Текст книги "Брат на брата. Заморский выходец. Татарский отпрыск."
Автор книги: Николай Алексеев-Кунгурцев
Жанр:
Историческая проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 37 (всего у книги 50 страниц)
– Авдотьюшка! Подь-ка ко мне! С ног сбилась я совсем, сил моих нетути, – говорила Анастасия Федоровна старухе няньке, – А как без хозяйского глаза! Нешто выйдет ладно все!
– Ох, уж не говори, матушка боярыня! И я уморилася совсем, шамкала в ответ ей старуха, – Да и то сказать, не грех и умориться маленько, коли привел Бог радостного дня такого дождаться, что боярышню, дитятко-то мое малое, под венец поведут… Слава Тебе, Господи! Думала ль я, старая, что доживу до этого, когда ее малым ребеночком на руках нашивала! Ан дождалась!
– Что говорить! Радость великая! Особливо, что сама матушка царица просватала. А только уж и хлопот, не приведи Бог! Перво-наперво сговор, потом смотрины, там девишник, а сегодня – пуще всего – столованье… Одно за другим… Только поспевай да еще приданое шить приходилось – не отдашь же дочь на сором без прикруты [65]65
Прикрута – приданое.
[Закрыть]. Вот тут и вертись! Уж за те дни измучилась совсем, а сегодня так и вовсе силушки моей нетути! – в изнеможении опустилась на лавку Анастасия Федоровна. – Уж ты замести пока меня, поглядовай везде, Авдотьюшка.
– Сделай милость, отдохни, боярыня, а я присмотрю, будь покойна, – отвечала старуха.
– Спасибо… Смотри не прогляди чего… Перво-наперво на кухню поглядывай, чтоб Антип павлина [66]66
Жареный павлин был непременным блюдом за столом царей и бояр.
[Закрыть]вовремя приготовил, да не пережарил… Опосля не забыл бы чего, напоминай ему… Да и сама упомни: перепеча крупчатая, хлебушки ситного… Этим делом пусть Антиповы помощники занимаются, а он поважнее возьмет – вот эти кушанья: папорок лебедин под взварцем шафранным, опосля ряб по лимоны окрашенный, потрох гусиный, гусь жареный, порось жареный, да куря в лапше, да куря в щах; курник, подсыпан яйцами; пирог с бараниной; пироги кислые с сырком; жаворонки, в масле поджаренные; пирожки с яйцами… Чтой-то позапамятовала сама… Что еще? Да! Сырников приготовит пусть, да карасей, да пирожков подовых… Опосля еще каравайчик, да куличков рассыпчатых… Кажись, все…
– Ахти, упомню ли! – проговорила Авдотья.
– Авось Бог памяти прибавит на сей раз… Ступай с Богом, а я здесь еще маленько помогу золотом довышивать-докончить убрус, что царице Марья поднесть должна в подарок.
Старуха хотела выйти.
– Погодь, погодь еще маленько! – окликнула ее Анастасия Федоровна. – Еще кой о чем сказать запамятовала. Иди к Ивану да скажи, чтоб он из медуши [67]67
Медуша – погреб, где хранится лед.
[Закрыть]выкатил бочки с медом да олуем [68]68
Олуй – пиво.
[Закрыть]… Да выбрал бы те, что пополнее, не начаты еще, а начатых пусть не трогает. Опосля пусть и бочонки с винами заморскими: романеей, бастром и мальвазией повыкатит. Тоже что пополнее. Наливочек тоже пусть не забудет… Ну, иди с Богом… Коли еще что надумаю, кликну…
Авдотья вышла, а Анастасия Федоровна прошла в комнату, где множество девушек были заняты работой: кто спешил докончить что-нибудь из приданого боярышни, хоть и не по обычаю было то, что приданое еще не отвезено, да что делать, вся свадьба спешно так вышла, что и оглянуться не успели; кто трудился над убрусом, предназначенным в подарок царице. В числе их сидела и невеста, Марья Васильевна. Медленно и равномерно двигала она иглою, дошивая какую-то вышивку, и узор тонкою цветною нитью постепенно вырастал под ее искусными руками. Руки деятельно работали, но голова не участвовала в этой работе: с того самого дня, как мать сказала ей о сватовстве Ногтева, Марья Васильевна была словно в чаду… Как сквозь сон, помнит она лицо своего нового жениха, так же, как и девишник, на котором веселилась не она, а ее подруги. Теперь она была странно спокойна и равнодушна ко всему. Горе, радость – одинаково не волновали ее.
