Текст книги "Брат на брата. Заморский выходец. Татарский отпрыск."
Автор книги: Николай Алексеев-Кунгурцев
Жанр:
Историческая проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 29 (всего у книги 50 страниц)
Темный вековой сибирский лес. Толпа скуластых инородцев окружила на поляне седого старца, попирающего ногой поверженного истукана. Злоба, страх и удивление выражаются на лицах дикарей. Лицо старца вдохновенно. Он поднял правую руку к небу, в левой у него – большой деревянный крест с Распятием.
Удивительный переворот совершается в чувствах его слушателей. Уже нет ни страха, ни злобы на их лицах: их сменяет любопытство, потом умиление. Еще немного – и они стоят на коленях, склонив головы. Старец осеняет их крестом и шепчет:
– Просвети светом истины и помилуй, Господи, рабов Твоих!
Тихое счастье видно на лице проповедника.
Этот старец – Тихон Степанович Топорок.
Могила и крест над ней. На кресте надпись: «Окольничий Марк Данилович Кречет-Буйтуров. Убиен бысть в бою с татарами лета от сотворения мира 7099».
Дряхлая старушка дрожащею рукою вешает на крест венок из полевых цветов, потом долго и жарко молится. Пред уходом она целует могильную насыпь и шепчет:
– Спи с миром! Скоро свидимся!
В ее словах нет печали, в них звучит одна твердая надежда.
Эту маленькую старушку зовут Татьяной Васильевной, чаще же «анделом». Слава о ее добрых делах и святой жизни гремела на много верст вокруг Москвы.
Татарский отпрыск
ЧАСТЬ ПЕРВАЯ
I. ПРОЩАНИЕБыл февраль 1559 года.
Хотя это один из самых морозных зимних месяцев, однако, в том году, о котором идет речь, февраль, словно начал собою весну, потому что вот уже вторая неделя, как стояла оттепель.
В саду боярина Темкина, где обыкновенно в это время года лежали сугробы снега, и деревья-великаны, бывали, покрыты толстым слоем инея, будто взамен покрывавшей их летнею порой темно-зеленой, тихо шепчущейся листвы, снегу было уже немного, и с ветвей кустов и деревьев падали крупные капли, словно слезы по уходившей безвременно зиме.
День клонился к вечеру. Косые лучи зимнего солнца, прорвавшись сквозь легкие облака, играли на каплях, повисших на концах древесных веток и на слюде окон боярского терема.
Вечер был тих. Никому поэтому из нянюшек и мамушек боярышни Марьи Васильевны Темкиной и на мысль не пришло удивиться тому, что боярышня, надев теплую телогрею, спустилась в сад.
«День хороший, теплый… Почитай, весна наступила. Знамо дело, боярышне скучно в тереме за пяльцами сидеть. Вот и пошла воздухом чистым маленько подышать», – думали они.
Невдомек и невдогад им было, что совсем не воздух чистый и не день ясный потянули Марью Васильевну в сад, а очи добра молодца-красавца. И диву бы все они дались, заахали, если б узнали, что сидит она теперь с этим молодцем в саду на скамье, от терема не больно далеко, и ведет с ней этот молодец, боярин-князь Андрей Михайлович Бахметов, беседу, словно голубь с голубкою воркует. Светятся очи молодого боярина соколиные лаской нежною, как вскинет он взор свой на зазнобушку… Да и как было не светиться ласкою очам Князевым, как было ему не любоваться на такую кралю писаную!
