лужи теперь в саду, – смекает он, – должно быть, большущие-пребольшущие! Вот по ним корабль пустить славно будет. Точно по морю поплывет! К тому ж ветер… По луже рябь пойдет, заместо волн морских это выйдет!»

И еще усерднее пристал мальчик к матери – больно уж хочется ему суденышко спустить.

Младший тоже не отстает от него, тоже гулять просится, только не у матери, а у отца.

У него иное в голове:

«Вот было б ладно, кабы теперь гулять пустили, – думает мальчуган. – В саду земля размякла и лужи есть… Сейчас бы я от лужи большой к другой, поменьше ее, прорыл бы землю и реку устроил… Большая лужа морем была б, а маленькая – озером… И река между ними, что та Волга, которая, как отец сказывал, в земле урусов– бежит… Вот славно было бы да занятно».

И ласкается ребенок к отцу, просит да молит его погулять отпустить.

Глянул Алей в окно – видит: и, правда, небо прояснилось, дождя нет, и даже солнышко из-за туч выглядывает.

– И впрямь, Зюлейка, чего мы ребят-то морим. Пусть пойдут, погуляют… Нечего им тут в духоте сидеть, – говорит Алей-Бахмет.

Мальчикам только этого и надо.

– Стойте, стойте! – кричит им Зюлейка, – оденьтесь потеплее… Холодно, чай…

Куда тебе! Дети и слушать не хотят! Их уже и след простыл. Выбежали в сад, и каждый за свое занятие задуманное принялся.

Погода осенняя изменчива. Не больше часа прошло, как дети в сад вышли, а уж солнца нет, и тучи со всех сторон черные понависли. Там скоро и дождь мелкий да частый пошел.

Велела Зюлейка рабу позвать детей. Пришли они, глянула она.

Мальчики стояли перед нею, покрытые грязью, мокрые, нитки сухой нет. И холодно им: бледные, и зуб на зуб не попадает.

– Играли, – говорит старший, трясясь всем телом от охватившего его холода, который он только теперь почувствовал, – Кораблик… я спускал!

Младший промок еще больше старшего.

Алей, когда увидел детей, тоже встревожился.

Мальчиков сейчас же уложили в постель, напоили питьем горячим, тело их шерстяной тканью вытерли.

На другой же день младший встал поутру кислым, словно не выспался. Капризничает, есть ничего не хочет, только пить все просит. К вечеру разгорелся, как огонь. Стал жаловаться, что горло болит. Видит Алей, что дело плохо. Зюлейка плачет. А что с болезнью поделаешь? Рад бы помочь, да как?

Дня через два заболел и старший, тоже на горло жалуется. Может быть, тоже тогда простудился, а, может, и от брата к нему зараза перешла. Лежат мальчики, стонут.

Света не видят от горя Алей и Зюлейка.

Не жалеет золота Бахмет: созвал он всех мулл мудрейших, каких знал, всех знахарей, в лечении опытных.

Стоят мудрецы над больными, да только головами покачивают, поглаживают бороды седые.

Указывают они отцу с матерью на пленку белую, что в горле у детей с одного края до другого протягиваться начала, руками разводят и Аллаху молиться о спасении детей советуют.

Так и ушли.

Рыдает Зюлейка, склоняясь над постелью младшего сына, а Алей только смотрит так сумрачно, что, пожалуй, его, не плачущего, более жаль делается, чем Зюлейку, рыдающую.

А мальчику плохо. Мечется он по постели, хрипит…

– Душно мне, – шепчет. – Душит!

И стонет тихо, чуть слышно. Потом замрет, раскинется весь и дышит тяжело.

– Ой, матушка! Батюшка! Родимые! Спасите! Душит! – уже не говорит, а кричит ребенок, снова начиная метаться.

Отец с матерью руки свои над ним ломают от горя, а помочь бессильны!

Вдруг приподнялся малютка, схватился руками за горло, широко открыл глаза и снова упал на подушку.

Кинулась к нему с воплем Зюлейка и обняла уже не сына, а его остывший труп. А отец смотрит, стиснув зубы от боли душевной, на мертвое дитя и в грудь себя ударяет.

«О Аллах! Вот начало кары! Вот оно!» – думает отступник с ужасом.

Погребли на другой день малютку. Еще не все отнято от несчастных родителей – может быть, старшего сына Бог помилует. Но плох и он. Мечется так же, как вчера его брат. Хрипит и на удушье жалуется.