Когда мать вошла в комнату, Марья Васильевна, казалось, была поглощена своей работой. Только бледность лица дочери да черные круги, окаймлявшие глаза, поразили Анастасию Федоровну.
«Ахти, – подумала она, – извелась совсем девица! Узнать нельзя… Кажись, ей эта свадьба хуже ножа острого. Как бы еще чего на столованье [69]69
Столованье – свадебный пир.
[Закрыть]с ней не приключилось, скажут: «порченая», тогда мне и отцу и веселье [70]70
Веселье – свадьба.
[Закрыть]не в веселье».
– Ну, что, дочушка, – ласково обратилась она к Марье Васильевне, желая ее развлечь, – немного уж тебе в девицах быть осталось: не оглянешься – и под венец с князь-Данилой.
Боярышня словно очнулась от сна. Видно, далеко и от девичьей, и от приготовлений к свадьбе витали ее мысли.
«Сегодня свадьба… Ох, Господи, Господи, какой тяжкий крест посылаешь ты мне»! – подумала Марья Васильевна, и рука ее, державшая иглу с красной шелковинкой, слегка дрогнула.
Мать заметила своим зорким оком, как задрожала рука дочери, и приписала это усталости.
– Ты бы, Маша, пошла в свою светелку да поотдохнула бы… Какая тебе теперь работа, только измаешься больше. Подь, родная, да отдохни, а то теперь, чай, скоро и царица пожалует… Небось, запамятовала, что государыня матушка, Анастасия Романовна, к нам, как сваха твоя, приехать собиралась, до церкви тебя проводить. Поднимись в свою светелку, посиди в ней свои последние часы девичьи али приляг. Теперь уж недолго тебе в светлице своей быть – скоро покинешь ты дом отчий и матушку свою родимую, дочурка моя ненаглядная! – говорила Анастасия Федоровна, проводя рукою по золотистым волосам дочери, и голос ее слегка задрожал.
Не выдержало сердце Марьи Васильевны ласковых слов матери. Замерло, закалилось оно в горле и стало уже недоступно для него, но все-таки растаяло от ласки материнской. Поднялась с сиденья боярышня, кинулась на шею матери и зарыдала. Долго сдерживаемые слезы пролились.
– Полно, родная! Что с тобой! – с испугом воскликнула Анастасия Федоровна, пораженная этими неожиданными слезами. – С чего ты это? Али со мною расстаться жаль? Что делать! Такова уж судьба девичья! Полно ж, не плачь, касатка. Пойдем со мной, я провожу тебя в твою спальню… Утри же слезы: негоже плакать перед венцом!
Обняв дочь за плечи, она повела ее наверх к ее светелке.
– Ляг лучше: полежишь, авось успокоишься, – сказала она, войдя с дочерью в спальню. – Не тоскуй, а положись на волю Божию: он лучше нас знает, что для нас хорошо, что скверно… Ляг же, – и, подведя дочь к постели, удалилась, оставив Марью Васильевну одинокой в ее светлице.
Однако Марья Васильевна не последовала совету матери, не легла спать, а, подойдя к окну, села на свое излюбленное место.
День был ясный. Лучи солнца проскальзывали в комнату сквозь густую листву росшей перед окном липы и ложились желтыми пятнами там и сям на полу и полог постели. Небольшой, но упорный ветер слегка покачивал верхушку векового дерева и заставлял тихо шелестеть его листья.
Чем-то знакомым повеяло на боярышню от этого тихого шелеста. Как ласка матери заставила встрепенуться ее застывшее в безысходном отчаянии сердце, так шепот листвы ее подруги детства и юности – липы – пробудил отлетевшие грезы, замершие, подобно сердцу, под бременем горя.
Шептала липа под все новой и новой волной набегавшего ветра, лились мечты боярышни, и порой она сама не знала – мелькают ли то думушки в ее голове или это шепчет своим старческим голосом вековое дерево.
