Текст книги "Разговор с незнакомкой"
Автор книги: Николай Иванов
сообщить о нарушении
Текущая страница: 12 (всего у книги 30 страниц)
СВЕТ СОГРЕВАЮЩИЙ
К пенсионеру Сабурову, что живет на втором этаже многоквартирного панельного дома, который день кряду является участковый. Коренастый веснушчатый лейтенант не слишком решительно нажимает на кнопку у косяка, и мелодичный перезвон раздается по ту сторону обитой черным дерматином двери. Подождав, лейтенант нажимает на кнопку еще раз и медленно спускается вниз. За ним наблюдают соседка Сабурова по этажу пожилая женщина Ефросинья, только что спустившая с лестницы коляску с внуком, и почтальон Клава, рассовывающая по ячейкам синих почтовых ящиков газеты.
– И что-то он к Егорычу, теть Фрось? – спросила Клава, щелкая запором пухлой брезентовой сумки.
– А бес их знает. И вчера приходил, не застал… Наладился что-то. Может, стряслось что у старика…
– Да нет вроде… Утром пенсию ему приносила, веселый был, кофеем угощал меня.
А в это время участкового перехватила у подъезда дворничиха Маша, приземистая рябая татарка с бегающими маленькими глазами. Голос, однако, ее, зычный, сипловатый, звучал во дворе громко, точно усилили его многоваттным динамиком.
– Ну что, смылся шайтан старый?! Так я и знала. Чует, когда не надо быть дома!
– Тише, Марь Петровна, тише… – останавливает ее милиционер.
– Что тише?! Почему? Я знаю законы. Права знаю! Не хочу тише!
– Но, может быть, все это не так страшно, Марь Петровна? Человек он вроде интеллигентный, культурный…
– Культурный? Я знаю законы, тоже культурная. Не привлечете – дальше пойду!
– Ну хорошо, хорошо. Я завтра еще зайду, – и лейтенант, обойдя Машу, заградившую ему путь, перешагнув через кучу мусора, пошел себе пустынным двором к остановке.
Шел медленно, сняв шапку и подставив голову под косые вечерние лучи мартовского солнца. И было о чем подумать молодому лейтенанту милиции. Два года уже как он, демобилизовавшись из армии, пошел служить участковым уполномоченным в один из столичных районов. И со многим ему довелось столкнуться за эти два года. Приходилось усмирять подвыпивших мужей, а порой и жен, и улаживать иные семейные неурядицы и квартирные распри соседей, преследовать нарушения паспортного режима. А здесь что-то такое – прямо в голове не укладывается. Человек в преклонных годах, по всему видно, интеллигент. То ли актер, то ли художник, что-то в этом роде. И такой вежливый всегда, раскланяется, шляпу снимет.
…Но лейтенанту не пришлось зайти к пенсионеру Сабурову на следующий день, как он рассчитывал. Отвлекли дела более важные, более «насущные для текущего момента», как любил выражаться его начальник майор Мыриков. И попал он к старику лишь после празднования 8-го Марта, в один из ненастных, пасмурных понедельников. На этот раз стоило ему прикоснуться к кнопке звонка, как дверь мгновенно отворилась и перед лейтенантом предстал высокий сухощавый старик, скуластый, с седыми, завивающимися полубачками. В руках он держал набитую посудой авоську; рядом с молочной и кефирной тарой соседствовали бутылки из-под перцовой и вермута.
Старик снял с головы велюровую шляпу и, слегка склонив голову, отступил на шаг, жестом приглашая лейтенанта войти.
– Прошу вас. Чем могу служить?
– Сабуров Иннокентий Егорович? – слегка замявшись, спросил лейтенант.
– Точно так. Я полагаю, мы с вами уже знакомы. Встречались в домоуправлении и на выборах, если мне не изменяет память…
– В общем, да… – Лейтенант расстегнул планшет. – Темновато у вас тут.