– О, Аллах! – восклицает Зюлейка. – За что Ты казнишь нас?

– Алей! Помолись! Не Аллаху, а своему прежнему христианскому Богу! О, помолись! Ведь Он милосерд! Он простит тебя! Помилует сына!

– Мне ли, отступнику, молиться Христу! – шепчет Алей в ответ ей.

А Зюлейка уж не слышит его ответа: она уже распростерлась ниц, молясь Аллаху. Пробовал и Алей молиться, как жена советовала. Но страшно ему осенить себя крестом христианским! И рука, точно свинцом налитая, тяжелая, не поднимается.

Пересилил себя Алей, перекрестился, пал на колени и шепчет полузабытые слова молитвы Господней.

Но не удалось довести отступнику молитвы до конца. Дошел до слов: «яко же и мы оставляем должником нашим» и остановился: предсмертный хрип сына прервал его молитву! В ужасе он кинулся к нему: мальчик уже отходил, и отцу только пришлось услышать его последний вздох.

Как безумный, упал на пол Алей-Бахмет, бился об него головою и дико выкрикивал:

– Проклят я! Проклят я Господом! Проклят!

III. БЕЗУМНАЯ

Грустно и мрачно в высоком и богатом доме мурзы Алея-Бахмета. Не слышно прежнего веселого говора мальчиков, их серебристого смеха. Вместо Говора их поселилось в доме угрюмое молчание, вместо смеха – рыдания и слезы. Только стоном Зюлейки и тяжким вздохом хозяина дома нарушится тишина – и снова все замрет в тяжелом безмолвии.

В мрачной задумчивости полулежал Алей на одном из диванов. Он один – Зюлейка плачет на своей половине дома.

Прошло уже несколько дней, как дети погребены, а Алей-Бахмет еще до сих пор не может привыкнуть к тому, что навеки расстался с детьми.

Всего шесть дней ведь назад он сидел на этом же самом диване со своими мальчиками и рассказывал им про далекую Русь, про ее города многолюдные, про реки глубокие и широкие. Помнит он, с каким любопытством устремляли на него сыновья свои темные глазки, как жадно ловили каждое слово…

А теперь… О, Боже! Да не сон ли это, не страшный ли сон, навеянный темною и унылою осеннею ночью? И невольно Алей вслушивался в окружающую тишину: вот-вот раздастся веселый смех его младшего сына или звонкий голосок старшего.

И забывается в мечтах на минуту Алей и еще внимательнее прислушивается. А за дверью и, правда, раздаются шаги. Кто-то идет к нему в комнату.

Поднялся Алей с дивана… Радостно бьется его сердце…

«Дети бегут», – думает он, принимая свои мечты за действительность.

Дверь скрипит, отворяется, и, увы! вместо розовых детских личиков в дверях показывается голова седобородого старика раба.

– Что тебе? – упавшим голосом говорит Алей.

– С ханым что-то неладное творится! – шепчет ему в ответ раб, словно боясь своим голосом нарушить царившую в доме тишину.

– Что с ней? – испуганно спросил Бахмет и, не дожидаясь ответа, поспешил на женскую половину дома.

Когда Бахмет вошел в комнату жены, Зюлейка стояла, прижавшись спиною к стене, сложив руки на груди и устремив взгляд на какую-то точку в углу комнаты.

Зюлейка уже не плакала, как раньше, не стонала. Напротив, на бледном лице ее порою мелькала улыбка.

Она не заметила прихода мужа и стояла, словно застыв, в созерцании видимого одною ею.

«О, Аллах! Что с ней?» – подумал Бахмет, удивленный странным видом жены.

– Зюлейка! – окликнул он ее, подходя к ней ближе. Молодая женщина, казалось, не слышала его зова; она даже не шелохнулась, только губы ее теперь тихо что-то шептали, а улыбка не сходила с лица. Алей-Бахмет взял жену за руку. Зюлейка вскинула на него глаза, глянула каким-то странным, ничего не выражающим взглядом и снова приняла прежнее положение.

Алей вслушался в то, что шептала жена.