Высока, стройна была Марья Васильевна, словно сосенка молодая, что всеми ветвями тянется прямо к небу синему да солнышку жаркому, была и румяна, словно яблочко наливное…
А уж очи-то, очи! Взглянет она ими на молодца – и прости-прощай сердце молодецкое! Улетит оно, как пташка быстрокрылая, из тесной клетки выпущенная, и помчится вслед за красоткой, за ее очами лазоревыми! Над очами полукругами протянулись тонкой нитью брови темные, по плечу будто змея золотистая рассыпалась коса длинная…
Хороша была Марья Васильевна, да и Андрей Михайлович не урод был. Рослый, стройный и широкий в плечах, сродни он был тем богатырям, что встарь на святой Руси живали, про которых песни сложены: поведет плечом, шевельнет рукой, так, кажись, сила вон сама из тела могучего на вольную волюшку вырваться просится… Видно, молодец провел юность не в девичьей, а на буйном коне, на просторе степном за злым татарином гоняясь или преследуя в лесу вепря злобного; видно, засыпал он не под говор сказок старых мамушек на мягкой перине пуховой, а под шум ветра, под скрип сосен да елей развесистых спал, после забав молодецких на зеленой мураве-траве… Вот где нагулял ой свою силушку! И лицом он был красавец. Лоб высокий, белый, словно точенный из той кости, которую купцы везут из-за заморья далекого, а над ним вились кудри черные… Над губами ярко-красными усы длинные, молодецкие, в кольца закручивались… Всем бы ладен был Андрей Михайлович, если бы не черные глаза его, что под густыми черными бровями прорезались наискось от висков к переносице! Если станом своим да крепостью был он схож с богатырями русскими старинными, то глазами он не в них уродился, а в своего прадеда, чистокровного татарина, мурзу Бахмета, который еще при Василии Темном принял веру Христову и на царскую службу перешел…
И бедовые были эти глаза его азиатские! У храброго сердце екало и мурашки по телу бегали, а трусливого прямо робь брала, как сверкнут глаза Князевы из-под черных бровей насупленных, когда гнев в груди его разыграется.
Но зато умели они и нежить ласкою, греть огнем любви, когда видел князь друга милого или любушку свою желанную…
Целует, ласкает свою милую князь Андрей Михайлович, и, кажется, должно бы его сердце радоваться, а он между тем, нет-нет да и вздохнет тяжело-тяжело всею грудью своею могучею… Платит ласками горячими в ответ ему Марья Васильевна. Ласкает своего ясного сокола, сама между тем, как и он, нет-нет да вздохнет и смахнет рукой белою слезу, на глаза набежавшую…
– Милый! – шепчет боярышня, обнимая князя, – неужели ты покинешь меня? Не пожалеешь меня? Променяешь ласки мои девичьи, любовные и горячие на битвы опасные со златыми татарами?
– Не плачь, не тоскуй, моя ласточка, – говорит ей в ответ Андрей Михайлович. – Что же делать! Наш уж удел такой молодецкий: каждый день, каждый чай будь готов на службу царскую, на бой с ворогами лютыми.
– Да теперь ведь не то! – горячо возразила ему девушка. – Ведь тебе царь не приказывал в поход идти… Ты идешь своею волею.
– Все равно! Коли я его верный слуга – должен идти. Честь моя боярская того требует.
– Почему ж другие-то дома сидят? Вон Шуйские, Микулинские, Пронские – никто на бой не сбирается!
– Что ж мне до них! – усмехнулся князь. – Посмотри-ка. Вон высоко в ясном небе сокол малой точкою виднеется, чуть крыльями пошевеливает, – указал он боярышне на птицу, – а вон ворон чернокрылый лениво на ветке покачивается да одним глазом высь на сокола смотрит, и не хочет к небу синему на крыльях своих подниматься: знает, крылья его не выдержат… Потому и не равняться ему с соколом, и соколу с вороном… Так-то и мне с ними!
– Знаю, что сокол ты ясный и нечета им – воронам чернокрылым!.. Знаю, кипит в тебе удаль молодецкая, и покинешь ты меня!.. Что я буду делать без тебя, без моего дружка милого?! – грустно говорила Марья Васильевна, припав к плечу князя.
– Полно, милая! Полно, голубушка, не грусти! – утешал ее Андрей Михайлович, а у самого ресницы дрогнули. – Отгони прочь кручинушку…, не на век ведь мы расстаемся!..
– Кто знает! Чует мое сердце-вещун беду великую, неминучую! Ох, чует оно, чует! И была б моя воля, схватила бы я тебя руками своими белыми и не пустила бы в татарщину дикую, далекую! А вдруг тебя, милый – продолжала она, плача, – вдруг тебя… Страшно и молвить! Убьют татары бритые, косоглазые али поранят саблей булатною, али в полон возьмут!