– Прошу вас, – повторил старик и распахнул дверь в комнату, небольшую, уютную, с низким потолком, но широким едва ли не во весь торец стены светлым окном.
Лейтенант вошел, огляделся. Вдоль правой стены, полностью прикрыв собой обои, простерлись книжные стеллажи. На подоконнике – несколько небольших из обожженной глины горшков с цветами.
Взгляд лейтенанта задержался на незатейливом, горящем на фоне голубой занавески алым огоньком цветке.
– Нравится? – спросил старик, отдергивая штору и как бы впуская в комнату еще больше света. – Это герань. Теперь, знаете ли, редко где ее встретишь. В моде все больше кактусы и прочие заморские чудища. А я, грешник, люблю нашу русскую гераньку. Вот я старик уже древний, восьмой десяток давно распочал, а живу запахами детства. Бывалочи, в деревушке моей Акимовке, под Ленинградом, не было окошка без герани. А запах-то, запах какой! Нет, вы понюхайте, вы потрите пальцем листик… Ах, да что же это я, как говорится, соловья баснями… Не выпьете ли кофе? Минутное дело. В наш маленький магазин аж три сорта завезли на днях, небывалый случай, – старик проворно расстегнул пальто, сдернул с шеи шарф.
– Иннокентий Егорович… – остановил его лейтенант. – Я ведь к вам по делу.
Старик насторожился, помрачнел.
– Так-так… Что же, готов вас выслушать внимательно. Присядем, однако, в ногах, говорят, нет ее, правды-то. Вот сюда, прошу вас, – он указал на небольшое, обитое старинным бархатом кресло, сам сел рядом.
Лейтенант присел на краешек кресла и достал из планшета несколько листков бумаги, исписанных крупным косым почерком.
– Жалоба на вас, Иннокентий Егорович, – сухо проговорил он, вытаскивая из-под канцелярской скрепки один из листков. – Шумно, говорят, у вас в квартире. Молодежь вечерами собирается, пьянствуют, песни распевают, безобразничают…
– Ах, Маша, Маша… – сокрушенно покачал головой старик. – Не удержалась-таки, донесла…
– Что значит – донесла? Вот у меня письменное заявление, написанное по форме. «Двадцать третьего февраля, первого и пятого марта имело местом быть в данной квартире са… са-бан-туй…» – медленно зачитал лейтенант с листа.
– Ах, да какая разница. Дело, знаете ли, в сути, а не в форме. Утрирует она, вот что я вам скажу…
– Как это?
– Ну… преувеличивает. Не скрою, что же, бывает у меня молодежь, да… и в указанные даты, вероятно, были ребята…
Старик явно расстроился, заволновался, долго не мог разжечь маленькую свою вересковую трубочку, а раскурив, глубоко затянулся и, склонив голову, уставился в пол.
– Иннокентий Егорович… – прервал лейтенант тягостное молчание. – Но ведь они пьют у вас! И какое уж тут преувеличение, вон, как говорится, и вещественное доказательство, – кивнул он на сетку с посудой.
– Да, уважаемый… – старик поднял голову, рука его с зажатой трубкой легонько подрагивала. – Не скрою – и это случается. Но ведь лучше здесь, чем в подворотне…
– Вы что же, и сами… – лейтенант осекся, подыскивая подходящее слово, но старик перебил его:
– Лет двадцать уже не пригублял. Последний раз выпил, когда наш человек на орбите оказался – Юрочка. Ну а прежде… кто ж ее обходил?..
– И все-таки, Иннокентий Егорович, – лейтенант обескураженно развел руками. – У вас здесь выпивают, шумят… Трудно и предположить такое. Человек вы представительный…
– Молодой человек! – старик резко поднялся с кресла. – Я стар и мудр, как… вон та дырявая калоша, – кивнул он на обувь под вешалкой. – А вы меня воспитываете! Могу себе представить, что будет, если я начну вас поучать и объяснять, как надо и как не надо…
– Да успокойтесь вы, Иннокентий Егорович, – лейтенант встал, убирая бумаги, щелкнул планшетом. – Я для того и пришел, чтобы разобраться во всем.