«Полно, девица, полно! – слышит боярышня. – Не горюй! Свет всегда с тенью мешается. Так же и у людей. Не лей же, девица, слез, не печалься, красная! Бог Великий все знает, все ведает и посылает нам горе затем, чтоб еще больше ценили мы радость и счастье жизни. Жди и терпи, надейся и веруй, и счастлива будешь. Вытри же слезы, девица, терпи, болезная, без слез и роптаний: они все равно не помогут, надейся, верь, живи для счастья других, и ты сама скоро утешишься, и бесследно пройдет, исчезнет твоя тоска-змея лютая!»
Тихо, но неумолчно шелестела листва, волною неслись думы Марьи Васильевны, и все больше и больше замирала тоска, все спокойнее становилось на сердце.
VII. ОБВЕНЧАНЫВесело и шумно пировали бояре, вернувшись от венца к столованью. Радостен и весел как никогда Василий Иванович, не меньше, чем сидящая с ним рядом Анастасия Федоровна. Гости хмельны и сыты… Еще б! На такой ли свадьбе, как эта, не быть пьяным и сытым! Этакой свадьбы уж давно на Москве не запомнят! Одних кушаний всяких смен чуть не за сотню перевалило, а вина да наливок – хоть в баню иди да мойся – так их много, не говоря про меды крепкие, да сладкие и олуй, перебродивший знатно и выстоявшийся! Как ни любят покушать бояре, а все-таки, то тому, то другому приходится отказываться от угощений, хоть и страшно обидеть хозяина. Зато взамен этого, для утехи Василия Ивановича, приналегли они на пития…, это еще могут, еще желудок выдерживает! И стучат неумолчно братины да кубки тяжелые, узорчатые, с какой-нибудь хитрою на них надписью, вроде: «человече, что на меня зришь? не проглотить ли меня хочешь?» или: «воззри, человече, на дно братины сей и, открывши тайну свою».
Читают бояре такие надписи, кто грамоте разумеет, и с еще большим удовольствием тянут пенную влагу на радость хозяину. Славят гости доброту и щедрость Василия Ивановича да на молодых поглядывают.
– Горько! – кричат, – подсластить надо бы! – и любуются они, как счастливый муж жарко целует свою жену молодую.
А Марья Васильевна тоже вина пригубила маленько. Раскраснелась она. Кровь прилила к вискам и щекам. Сидит она румяная, куда и бледность утренняя делась, и бояре дивятся на боярыню молодую, на красоту ее засматриваясь. Не замечают веселые гости и счастливый супруг, как под кикой высокой, на лоб низко надвинутой, изукрашенной зернами бурмицкими да каменьями самоцветными, очи молодой, словно дымкой какой-то затуманиваются.
Да кабы и заметили, не догадаться бы им, какая думушка бродит в голове Марьи Васильевны, почему она словно с тревогой поглядывает, что конец скоро будет сменам яств и окончится столованье. А боится и ждет с трепетом сердечным того, что уж скоро ей придется вдвоем с мужем остаться, с нелюбимым, чужим человеком, и должна она будет подчиняться ему во всем, исполнять все его прихоти: жена – раба! Недаром же он ее, перед тем как с ней к брачному ложу идти, плетью легонько при всех ударит в то время, когда она будет с него обувь снимать [71]71
От древнейших времен и до XVII ст. в Москве было в обычае, чтобы перед отходом к ложу, молодая снимала обувь с мужа, а муж в это время слегка ударял ее плетью. Обычай этот известен еще со времен язычества. Когда Владимир Великий женился на Рогнеде, она отказалась исполнить этот унизительный обряд, сказав: «Не хочу разути рабынича!», т. е. сына рабыни, т. к. Владимир был сыном Малуши, ключницы Великой княгини Ольги.
[Закрыть]– и то и другое знаки господства с его стороны, рабства – с ее.
Тяжко Марье Васильевне. Для нее это не свадебный пир, а тризна по милому, по ее девичьим грезам и по разбитому навеки, казалось, счастью.
Но помнит молодая боярыня слова: жди, терпи, надейся и веруй! и ничем не выдает своей грусти. На устах ее играет улыбка, очи блестят, она кажется вполне довольной и счастливой. Не хочет она своим грустным видом смущать веселье гостей и печалить отца и мать. Она видит, как украдкой крестится ее матушка, что-то тихо шепча.
Знает Марья Васильевна, что, верно, мать шепчет:
– Благодарю тебя, создателя! Ишь, Марья-то весела как и довольна… Забыла, знать, о своем дружке, отогнала свою кручинушку, слава Тебе, Господи!