– Зачем, пташка, вперед глядеть да заглядывать? Что же делать! Быть может всякое: чему быть, то не минет нас. Но Бог милостив, надо на милость его надеяться. Да и сам я не слабенек: в руке силушка есть, есть и сабля вострая, а как в бою вспомню, что меня ждет дома моя милушка и слезы горькие проливает, так еще силы прибавится, и повалятся вокруг меня башки бритые татарские, словно кочны капусты, – говорил князь и, обняв боярыню, глянул любовно в ее очи ясные.
– Милый, милый! Тяжело у меня на сердце! – сказала Марья Васильевна. – Любишь ли ты меня, сокол мой ясный?
– Могу ли я не любить тебя, мое солнышко красное, – воскликнул князь, проводя рукой по ее шелковистым волосам.
– Любишь? Так пожалей меня: не ходи в поход, не покидай своей милой!.. Послушайся меня! – произнесла красавица и взглянула на князя полными слез глазами.
«Аль и впрямь не ехать? – раздумался князь под влиянием взора Марьи Васильевны. – Не покидать ее? Разогнать ее кручину лаской, поцелуем жарким и остаться подле нее, забыв и о боях, и о битвах, и о татарах? Хорошо бы! А как же честь моя боярская? – приняли мысли князя иной оборот. – Неужели служить посмехом товарищам, чтобы они говорили: «вот был молодец, как следует, а теперь скоро, кажись, бабы его за прялку посадят».
– Нет! – решительно произнес князь, тряхнув черными кудрями. – Нет, милая, нельзя! Люблю я тебя крепко, но люблю и честь свою боярскую, люблю и потеху ратную, и удаль молодецкую!.. Нет, дорогая моя, проси от меня чего хочешь, все сделаю, проси хоть жизни моей, только не этого!
Грустно поникла головой Марья Васильевна, и из глаз ее слеза за слезой закапала.
– Полно, лебедь моя, не кручинься! – утешал ее князь. – Вернусь я к тебе, а там…, там спросим разрешения у твоего батюшки, верно, он даст свое согласие, да и свадебку сыграем! И заживем тогда с тобой! Полно же, не кручинься! Али боишься, что я забуду тебя?
– Нет, нет, милый! Не этого я боюсь: ужели я не верю тебе? – обняла его боярышня. – Хоть болит мое сердце, но что делать! Поезжай на бой с погаными, исполни только одну просьбицу!..
– Изволь! Какую? Говори, ласточка, я все исполню.
– Видишь ли… Да ты, пожалуй, не согласишься… Скажешь – бабьи – приметы!
– Я же сказал, что все сделаю.
– Так, вот видишь ли… Есть у меня ладанка… И мне нянюшка моя, старуха древняя – она еще отца моего нянчила – говорила, что эта ладанка заветная, диковинная… Кто носит ее, тому нечего бояться ни злых козней, ни врагов явных, ни тайных супостатов… Успокой меня, милый! Возьми себе эту ладанку. Она здесь у меня надета, вместе с тельником… Возьмешь, милый! А? Все у меня на сердце будет спокойнее…
– От тебя ль, от моей любы желанной, я чего не возьму! – воскликнул князь, прижимая к груди своей боярышню, – дай мне ладанку: я ее сейчас же при тебе на себя надену.
– Да, вот что, дорогой, чтобы не снимать ладанки с цепочки от креста, сделаем так, как друзья делают пред разлукой: обменяемся тельниками! – сказала Марья Васильевна и, сняв с шеи свой крестильный крест на серебряной цепочке и вместе с ним ладанку, передала его молодому князю.
Тот, в свою очередь, передал ей свой тельник.
– Ну теперь я буду спокойнее, – молвила боярышня, когда обмен был совершен, – Может, ладанка моя защитит тебя от беды.
– А чем я буду себя успокаивать, – задумчиво произнес князь, – ведь я не дал тебе ладанки заветной, что от беды защитила бы тебя…
– Милый! Зачем мне ладанка? Я не иду на ратное дело. Какие ждут меня беды?