– Да, да… простите. И сидите, сидите, пожалуйста… Я попробую вам объяснить.
Старик подошел к занавеске, постоял, помолчал, глядя в окно, точно вспомнив о чем-то, покачал головой.
– Ах, Маша, Маша, – повторил он, повернувшись к лейтенанту, – ну чисто ребенок. Дитя природы. А ведь дружила со мной поначалу, дня не было, чтоб не зашла. То прибраться, бывало, поможет, то картошки с рынка подбросит ведерко, она и там убирала по совместительству. Ну, я, как мог, старался ее отблагодарить. Денег не брала ни в какую, принципиальная…
Лейтенант достал пачку «Шипки», надорвал целлофановую обертку. Старик будто бы обрадовался даже этому, взял с подоконника массивную хрустальную пепельницу, поставил на пол, возле ног лейтенанта.
– Курите, курите… а может, все-таки кофейку?..
– Да нет, благодарю вас.
– Муж у нее крепко выпивал, – продолжал старик. – Шофером работал, где-то тут на базе, неподалеку. До чего дошел: вещи даже стал потаскивать из дому. Ну, она, правда, и поколачивала его порой, и вещи под замком от него да по знакомым держала. Не помогало, даже зуб свой золотой собственноручно выдернул и в ломбард снес. Это она все со мной делилась прежде. А когда забрали его на принудительное лечение, тут она и взъярилась на весь свет. А пуще всего почему-то на меня. И почему – не могу взять в толк? Помочь я ей ничем не мог, но ведь и худа никогда не делал…
– Иннокентий Егорович, а вы что же, одинок, один, простите? Без родни?..
– Как вам сказать… Одинок… слово какое-то, смотря как его толковать. Ребят моих, Пашку с Мишкой, война не пощадила, две сестры в Ленинграде… в блокаду не выжили. Так что на мне сабуровский род кончается, в этом смысле – да, одинок. Ну а жена… вот завтра десять лет будет, как и ее не стало…
– Виноват… – лейтенант снова поднялся. Скрипнув сапогами, осторожно отступил от кресла, стараясь не задеть пепельницу. – Я зайду в другой раз.
– Э, нет, – возразил старик. – Раз уж пришли, не спешите… И знаете что, я, пожалуй, вас не послушаю, оставлю одного на несколько минут. Посмотрите журналы пока, газеты, во-он на тумбочке свежие.
Бережно повесив на плечики пальто в прихожей, старик прошел в кухню.
…Через несколько минут они сидели на кухне. Из высокого фаянсового кофейника старик разлил по чашкам черный дымящийся кофе. Лейтенант, вертя на блюдечке маленькую голубую чашку, осматривался. Даже на кухне старик ухитрился пристроить застекленные книжные стеллажи. Под стеллажами, рядом с холодильником, примостилась маленькая складная софа.
– …верно, в общем-то пошумели они у меня пару раз. Особенно, знаете, песни эти их, гортанные какие-то, с надрывом, манерные. Никак не могу привыкнуть к этому. И, вы знаете, переспорить их ну практически никак невозможно, а уж перепеть – куда там! Да вы что же не пьете-то?
– Горячо что-то. Я из блюдца попробую…
– Конечно-конечно, как удобнее, так и пейте, не стесняйтесь только. Вот сахар, сухарики… И все же, знаете, порой мне удаются маленькие победы. Вот, скажем, последний раз… Ну, Софокла я им читал, не слушали, делали вид только, мерзавцы. А вот после «Короля Лира» девчонка эта, Лялька, навзрыд плакала. Курит и плачет… Ну а особенно – стихи. Стихи, я вам скажу, это гигантская сила. Выражение красоты, поэзии жизни. Нет, я не ради игры слов это говорю – именно красоты и поэзии жизни нашей. И вот что обидно, замечу вам: порою такое ощущение, что в школе им ни Пушкина, ни Тютчева не читали. Слу-ушают… Ах ты ж, простите вы меня, старого, про молоко-то забыл… – Старик, привстав с маленькой кухонной табуретки, взял с подоконника пакет с молоком.