И еще веселее становится молодая боярыня, еще звонче звучит ее смех…
«Радуйся, матушка! Будь довольна, милая! – думает она. – Ты видишь, я весела, веселись же и ты – тебе так редко выпадает это на долю. А что у меня на душе, то пусть одна я знаю!»
Шумнее и шумнее делается в горнице, веселей и веселей становятся гости, а пир между тем, видимо, уже идет к концу. Уже начали ставить сласти. Вон только что подали сахарную коричневую коврижку, а там уж несут лебедя сахарного, пуда в два весом, там утю, тоже не легкую, а вот тащат диво дивное, целый город сахарный. Диву даются гости, как это мастерски все состроено: и башни тут, и церкви над стеной зубчатой возносятся, а на площадях люди на конях или пешие понаставлены – вот-вот, кажись, сейчас двинутся, заговорят да с боярами веселыми чаркой золоченой чокнутся, молодых поздравляючи. Дальше пошли сласти попроще: марципан сахарный, сахары узорчатые, ягоды разные, яблоки, шептала, имбирь в патоке и еще других всяких сластей многое множество.
Заедают гости сладостями обильные яства: кто с башни сахарной сорвет человека сладкого, в рот отправит да вином душистым запивает; кто у сахарной ути нос отколет да посасывает его, обмакнув в стоящую перед ним объемистую чарку с крепким медом; кто попроще, возьмет шепталы или имбирю в сладкой тягучей патоке да наливку густую попивает.
Однако как ни любят пить гости, а, наконец, и им невмоготу стало. То один, то другой, смотришь, от угощенья хозяйского отказывается да чарку кверху дном оборачивает:
«Довольно, дескать, пора и честь знать!»
Видит Василий Иванович, что зело упитаны гости и что дальше тянуть нечего – все равно веселей не будет – поднялся он.
– Ну-ка, гости дорогие, – говорит, – еще по чарке по последней опрокинем, да и проводить пойдем молодую в дом зятюшки моего дорогого!
– Вот это ладно Василий-ста промолвил! – сказал отец молодого. – Давно бы в наш дом пора… Я, чай, молодая наша уж соскучилась, с нами, со стариками, сидючи!
Еще раз звякнули дружно кубки и братины. Опростали гости до дна полно налитые чары, еще раз крикнули «горько!» и заставили пригубить чарку и Марью Васильевну. Пригубила она ее с веселой улыбкой, а у самой дрожь по телу пробежала.
Шумно поднялись бояре, помолились на иконы да хозяина за хлеб за соль благодарить стали. А уж отец молодого сзывает их на завтра на новый пир, на княжой [72]72
Княжим – назывался пир на другой день свадьбы в доме молодого.
[Закрыть], к себе в дом. Знают гости, что и завтра их ждет угощенье, и не меньше благодарят его за зов. Между тем дружка уже расчистил молодым проход на крыльцо. Их давно уж у крыльца пара коней буйных и быстрых дожидалась. Сесть едва молодые успели, как кони понесли, словно перышко, тяжелую колымагу, только пыль летит. Дружка на горячем аргамаке чуть угнаться может. Однако старый князь Ногтев, отец молодого, вместе с женой своей сумел как-то ухитриться поспеть домой раньше новобрачных, и только они, подъехав к дому, успели в палаты войти, как уж отец дрожащими руками осенил иконой их склоненные головы, а потом, передав образ жене, благословил хлебом-солью.
Вступление Марьи Васильевны в дом мужа состоялось.
Между тем понемногу собирались поезжане. Оставалось совершить последний обряд: «выдаванье молодой» и уложить их на покой в сеннике.
Медленно выступил из толпы поезжан боярин, приятель Темкина, старший их всех и по роду, и по летам. Перекрестился он на образа, провел рукой по своей серебристой бороде и повел речь к молодым.