– Кто знает? Может, отец твой захочет выдать тебя за другого? И обвенчают тебя с немилым… А я буду далеко-далеко биться с татарами, буду думать, что на Руси ждет меня моя желанная, а вернусь и узнаю… О! Не дай Бог этого! Лучше бы тогда ни тебе, ни мне на белом свете не родиться!
– Полно! Гони такие думы! Разве не веришь мне? Не веришь, может? Так клянусь тебе Пресвятою Божьей Матерью, что ни за кого другого не пойду я вольной волею! – горячо воскликнула девушка.
– Верю, дорогая, верю! – сказал князь, целуя ее, причем глаза его огнем вспыхнули. – Ну, а если…, если батюшка твой заставит тебя выйти за другого… Что тогда?
– Тогда… Да полно, милый, об этом говорить… Не будет этого… Не мучь такими думами ни себя, ни меня… Лучше поцелуй меня жарче в последний раз, а то время уходит… И то дома скажут: «Чего это Марья так долго в саду засиделась».
– Да! Пора! – тяжело вздохнув, сказал Андрей, поднимаясь с места. – Прощай, моя желанная! – продолжал он, обнимая боярышню. – Да хранит тебя Господь, моя люба, моя милая!..
– Прощай, дорогой! – говорила, плача, Марья Васильевна. – Прощай! Береги себя. Помни, что на Руси ждет тебя твоя зазнобушка и слезы горькие проливает!
– Жди меня, жди, моя желанная! Я возвращусь, если Господь позволит, и – вот те крест святой – никто на далекой чужбине не заставит меня забыть любушку ненаглядную!..
Голос Андрея дрожал, на глазах блеснула слеза. Он хотел уйти, сделал шаг, два… Да не выдержало ретивое – воротился. Снова крепко обнял боярышню, жарко поцеловал и, тяжело вздохнув, поспешно, не оглядываясь, пошел к выходу из боярского сада.
И, пока ее высокая фигура не скрылась за обнаженным зимой, но густым кустом, росшим у выхода, два голубых глаза с тоскою следили за ним, и слеза за слезой выкатывалась из них на соболью опушку телогреи…
II. ВСТРЕЧАПонуря голову, шел Андрей Михайлович по Москве, выйдя из сада после прощания с Марьей Васильевной.
«Эх, жизнь! И надо же было Даниле Адашеву этот поход выдумать! Оставался бы себе спокойно на Москве, благо, его брат царский любимец. Так нет же, не терпится ему! И чего это людям на месте не сидится? Все бы им биться да драться!.. Что им делить? Места на белом свете мало, что ли? Хватило бы всем! А тут еще из-за их прихоти покидай свою голубку и к татарам гололобым отправляйся… А не идти нельзя! И ведь то подумаешь: ни у меня отца, ни у меня матери, одна завелась зазнобушка, так и ту судьба бросить заставляет! Вот она, доля наша горькая, доля молодецкая!» – так размышлял князь, забывший под влиянием прощания с милой, что еще недавно он считался одним из самых отчаянных сорвиголов в Москве.
– Ба, ба, ба! Да никак это ты, Андрей Михайлыч! – послышался около него громкий голос
Князь поднял глаза на говорившего. Перед ним стоял высокий и плотный мужчина. От его сильно загорелого лица веяло каким-то бесшабашным разгулом и удалью. Длинные и щетинистые усы, спускавшиеся над плохо выбритым острым подбородком, придавали ему воинственный вид. Одет он был в малиновую казацкую свитку, поверх которой был, накинут полушубок, и в широченные шаровары, заправленные в сапоги из нечерненой кожи… Высокая барашковая шапка с красным дном, украшенным золотой кистью, была сдвинута на затылок и открывала бритое темя, от которого к уху спускался густой чуб белокурых волос, у пояса болталась шашка: на оправленной в серебро ее рукоятке сверкал красный, как капля крови, рубин… Словом, перед Андреем Михайловичем стоял запорожский казак.
Князь с удивлением смотрел на незнакомца.
– Что, брат, аль не узнал? Забыл, знать, Петруху, попова сына, а? – произнес незнакомец, смеясь.