– Так попрохладнее будет, и в блюдце не надо переливать. Попробуйте так… О чем же я вам?.. Да… победы маленькие. Ну, победы не победы, а все же… Вот, скажем, парень один. И выпить его все тянуло больше других, и пошуметь. А тут намедни протянул я руну вот к этой полке, достал томик стихов, стал читать. И парень этот отставил стакан и не притронулся к нему весь вечер. А потом, когда проводил я их, вернулся, минут через двадцать позвонил. «Дай, – говорит, – дядя Кеша, стихи переписать про звезду…» Я оторопел сначала на минуту, потом отдал ему книжку. Бери, говорю, насовсем, береги только, храни. Жалко было отдавать, не скрою, книжка-то всю войну была при мне, да рука не поднялась отказать… – старик вздохнул, склонившись над чашкой.
– Скажите, а что же это за стихи такие… про звезду? – лейтенант звякнул чашкой о блюдце, отодвигая ее от себя.
– Стихи-то?.. Если интересуетесь, послушайте.
Старик отпил глоток уже остывшего кофе и прочитал мягким грудным голосом, чуть-чуть нараспев:
Среди миров, и мерцании светил
Одной Звезды я повторяю имя…
Не потому, чтоб я Ее любил,
А потому, что я томлюсь с другими,
И если мне сомненье тяжело,
Я у Нее одной молю ответа,
Не потому, что от Нее светло,
А потому, что с ней не надо света.
Лейтенант поспешно прикурил сигарету, глубоко затянулся дымом.
– Иннокентий Егорович, вы простите меня, полюбопытствовать хочу… Вы прежде, до пенсии-то, в театре работали?..
Старик ответил не сразу. Медленно раскурил трубку, подвинул лейтенанту пепельницу, отставил на край стола кофейник.
– Отнюдь. Перед вами всего лишь сельский учитель. И почему вы так подумали?.. Не скрою, пристрастие, правда, к театру я имел всю жизнь, особенно в молодости. В студенческие годы довелось посмотреть и Василия Ивановича Качалова, и Марию Николаевну Ермолову, и Станиславского… Одним словом, повезло – старый МХАТ, Малый!
Старик отпил из чашки еще маленький глоток холодного кофе, улыбнулся, посмотрев лейтенанту в глаза.
– Хочу в свою очередь спросить у вас: родом-то вы откуда? Москвич?
Лейтенант покачал головой.
– Смоленский. Федоровского района…
– Да что вы говорите?! – старик не донес трубку до рта, отложил ее на подоконник, машинально стал двигать к краю стола чашки, сахарницу, точно освобождая перед собой пространство, чтобы лучше видеть собеседника. – Мыслимое ли дело… – продолжал он, подперев руками подбородок. – Почти десять лет я учительствовал в ваших краях перед войной. В Дорогобуже, в Вязьме… Партизанил там же… И в Федоровке вашей бывал. Партизанская бригада у нас была подвижная, рейдовая. Церковь в вашем селе, если не изменяет память мне, красавица была, и без одной маковки, по-моему…
– Точно, – подтвердил лейтенант. – Наша. Реставрировали ее, правда, не так давно…
– И речка, как сейчас помню, узе-енькая, но вся в тростнике, в камышах. Петлей огибала мысок по-над лесом.
– Вот речки нет. Пересохла. Это я еще пацаном был, в школе учился.
– Жаль. Речка-то мне запомнилась особенно. Гнали нас вдоль нее каратели. Сначала мы из камыша отстреливались впятером, пока отходила основная группа, потом успели перебежать в лесок. Тут меня и того… – старик погладил ладонью правое плечо, потянулся опять к трубке. – Ну, верите ли, совершенно не почувствовал тогда боли. А когда уж отмахали километров десять, в глазах стало темнеть, и упал… А может, подогреем еще? – старик подмигнул лейтенанту, кивнув на кофейник.