– Дети мои, – начал он дрожащим старческим голосом, – теперь вы уступили на житейский путь… Вы молоды, не знаете, каков он есть. Слушайте же, что скажу вам. Мне уж недолго осталось быть на этом свете, я прожил жизнь, прошел путь, положенный Господом, я знаю, труден он али легок… Ох, говорю вам, тяжек путь житейский! Но не бойтесь его: Бог повелел жить и дал нам заповедь великую: любите друг друга! Вот в этом ваша опора и спасение… Помни, Данило, помни и ты, Мария, заповедь сию великую, и живите так, как поучает она. Ты, Данило, берешь под свою власть и защиту голубку чистую и помни: с тебя на страшном суде спросится, оставил ли ты в чистоте ее душу, не поселил ли в ней мыслей злых, черных, такой же ли кроткой сердцем она прожила и окончила свою жизнь или в предсмертный час могла сказать что-нибудь противу тебя. Тяжко вам, что я говорю о смерти тогда, как здесь кипит веселье и жизнь начинается, а не оканчивается. Что делать! Я должен сделать это, чтоб наставить вас на путь истины. Еще скажу, Данило, ты господин жены твоей, ты знаешь это, но помни всегда, что жена – не раба… Властвуй над ней, но не силой своею, а любовью. Что же тебе сказать, Марья? Если от мужа, господина твоего, я мог требовать, чтоб он сохранил в тебе душу чистою, то могу ль того же просить от тебя, чтоб ты его душу сохранила? Ведь ты не госпожа его, а только подруга жизни, могу ль от тебя этого требовать? Да, могу! Доброе слово, вовремя сказанное, спасало великих грешников. И ты так же делай. Видишь, что тоскует твой муж, что кручина им овладела, спроси, о чем он кручинится. Раздели тоску его, утешь, если можешь, а нет – горюй вместе с ним, он увидит, что ты поняла его скорбь, делишь с ним ее, и на душе у него полегчает. А увидишь, угрюм он ходит, думы черные запали, знать, в его голову, разведай про эти думы, скажи ему, что неладны они, и спасешь ты его, быть может, от греха великого. Что еще прибавить? Бояться Бога, чтить родителей вы с младенческих лет обучены, чай, не забыли и не забудете. А я кончу так же, как и начал: любите друг друга – в этом и ваше счастье, и спасенье!
Старик закончил речь среди глубокого безмолвия присутствующих. Марья Васильевна стояла, склонив голову, только изредка поглядывая на мужа, и речь ли так подействовала на нее или же просто сердце ее искало успокоения, только Данило Андреевич, еще недавно чужой для нее, уже не казался ей теперь таким. Она понимала, что связана с ним крепкими узами, и ей хотелось найти в нем друга, с которым бы она могла легко и без боязни совершить тот трудный житейский путь, о котором говорил старик.
Окончив речь, старик «выдал» молодую мужу.
– Поди сюда, Данило, – сказал он князю, взяв за руку молодую, – вот жена твоя, возьми ее, – и он передал Марью Васильевну в объятия мужа.
Молодых повели в сенник.
А уж в сеннике приготовлена на ржаных снопах брачная постель.
Двадцать семь снопов положено, поверх их перины настланы и накрыты простынями атласными. В головах постели поставлена кадь большак с пшеницей, в ней свеча восковая воткнута и зажжена, в ногах кадь такая же с ячменем, по бокам кади с рожью.
У входа в сенник молодых осыпали хмелем, и дверь за ними плотно заперли.
Поезжане начали по домам собираться, а дружка, вскочив на коня, стал разъезжать вокруг сенника с обнаженной саблей в руке, чтобы кто-нибудь не потревожил молодых или колдовства, какого не учинил.
VIII. В СЕННИКЕНаступил тот час, которого так страшилась Марья Васильевна: молодая осталась наедине с мужем.
В первую минуту неловко чувствовали себя молодые.
Князь сел на постель и, покручивая шелковистый ус, молчал и украдкой поглядывал на свою красавицу жену. Марья Васильевна остановилась у порога, словно боясь сделать шаг дальше, и, вся трепеща, боялась поднять глаза на своего мужа, со страхом ожидая, что вот-вот раздастся его голос, властно зовущий ее к себе. Однако молчание длилось. Тишина нарушалась лишь изредка легким потрескиванием свеч, воткнутых в кадях с зерном. Неподвижное пламя свечей обливало комнату ярким светом.
– Мария Васильевна… то бишь, Мария, ты и взглянуть на меня не хочешь… Неушто уж так я не люб тебе? – раздался тихий голос Данилы Андреевича вместо ожидаемого молодой боярыней сурового призыва.