– Вы здесь, мои мальчики? Что же вы прячетесь? Ах, вы мои соколики! Играть, видно, захотелось? Что же! Играйте, балуйте, детки! Только, помните: в сад не убегайте! В саду холодно!.. Дождь, ветер… Лужи везде… Простудитесь!.. Заболеть можете и… Ох, и вымолвить страшно! Пожалуй, умрете! Что я тогда буду делать без вас, без моих соколов ясных? И то я сон видела страшный, будто вы умерли, покинули меня навеки… Слава Аллаху, что это только сон! Помню, как я горевала… Детки! Подите, поближе ко мне! Дайте мне приласкать вас! Идите же! Что же вы? – шептала Зюлейка, и при последних словах лицо ее приняло умоляющее выражение.

Было что-то таинственно-страшное в этой бледной, исхудалой женщине, ведущей разговор с незримыми существами.

Толпа рабынь, дрожащих от суеверного ужаса, теснилась у дверей, шепча молитвы. Даже Алей-Бахмет, этот храбрец, не робевший ни перед какими опасностями, почувствовал, как дрожь пробежала по его телу.

– Зюлейка! Опомнись! Опомнись, моя бедная! Лучше плачь й стони, но не зови детей, не улыбайся такою улыбкой! Эта улыбка – хуже плача! Умерли наши дети, наши ангелы! На небесах они теперь, у трона Аллы Всемогущего! Нет их здесь… Плачь, Зюлейка! Тоскуй и рыдай, но опомнись, – вскричал с дрожью в голосе Алей-Бахмет и с силой потряс руку жены.

Голос мужа и его движение оторвали Зюлейку от ее мечтаний.

Она как-то растерянно оглянулась по сторонам. Взгляд ее скользнул по толпе рабынь и остановился на лице Алея. Она, кажется, не узнавала его и пристально вглядывалась.

– Это я, Зюлейка! Это я – твой муж! – произнес Алей-Бахмет, обнимая жену.

Страхом и отвращением исказились черты лица Зюлейки, и, вместе с тем, в глазах сверкнула гневная искорка.

– Прочь! Отойди! Не касайся меня своими руками! – воскликнула она, стараясь освободиться от его объятий. – Я знаю тебя – ты гяур, урус!.. Что? Тебе надо моих детей? Не отдам я тебе их! Ты уже раз унес их от меня… Я плакала, горевала, а ты…, ты смеялся! А все-таки ты не смог совсем отнять деток моих от меня! Они опять со мной! Вон они улыбаются… Видишь! Нет? Конечно, нет! Не видишь, потому что Бог их накажет, если они будут ласкаться к тебе! Ты ведь отступник! Ты проклят Богом христиан, проклят и Аллою, а они, мои малютки, ангелы безгрешные, чистые… Они ангелы! О детки! Подождите, не маните меня к себе! Я сейчас, сейчас!.. Смешно вам, мои соколики? Смейтесь, смейтесь! Видите, и я смеюсь!.. Ха-ха-ха! – засмеялась Зюлейка безумным смехом. – Ах, как я рада видеть моих деток! Как мне весело! Пусти же меня! Не держи!

И она вырвалась из рук мужа.

– Они ангелы, ангелы! А ты проклят Богом! Проклятый! Про-о-клятый! – выкрикивала она нараспев, начиная кружиться по комнате в безумной пляске.

Алей-Бахмет, бледный, как полотно, широко раскрытыми глазами глядел на безумную пляску жены, бессильно опустив руки.

«Новый удар судьбы! Новая потеря! О, горе мне, горе! Правду сказала она в своем безумии: проклят я Богом!» – думал он. А Зюлейка продолжала носиться по комнате все быстрее и быстрее.

Вдруг она остановилась как вкопанная.

– Дети! Дети! Где они? Куда ушли? – повторяла она с тревогой. Мальчики мои, где вы? Откликнитесь! – и она тревожным взглядом обводила комнату. – Это ты их пустил, верно, гулять? – внезапно накинулась Зюлейка на мужа. – О проклятый! Ты все-таки хочешь отнять их от меня! Алла! Они убежали в сад! Там так сыро, холодно… Дождь, ветер… Простудятся! О, Алла! Надо их вернуть! Дети, дети!

С этими словами Зюлейка, прорвавшись сквозь толпу оторопевших рабынь, выбежала из комнаты. Алей побежал за ней следом.

Миновав несколько комнат, безумная выбежала в сени, а оттуда в сад.

Погода была бурная. Шел крупный дождь, и ветер гнул и ломал ветви деревьев. Пожелтевшие листья, кружась, как бабочки, в воздухе, падали на мокрую землю и снова вздымались, гонимые свирепым ветром. Погода не остановила Зюлейку. Быстро бежала она по сырым дорожкам сада.