– Нет-нет, спасибо. Да вы рассказывайте, пожалуйста…
– А что, собственно, рассказывать… Потом еще раза два ходил на задание, еще разок задело… Потом соединились с белорусскими товарищами и новый командир бригады, объединенной уже, запретил мне воевать, как отрубил… Будешь, говорит, товарищ Георгий, – кличка у меня была в отряде такая – детишек учить. Война войной, а дети должны грамоту знать, чтобы после войны смена нам была стоящая. Я было на дыбы: как это в лесу, в землянках отсиживаться… Но приказ есть приказ, и время военное. А детишек у нас было около сотни – мал мала меньше, да чуть ли не половина из них сироты уже…
– Неужели учили? – удивленно перебил лейтенант. – Обстановка-то какая, немцы кругом.
– Представьте, учил. Где по памяти, где по обгоревшим страницам учебников, которые по крупицам собирали в селах. Так в лесных землянках и занимались, пока не освободили Смоленщину да Белоруссию. А потом до конца войны работал снова в ваших краях и тоже едва ли не в землянках, область-то почти всю в руины превратили фашисты… Такие вот дела… Ну а ученики мои, грибочки лесные, боровички, как я их называл тогда, не забывают меня и по сей день. Крепкий народ из них получился, военной закалки. Есть среди них и дружки земляка вашего Юрочки Гагарина, они-то меня с ним и знакомили когда-то. А вы говорите – одинок! Отнюдь… Однако заговорил я вас, простите вы меня, старого…
– Спасибо вам. Не затем вроде я приходил к вам, но спасибо. И за кофе, и за рассказ… – Лейтенант посмотрел на часы, поднялся. Одергивая китель, невзначай бросил взгляд в окно. Внизу, у подъезда, сгребая деревянной лопатой рыхлый желтоватый снег, топталась дворничиха Маша. Время от времени она притрамбовывала небольшую грязную кучу лопатой и посматривала вверх, на окна старика.
Лейтенант отвел глаза и только теперь заметит на подоконнике такой же, как в комнате, небольшой горшок с геранью, машинально прикоснулся к стеблю рукой и сразу же ощутил резковатый и терпкий запах.
– Еще раз спасибо вам, – повторил он и сквозь узкий проход между маленькой софой и столом стал пробираться к вешалке.
АПРЕЛЬ
Р. Дорошенко
Две операции за дежурство – не частое явление в нашей маленькой больнице. У меня была трудная ночь.
В комнату уже пробралось солнечное, теплое утро. По подоконнику поползли яркие блики. Сначала медленно, затем все смелее – и вот они уже, не удержавшись, упали на ковер, потекли к двери.
Я поднимаюсь с тахты и зажигаю сигарету. В клинике я не курю, и поэтому мне очень трудно во время ночных дежурств. Устаю без сигарет. Завтра опять в ночь. Ох и давно же мечтала отоспаться! Да разве закажешь его – сон…
Почему же сегодня так неспокойно? Так непросто. Неужели все дело в этой стопке конвертов? Вот они – на уголке письменного стола. Десятка полтора, наверное. Нет, меньше – двенадцать. Все голубые, одинаковые: марка и штемпель – единственный их узор.
Я вынимаю самый нижний.