Марья Васильевна не отвечала, только, подняв очи, глянула на мужа. Ее глаза встретились с глазами молодого князя, и она прочла в них словно упрек себе. В них не было видно гнева, очи князя с кротостью и любовью смотрели на нее. Марья Васильевна, словно стыд почувствовала за свою холодность к мужу.
«Нешто он виноват, что меня разлучили с милым?» – подумала она и, подойдя, села рядом с ним на постель. Радостно блеснули очи молодого князя… А эти очи были не хуже глаз Андрея Михайловича! И они, как те, могли грозно сверкать, когда гнев загорался в груди, и они могли теплою ласкою нежить свою любушку, кротко глядя на нее из-под тонких полукруглых бровей. Да и красою Ногтев не уступал Бахметову, хоть был ростом пониже, зато постройней, а его золотые кудри, волной воздымавшиеся над высоким лбом, чуть ли не получше были темных кудрей Андрея Михайловича.
– Что ж ты не промолвишь словечка в ответ мне, голубка моя? – продолжал Ногтев, видя, что Марья Васильевна не отвечает. – Больно не люб я тебе? Молви! – и словно тоска послышалась в голосе князя.
– Люб ли – того не могу я сказать… Сам ведь знаешь, до свадьбы тебя я раз-другой лишь видела только… А не люб, почему ж? Ты мне не ворог и зла не сделал… За что ж не люб, – ответила Марья Васильевна, потупив глаза.
– Стало быть, ни то, ни другое, – вздохнул князь. – А ты мне люба… Ох, как люба! Ты говоришь, меня всего раз или два видела, а я тебя много раз видел, только ты меня не примечала, али не хотела приметить. Помню, не раз я во время обедни али всенощной вместо икон святых смотрел на тебя, и казалось мне, что, то ангел с небес на землю спустился да обратился в девицу красную. И сердце билось сильнее у меня в груди, когда я глядел на тебя, бывало… А кончится служба, уйдешь ты домой с матушкой, и такая тоска нападет на меня – света Божьего не взвижу! Не понимал я тогда, что со мной творится. Был, кажись, раньше молодец как молодец, ан вдруг, словно девица, затосковал, закручинился… Думал, скажу прямо, не порчу ль какую на меня навели… К ворожеям обращался, чтоб избавиться… Поили они меня разными зельями, гадали и так и сяк, а тоска моя все сильней и сильней становилась… А знахарки баяли – порча! Только одна мне глаза открыла, погадала и молвила, что тоска моя от очей девицы лазуревых идет… Тут и я догадался, от кого идет моя кручина. Понял все, а сватов созывать боязно: вдруг не примут, тогда еще горше… Кабы не царица, не знаю, как бы все и кончилось… Теперь же, слава Богу, все слажено!.. Я прежде и помыслить боялся о таком счастье и радости! – говорил князь, с восхищением глядя на красавицу жену. – Только, – добавил он мрачно, – мне и радость не в радость будет, коли ты меня не полюбишь! Скажи, родная, голубка моя, скажи, полюбишь ли ты меня?
– Коли ты муж мой, нешто могу я тебя не любить?
– Ах, не то, не то! Полюбишь ли, спрашиваю, не как мужа своего, а как своего милого, вот о чем я спрашиваю?
Марья Васильевна не знала, что ответить ему: сказать правду – значило огорчить его, а солгать совесть мешала. Она раздумывала и медлила с ответом.
– Ты не отвечаешь, – произнес Ногтев, видя ее молчание. – Молчишь, стало быть, не знаешь, как мне ответить… Я понимаю – тебе тяжко сказать, что не полюбишь меня. Что же делать! Насильно мил не будешь! Такова, знать, воля Божия! Знать, счастье мне на роду не написано! – печально добавил князь и поник головою.
Воцарилось тягостное для обоих молчание.
– Знаешь ли, что та ворожея, – продолжал Данило Андреевич, помолчав, – которая узнала, откуда моя тоска идет, еще кое-что предсказала и правду, вижу, молвила истинную! Знать, та знахарка не обманчивая, и наука ее подлинно от Бога идет… Ворожея та Ведуньей прозывается, стрельчиха, вдова… Слышала о ней, чай?
– Да, слыхала, – коротко ответила Марья Васильевна, погруженная в свои думы.