– Петр! Да неужто это ты?! Вот уж, кажись, голову прозакладывал бы, что никак не признал бы тебя в этом наряде! – радостно вскричал Андрей Михайлович, сжимая в своих объятиях товарища детских игр, Петра Никольского, успевшего превратиться из длинного, худощавого и слабого на вид юноши-поповича в здорового весельчака-запорожца.
– Еще бы узнать! Я, чай, если бы отец мой покойный, царство ему небесное, встретил меня, так и тот не признал бы!
– Как же это ты в запорожцы попал? Я думал, ты уже попом давно.
– Да, был бы попом, кабы… Да после расскажу, как будет время… А теперь ты лучше скажи, куда бредешь?
– Домой иду; надо выспаться, а завтра, чуть свет, в поход.
– А! И ты, стало быть, с Данилой?
– Да… А ты как в Москве очутился?
– Чай, ты слышал, что ваш дьяк московский, Ржевский, вместе с нашими казаками татар крымских бил?
– Как не слыхать!
– Ну, так вот, и теперь мы не прочь опять крымцев маленько пощекотать, а как мы прослышали, что здесь, на Москве, Данило-то Адашев со стрельцами да с детьми боярскими в поход на тех татар сбирается, то меня казацкий круг послал сюда, с товарищами, чтобы я вел Адашева прямо к нам, казакам, в Запорожье на соединение. Там мы стругов понаделаем да по Днепру в море выедем и до Крыма доберемся… Вот я в Москве и очутился. А уж и опостылела же она мне, братец! Кажись, если бы не служба, так никогда по доброй воле я бы и не заглянул в вашу Москву хваленую!
– Что так? Ведь это же твоя родина.
– Родина-то, родина, только пришлось мне на ней уж очень солоно!.. Не так она сама, как ваши порядки московские мне не нравятся…
– Почему?
– Узнаешь опосля почему. Да вот что… Не ходи ты домой, пойдем лучше со мною, я тебя с товарищами своими познакомлю… Все они славные ребята: пьют хорошо, рубятся еще лучше!
– А я думал выспаться… Завтра ведь на заре поход.
– Э, полно, выспимся! А нет, то и так обойдемся!.. Эка штука одну ночь не поспать! Пойдем!
– Да куда идти-то?
– Наш брат казак все скоро отыщет! Ты, небось, и не слыхивал, что у вас за Москвой-рекой стрельчиха-вдова живет. Ведуньей прозывается? Я так и чаял! А мы ее давно уж разыскали. И какой мед у нее, какая бражка, кабы ты знал! Да и горилка наша запорожская водится… Пойдем, а по дороге о старом, о былом покалякаем… Идешь?
– Пойдем… Сам знаешь, нешто я когда в чем от товарищей отстаю? – согласился князь, и друзья пошли по направлению к Москве-реке.
Привыкший более к езде на коне, чем к ходьбе, запорожец шел тяжелой, развалистой походкой и едва поспевал за князем, а Андрей Михайлович, глубоко задумавшийся, все ускорял шаги, сам того не замечая.
– Ну вот, ты спрашивал меня, как я попал в казаки, – говорил запорожец, – теперь, пожалуй, расскажу, коли тебе слушать не лень… Да не спеши так! Поспеем!
– Расскажи, расскажи! Я слушаю! – ответил Андрей Михайлович, отрываясь от своих дум.
– Помнишь, чай, начал Петр, – что в то время, как мы с тобой игрывали, отец мой протопопом служил в Никольской церкви и тогда уже стар был, а потом, как тебя твой приставник [50]50
Приставник – Опекун.