«Уважаемая Мария Дмитриевна! Ради бога, не пугайтесь и не сердитесь. Даже если бы у Вас была самая идеальная память, какая может быть, Вы бы меня не вспомнили. Так что считайте, что мы не знакомы. Хотя я-то знаю Вас многие годы и, думаю, узнал бы из тысячи даже теперь, когда прошло почти тридцать лет с тех пор, как я Вас видел. Много лет я собирался с духом, чтобы написать Вам, и раз уж решился – надо, пожалуй, до конца…
Вы помните Зорск? Я там умирал в 44-м. Да, да, не удивляйтесь. В самом деле – умирал. В госпитале, в палате для обреченных, – как я узнал позднее. И у моей кровати сидели Вы. Сидели и… плакали. Говорят, перед смертью наступает просветление сознания, может, это и было со мной тогда – почему я увидел Вас, почему и запомнил. Вы были такая юная, совсем еще девочка, и Ваши огромные карие глаза были полны слез. До сих пор вижу Ваше лицо. Вы приходили ко мне часто, наверное, каждый день, и всегда плакали. Позднее я понял, что это был уже мой бред. Интересно, можно ли вообще помнить бред? А я вот помню… Помню, что мне всегда хотелось прикоснуться к Вашему лицу, вытереть осторожно слезы и как-то утешить, пообещать, что я, мол, все сделаю для Вас, выживу даже, черт побери, только не плачьте…
Я выжил. И, правда с большим опозданием, письменно подтверждаю это. Я видел Вас и позднее, когда стал выкарабкиваться. Вы проходили госпитальным садом неподалеку от меня. Но я еще не мог ходить и не успел Вас окликнуть… Потом, как я узнал, Вы уехали на фронт. Я же выписался и благополучно вернулся в свою эскадрилью. Более того – мне еще удалось пару раз отбомбиться… В последние дни войны был снова ранен. После Победы долго провалялся на юге. Сейчас жив, здоров, – правда, нормальным пешеходом считать себя не могу. Работаю в Сибири на большом строительстве. …В то еще далекое время я дал себе клятву, что увижу Вас, разыщу. Я не знаю, захотите ли Вы когда-нибудь со мной встретиться, но очень прошу, напишите хоть несколько строк. Живы-здоровы ли Вы? Как сложилась Ваша судьба? Мне почему-то думается, что Вы так и не расстались с белым халатом. В любом случае очень прошу извинить меня за вторжение в Ваш покой, в Вашу жизнь. И всего Вам хорошего.
Бывший летчик, старший лейтенант запаса Александр Иволгин.
P. S. Разумеется, Вы задумаетесь о том, как я узнал Ваше местонахождение. Пусть это будет моя маленькая тайна. Нет, я не читал о Вас в газете и не записывал на коробке от папирос (там еще в госпитале) Вашего адреса. Прошу Вас, не надо об этом…»
Это письмо пришло год назад. Я ответила. И письма стали приходить ежемесячно…
Да… Зорск я помню. Страшное было время. Санитарке Маше было тогда семнадцать. И плакала она действительно часто. Чуть ли не по любому поводу: и от свиста летящих на госпиталь бомб, и при виде крови, искалеченных, умирающих людей, от чужих бед и слез, от холода и голода. Но потом притерпелась, свыклась. Как все.
Нет, я не могу помнить этого человека. Хотя… порой даже возникают какие-то смутные ассоциации. Нет, просто я уже привыкла к нему, к этим письмам…
Я беру из середины стопки еще один конверт.
«Здравствуйте, Маша!
Не сердитесь, что решился так назвать Вас? Про себя-то я уже давно, тысячу лет, называю Вас именно так. Не много ли я беру на себя… Говорят, в Москве свирепствует грипп. Не коснулся ли Вас он? Спасибо, открытку Вашу получил вовремя. У нас настоящие крещенские морозы…»
О чем же я писала ему? Что я хирург, что все эти годы в Москве. Что-то еще про свою работу, что-то про прошлогодний отпуск. И что-то про свою жизнь… Ну вот, теперь тебе за все отвечать, санитарка Маша!
Я беру самое нижнее письмо и еще одну сигарету.
«Добрый день!