– Так вот эта самая Ведунья всю судьбу мне открыла…
Сказала, что женюсь я на той девице, по которой сердце мое тоскует, а только у той зазнобы моей есть уж милый, и долго она того милого не забудет, а меня полюбит ли когда, то еще бабушка надвое сказала! Вот оно теперь и сбывается! Э-эх, доля моя горькая! – тряхнул князь золотистыми кудрями, и тяжко, тяжко, видно, было у него на душе. Жаль стало его Марье Васильевне.
«Ишь, тоскует, болезный! Кабы могла бы полюбить, полюбила бы его… Кроткий он, видно, добрый… Скажу ему все, без утайки, как есть, может и полегчает у него на сердце… К тому же и таить от мужа своего что-нибудь – грех».
– Слушай, муж мой, Данило Андреевич! – тихо начала она, – не хочу таить от тебя. Зачем скрывать али обманывать – правда все же лучше кривды… Не потаю… верно сказала тебе Ведунья; есть у меня милый, и любила я его больше жизни своей, и теперь люблю… Виновата ль я? Сам знаешь – сердцу не прикажешь…
– Как звать твоего милого? – быстро спросил Ногтев.
– Зачем тебе знать? Не все ли равно?… Впрочем, будь, по-твоему, я и это скажу тебе: его зовут Андреем Михайловичем Бахметовым.
– А, вот кто это! Видал его не раз… Красавец!.. Ну, да теперь недолго ему на белом свете красоваться… Приедет с похода – он теперь ушел с Данилой Адашевым – убью его!.. Али сам, может, лягу костьми: вместе нам не жить на белом свете! – воскликнул князь, и брови его сдвинулись, а в кротких глазах сверкнул недобрый огонек.
– Убьешь? – сказала Марья Васильевна, – а за что? За то, что он любит меня? Так нешто можно совладать со своим сердцем?… Ежели б можно было, то почему же ты с тоски по мне чахнул? Не мог, стало быть, совладать со еврею любовью… А его, Бахметова, винишь в том, в чем и сам повинен. Можно ли так? Послушай лучше, что скажу я тебе… Люблю его, прямо говорю, люблю больше жизни своей, а только обета в верности, данного пред алтарем святым, не забуду и не нарушу… Как перед Богом скажу, была бы моя воля – ни за тебя, ни за другого не пошла бы, кроме милого моего… Но теперь не воротишь – мы повенчаны, и я обета не преступлю…
– Да не о том тоска меня берет… Знаю я, что чистая в тебе душа и ты греха не сотворишь… Иное меня кручинит!
– Что же?
– Не люб я и не буду любым тебе никогда, вот о чем я горюю! – печально проговорил князь, низко опустив на грудь свою красивую голову.
– Жаль мне тебя, болезный! – тихо проговорила Марья Васильевна, растроганная его печалью, – Знаю, как болит твое сердце, как скорбишь ты… По себе знаю! Чем утешить тебя? Вижу я, кроткий ты, добрый… Слушай!.. Пройдет время, утихнет моя тоска о милом, и…, и тогда люб станешь ты мне, потому что сердце у тебя золотое!.. Поняла я это.
– Так ты, говоришь, полюбишь меня? – сказал князь, и лицо его просветлело.
– Да!.. Полюблю, только жди, дай улечься тоске моей… А до тех пор…, до тех пор я буду тебе верной женою и подругою жизни… Судьба устроила так, чтобы мы вместе шли по пути житейскому, будем же дружно свершать эту путь-дороженьку! Будем делиться всякою думушкой, всякою радостью, всякой невзгодою… Хочешь ты этого?
– Еще бы не хотел, голубка моя, жена моя дорогая! – радостно воскликнул Данило Андреевич.
– Что же? Утешился ли маленько? Полегчало ли у тебя на сердце? Да? Тем лучше – рада я за тебя! Ты и теперь уж мил мне становишься, потому, душа у тебя чистая, добрая! Не тоскуй же! Утешься совсем! Я тут подле тебя, жена твоя молодая… Целуй же меня, муж мой! – и уста Марьи Васильевны обратились к пылающему лицу князя.
Тот заключил ее в свои жаркие объятья.
А в далекой татарщине Андрей Михайлович в это время спешно прощался с красавицей татаркой и непоколебимо верил в верность своей милой.
Жестокий удар ждал его!