[Закрыть]в свою вотчину увез, он еще больше одряхлел. Ну, попы наши и пожаловались владыке; так и так, мол, пора бы отца Петра сменить да другого на его место поставить, помоложе. Владыке, что ж! Просят, стало быть, надо! Он и приказал отцу моему на покой отправляться. А куда на покой, коли жить нечем!.. Приход, сам знаешь, был маленький, можно ль было что скопить… И пошло у нас тут житье совсем плохое. Я что мог, добывал, да много ль в те поры мог я заработать? Тут вскоре матушка скончалась, больше с голодухи, чем от недуга, а отец с горя совсем ослаб, так что ни рукой, ни ногой двинуть не может. Что тут делать? Я и надумал: пойду, думаю, к новому протопопу ихнему Никольской церкви, авось, может, за долгую службу отца что-нибудь ему от церкви и пожертвует. Как задумал, так и сделал. Прихожу к протопопу. Выходит, это, ко мне старичишка маленький такой, бородка жиденькая… Словом, совсем хилый! Только глаза, как мыши, во все стороны бегают.
– Что тебе? – спрашивает.
Я ему и говорю, так и так, мол, не оставь, батюшка, своею милостью! Отец много лет в этой церкви священствовал, теперь стар, разнедужился, умирает совсем. Не поможет ли ему церковь малость.
– А как звать твоего отца? – спрашивает.
– Петром, – говорю ему.
Чуть услышал он это, как вскинется на меня, словно его что укусило! Да что, говорит, это я выдумал, да какие у Никольской церкви доходы, чтоб всем нищим помогать. Да с каких пор это попы посылают сыновей своих нищенствовать… И пошел, и пошел! Чего только не наговорил! Я стою, молчу, а сердце так и колотится в груди. Но креплюсь и слушаю. Как раз в это время прибегает наша Маланья.
– Иди, – кричит, – Петр, скорее домой: отец твой Богу душу отдал!
Я помертвел совсем, заплакал… Известно, молод был, – пояснил запорожец, словно стыдясь того, что он мог плакать. – Однако опомнился я немного и говорю протопопу:
– Ну, батюшка, не хотел ты помочь отцу, так, поди, хоть панихиду над ним отпой.
А он мне:
– На Москве, говорит, попов много, поди, найми, отслужат, а чего ради я пойду даром служить!
Я ему в ноги: смилуйся, говорю, батюшка! Он же здесь иереем был… У меня, сам знаешь, гроша медного нет попа нанять. А он меня толк ногой в бок: чего ты ко мне привязался, такой-сякой! – говорит. Отстань! Убирайся! У нас с отцом твоим старые счеты есть и он для меня не упокойник.
Тут он про моего отца такое слово молвил, что и повторить язык не поворачивается. Как сказал он мне это, словно меня что в голову ударило! Всегда я горяч был, а тут и совсем света не взвидел! Поднялся я с полу, как хвачу его за бороденку!.. Он мне кричит: «Что ты делаешь, разбойник!», а мне уж не до его крику: еще и кончить он не успел, как я его сгреб под себя, да и давай водить на все лады… Ну и, должно быть, порядком повозил, потому что он на другой день и душу Богу отдал, как я опосля слышал…
Меня схватили, конечно… Душегубство, говорят, верно, замыслил… С тем и пришел! Заковали и в острог. Однако я, не будь глуп, через неделю бежал оттуда, да прямо в Запорожье…
Вот и весь мой сказ!
– Ну, брат, удивил ты меня! Не ожидал я этого! Да, теперь я вижу, что ты недаром бросил родину! – молвил князь.
– Даром ли! Не от сладкого житья бросил я все и ушел в края дальние! И теперь еще, порой, сердце кровью обливается, так соскучился по родине! – грустно ответил запорожец. – Э, да что вспоминать! Все прошло и быльем поросло! – добавил он иным тоном,
– А ты не боишься ходить по Москве? Ведь тебя могут узнать.
– Так что ж? Пусть узнают! Разве я теперь беглый острожник? Я теперь казак запорожского войска, и пусть-ка попробуют меня пальцем тронуть! – произнес Петр, усмехаясь. – Вот мы и пришли, – продолжал он, указывая на видневшийся на противоположном берегу сквозь сумерки небольшой, покосившийся от ветхости, дом.
Нашли какого-то мужичка, который перевез их на тот берег в полугнилом челноке. Скоро приятели были уже у калитки, и казак три раза ударил в нее кулаком.
Со двора донесся громкий лай собаки. Чей-то голос прикрикнул на нее. Послышался звук шагов, и калитка со скрипом отворилась.