Примите мои сердечные поздравления с первым весенним праздником – с днем 8-го Марта. Желаю Вам самых светлых солнечных дней. И еще спешу сообщить вот что: вероятно, скоро я окажусь в Москве. Летом мне отпуска не видать – начинаем вторую очередь… Отдал сам себе приказ: предоставить отпуск в апреле. По-моему, это не так уж плохо. Как Вы считаете? …Так что, назначаю Вам свидание в середине апреля где-нибудь возле Центрального телеграфа. В Москве я бывал мало, в основном проездом, кроме Телеграфа да Казанского вокзала, ничего и не знаю. А чтобы Вы меня распознали, возьму в руки газету и, скажем, цветы. Банально, конечно, но ничего не могу придумать больше, простите…»
Вот и все. Боже мой, как было все просто до вчерашней телеграммы.
«Жду у Телеграфа семнадцатого ровно полдень».
Ничего не скажешь, коротко и ясно. Хорошо еще – день свободный. Смотрю на часы. Добегает одиннадцать. Господи, надо что-то делать…
Бегу в ванную, натыкаюсь в коридоре на зеркало. И встречаюсь взглядом с немолодой уже женщиной. Стройной, правда. Но морщины, морщины! Сколько же их скопилось возле глаз! И черненое серебро в волосах… Ах, санитарка Маша! О чем ты еще думаешь?
Возвращаюсь в комнату. Открываю дверь на балкон и смотрю вниз. Подо мной люди. Спешат по своим делам. Покупают газеты в киоске, сигареты. Так хочется смешаться с ними, проникнуться их заботами, ни о чем не думать. А в парикмахерскую уже не пробиться… Боже, какая к черту парикмахерская. Открываю шифоньер, долго рассматриваю его содержимое. Наконец надеваю пальто и выхожу к людям. Незаметно в пестром потоке пешеходов добираюсь до метро.
И вот уже перейден Рубикон – пятикопеечный турникет. Увозя меня вниз, эскалатор движется подозрительно быстро.
…На улице Горького солнечно, торжественно. У гостиницы «Националь» развеваются полотнища иностранных держав. Надо же, сколько сегодня гостей к нам! Медленно, стараясь подольше растянуть последние десять минут, бреду вверх. Охватываю взглядом противоположную сторону улицы – магазин «Подарки», кафе «Космос». И, как в детстве, читаю слова наоборот. «Сом-сок, сом-сок, сом и сок». Чертовщина какая-то… И тут меня окликают. Замираю и медленно поворачиваюсь. Почему-то передо мной стоит во весь свой огромный рост наш анестезиолог Петр Степанович. Он что-то говорит, я вслушиваюсь и не могу понять. Ах, Петя, Петя! Всем взял, всем хорош, одна лишь отрицательная черта, как отметина какая, – всюду и всегда появляться не вовремя. Кроме операционной, конечно. Я натыкаюсь на него, когда мне надо позвонить из кабинета главного (по единственному неспаренному телефону), когда я спешу домой, когда пытаюсь перекусить после операции или переодеться, когда ко мне кто-то приходит… Что же это он такое говорит? Ах, да, билеты в Ермоловский театр у него в руках. «У Гали внеочередное дежурство в родилке». Но при чем тут я? Так-с, приглашает… Милый Петя, знаю, что Вампилов – очень интересно, знаю, но… Я развожу руками. Ах, он еще спрашивает, сколько времени. Да вот же часы – перед нами! Без двух минут… Через Петино плечо я вижу часы, вертящийся глобус, вход в Телеграф. У входа, прислонясь к стене, стоит мужчина в синей болонье. В руках что-то светлое. Сверток или газета… Сверток или газета? Петя расшаркивается. Я рассеянно киваю ему. Да, в руках мужчины страницы «Известий», из кармана плаща выглядывает свернутая в трубку другая газета, под мышками крепко зажаты костыли. Прищурившись от яркого солнца, он улыбается мне. Я подхожу. Здороваюсь, называя его по имени. Не гася улыбки, мужчина покачивает головой. Сильно «окая», вежливо, пожалуй, даже ласково, говорит, что я ошиблась, что он не Александр Петрович… Боже мой, да что же это за день такой сегодня! Ровно через минуту по московскому времени наступит полдень. Я отхожу в сторонку и жду.