Дождь насквозь промочил ее одежду, влажные ветви деревьев хлестали ее по лицу, но она продолжала бежать, и ветер доносил до слуха Алея крики безумной:

– Дети! Дети! Ау! Где вы?

Алей-Бахмет едва поспевал за женой. Безумная, пробежав главную, широкую дорожку, свернула на боковую узкую дорожку, ведущую к фонтану и пруду, который уже был виден сквозь чащу деревьев.

– Они здесь! Они должны быть здесь! Кораблики, верно, спускают! Ох, дети, дети! Наделаете вы беды! – кричала Зюлейка, направляясь прямо к пруду. – Так и есть! Вон они, мои мальчики! – продолжала она. – Дети, идите домой! Здесь холодно, сыро! О, Алла! Они купаются! В такую погоду! Пруд глубок… Утонут! Великий пророк, они уж на средине! – закричала Зюлейка, бегая по берегу пруда.

Вид ее был ужасен.

– Ты меня зовешь, малютка? – спрашивала она одного зримого ею сына. – Меня зовешь? Лучше сам скорей иди ко мне… Брось купанье… И так остыл ты весь… Вишь, какой бледный. Что ж не выходишь? Иди же скорей! Спасите его! Смотрите, он уже начинает скрываться под водой! О, рабы вероломные! Вас все еще нет! – кричала Зюлейка. – Так я сама его спасу!

И Зюлейка готова была броситься в пруд.

В это время сильные руки Алея-Бахмета охватили ее.

– Кто меня держит! Пусти! Сын тонет! – отбивалась безумная. – А! Это ты, проклятый! – с злобой проговорила она, узнав мужа. – Ты, я знаю, хочешь, чтоб он утонул! Да нет, не будет этого! Я спасу его, моего малютку! О, Алла! Он утонет у меня на глазах! Да пусти же, пусти меня, проклятый! Или я убью тебя! – кричала Зюлейка.

Но Бахмет не уступал, конечно, ее мольбам. Он старался только об одном, как бы скрутить руки безумной и потом отвести подальше от пруда. Однако это было не так легко сделать, несмотря на его железные мускулы.

Зюлейка защищалась с силою, утроенною отчаянием и безумием. Она увивалась, как змея, в сильных руках мужа, кусалась, царапалась.

Порою Алею-Бахмету казалось, что он уже вполне овладел ею, что теперь безумная не может больше сопротивляться: руки ее он крепко держит в своих. Он уже готов был поднять Зюлейку и оттащить от пруда, но она неожиданно вырвала руки, и борьба начиналась с новою силой.

Наконец безумная стала, по-видимому, изнемогать в неравной борьбе; Алей уже думал торжествовать победу; вдруг острая боль в боку заставила его почти выпустить жену: безумная до рукояти всадила в бок мужа небольшой кинжал, им же, некогда подаренный Зюлейке, с которым она, никогда, не расставалась.

– Вот тебе, проклятый! Теперь выпустишь! – крикнула она.

Алей-Бахмет пошатнулся… Кровь алою тонкою струйкой потекла по одежде… В голове зашумело… Словно темная пелена покрыла его глаза. Он чувствовал, как какая-то неведомая сила толкает его, и грузно опустился на мокрую от дождя траву.

С диким криком радости вырвалась безумная из его рук

– Сейчас, мой сын! Я бегу к тебе! Я свободна… Подержись минутку! Ты не утонешь, мой ангел! Твоя мать здесь! Она спасет тебя! Иду! – проговорила Зюлейка, подбегая к краю крутого берега.

Раздался тихий всплеск, и круги заходили от берега до берега по поверхности глубокого пруда.

Раз-другой показалась голова Зюлейки над водою и снова скрылась. Высунулась рука… Мелькнул край одежды…

Тело прекрасной ханым медленно опускалось на дно.

А в это время луч солнце вырвался из-за туч. Заиграл радугой на каплях дождя, скользнул по неподвижно лежащему на траве Алею-Бахмету, по поверхности пруда, на котором круги уже перестали ходить: взамен их поднимались со дна крупные пузыри – то выходил воздух из трупа прекрасной ханым.

Снова сдвинулись тучи, и луч солнца глубоко скрылся в далеком свинцовом небе.

Только ветер по-прежнему завывал, колыхая деревья, да капли дождя с неумолчным шумом ударяли по листьям…


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю