![](/files/books/160/oblozhka-knigi-razgovor-s-neznakomkoy-254709.jpg)
Текст книги "Разговор с незнакомкой"
Автор книги: Николай Иванов
сообщить о нарушении
Текущая страница: 20 (всего у книги 30 страниц)
Из школы пришлось уйти. Взяв документы, Дуська-Людмила и не помышляла никуда их нести, как ни уговаривала старая учительница математики, отмечая ее серьезные способности к учебе.
Расставшись со школой, Дуська-Людмила замкнулась в себе, ожесточилась, но в самом дальнем уголке ее души все еще теплилась надежда на будущую счастливую жизнь со своим домом, семьей, с маленьким мальчишкой, которого она давно уже назвала Игорем.
В семье Блинковых никогда не было особой дружбы между детьми. Все они угодили в мать угрюмыми, неразговорчивыми. Говорили друг с другом в основном только по необходимости, по делу. Дуську-Людмилу угнетала домашняя обстановка, и при первой возможности, едва дождавшись отпуска, она уезжала из дома – чаще всего к крестной, как называла она свою тетку, сестру матери. Одинокая тетка тепло встречала племянницу, радовалась ей, как собственной дочери. Так и наладилась Дуська-Людмила к ней, почти каждый отпуск навещала. Помогала по хозяйству, стряпала, а когда тетка уходила на работу, бегала загорать на местный пляж – на берег небольшой бурливой речушки.
Когда проходил отпуск и Дуська-Людмила возвращалась домой, к приятным воспоминаниям об отдыхе, о теткином уюте примешивалось чувство досады, недовольства собой от того, что снова не устояла, завязала знакомство с каким-то командированным и проводила с ним встречи где попало – на пляже, в доме приезжих, в лесу. Но и мимолетные такие встречи, которые были теперь нередкими, стали быстрее забываться ею. В душе она по-прежнему тянулась к домашнему очагу, к семье.
Обитатели барака постепенно разъезжались, получали новые квартиры. Блинковым выделили «за выселением» еще одну комнату, расположенную возле общей кухни, длинную и неудобную. В нее-то и переселилась теперь Дуська-Людмила. Старая Агафья больше всего переживала за свою младшую, чувствовала материнским сердцем все ее душевные передряги. Не видела она добра и в том, что Дуська-Людмила, подцепив где-то прямо на улице, привела в дом выпивоху-шофера, как показалось Агафье, прирожденного грязнулю и неряху. Однако особого ропота Агафья не выказала, решив, что все само собой образуется – натворит что-нибудь незваный зять, Дуська и сама погонит его со двора. Одну лишь фразу бросила она дочери незлобиво, улучив момент: «Смотри, каб не обворовал он тебя, а то ведь бог весть отколь свалился он на нашу голову…»
– Ничо, мать, ничо, – спокойно ответила Дуська-Людмила, не оборачиваясь, настирывая в буром щелочном растворе замасленную робу. – И мы не лыком шиты, мне ж работа его известна, никуда не денется, если чо…
И наступила для Дуськи-Людмилы пора новой, трудной и беспокойной, но наполненной жизни. Ей стало казаться, что вот только теперь и зажила она по-настоящему, хотя и летела каждый день домой с одной постоянной мыслью: «Придет ли сегодня?» Конечно, страдала она от того, что почти ежедневно он был пьян, и от иссушающей ревности своей непонятно к чему, от какого-то пронзительного, чуть ли не материнского беспокойства за этого нового в ее жизни человека, отлученного от своей семьи, но это не уменьшало ее надежд на него и на то, что все еще может сложиться так, как хочет она. Она понимала, что нелегкий понесла крест, тог самый, который несла до нее другая, та, что не побоялась даже одиночества, лишь бы избавиться от такого мужа. Но это вселяло в нее еще большую надежду. «Пусть его лишили крова, семьи, детей… – думала она. – Пусть. Лишь бы он навсегда остался со мной, все наладится. Уж я возьмусь за него, сделаю человеком. И пить отучу!» В такие минуты Дуська-Людмила чувствовала небывалую уверенность в себе и прилив сил. Мысли ее далеко опережали настоящее и уносились вперед. Она видела его, этого красивого внешностью, но почти пропащего человека, своим верным спутником и клялась себе не уступать его ни за что и никому. По ночам ей снилась их будущая жизнь, размеренная, спокойная, полная достатка. Всю рабочую смену она прикидывала, что бы такое придумать еще, чем и как накормить его получше, чем угодить ему, чтобы намертво привязать к своему теплу и уюту. С работы же она теперь не шла, а летела точно на крыльях. И лишь подходя к бараку, притормаживала, замедляя шаг, плыла мимо соседей степенно и важно, снова, как в девчоночьи годы, напевая под нос грудным, чуть простуженным голосом:
Как на фабрике была па-арочка…
Веселый барачный народ делал вид, что не замечает ее преображения, но по утрам, стоило ей хлопнуть дверью, уходя на работу, соседки собирались на кухне и смачно обсуждали, как она накануне стирала на кухонной лавке на виду у всех, как терла ворот рубахи с прижитого ей мужика, как потом вешала эту рубаху на веревку, любовно расправляя складки. Соседки незаметно для себя втянулись, стали жить всем этим, гадая на все лады, чем же все может кончиться.
Дуська-Людмила знала обо всех пересудах, но старалась их не замечать. «Плевать, пусть побесятся…» – рассуждала она про себя и с вызовом принималась на глазах у всех жарить, парить, стирать, таскать на помойку конные ведра с грязной водой, намывая до лимонной желтизны старые скрипучие половицы в своей комнате. Она еще не решалась считать мужем этого человека, так много занявшего места теперь в ее жизни, но уже смело называла его «своим мужиком». «Мужика жду… – как бы исподволь говорила она, стоя на крыльце. – Вот мужик придет, и тогда…»
Каждый раз, поджидая его из рейса, Дуська-Людмила молила, чтобы хоть раз порадовал он ее душу и пришел трезвым. Она никогда не засыпала, не дождавшись его, прислушивалась к гулкой ночной тишине, ходя по комнате, воображала, что он сидит в прежнем своем доме с женой и смеется над глупой Дуськой-Людмилой, пригревшей и обласкавшей его. Но он возвращался, и постепенно ожидания эти переставали быть тревожными и становились щемящими душу предвестниками радости. «Значит, он вправду говорил, что любит теперь только меня одну… – сердце Дуськи-Людмилы сладко замирало. – Значит, я одна нужна ему теперь…»
В бараке за несколько месяцев привыкли к новому жильцу, понемногу поутихли все пересуды. Сам жилец тоже постепенно успел приобвыкнуть и, познакомившись с соседями, стал захаживать к ним в гости, ходить за компанию с мужиками в баню и, напарившись там, выпивать с ними по-свойски пива, нещадно колотя, как и они, о скамейку тощую воблу.
Дуська-Людмила стала спокойной, уравновешенной. Не было в ней теперь прежнего страха, что он покинет ее, вернется к своей жене. И время от времени она стала с ним нет-нет да и заводить разговоры об оформлении их отношений. Она принимала в расчет, что у нее с ним стала налаживаться жизнь, и что в бараке он «ко двору пришелся», подружившись с соседями, и выпивать стал меньше, но и не забывала о том, что не разведен он с женой-то и алименты на ребенка не оформлены – очень уж ей хотелось, чтобы все было по закону.
– Ладно, ладно, успеем… – успокаивал он ее. – Все ведь теперь в наших руках с тобой.
А иногда под настроение он начинал строить конкретные планы и уж срок назначал, когда на развод подавать пойдет.
– Вот получку получу и пойду в суд… – обещал он.
Но подходил день получки, и он точно забывал о своем решении. Она же, понимая, что на горло мужику наступать не годится, тоже как бы забывала обо всем и до времени помалкивала. И столько в ней было радости в эту пору, так она светилась вся и была переполнена счастьем, что, казалось, его хватило бы на всех окружающих. И соседки не могли не заразиться ее настроением, ее спокойной, сосредоточенной радостью. Увидев с крыльца шагающего через двор человека в выцветшем от частой стирки комбинезоне, они, стараясь опередить друг дружку, стучали Дуське-Людмиле в окно, оживленно сообщая: «Встречай, давай… твой идет!» И это «твой» отраднее всего было ей слышать, и внутри у нее снова и снова что-то сжималось и замирало. Именно оно, это слово, определяло надежность и право на счастье, на него, грузно поднимающегося по ступеням навстречу ей.
– Ну, чо еле плетешься-то? – грубовато спрашивала она, а сама, зардевшись, тихо таяла. Затем вразвалку шла впереди него, приносила с кухни давно нагретый чайник и, подставив на табуретку эмалированный таз, по-хозяйски сливала воду на его широкие плечи, шею и спину, озорно похлопывая и поглаживая блестящую от воды кожу. Затем сама вытирала вафельным полотенцем эту спину и грудь, заглядывая в глаза ему и причмокивая языком от сосредоточенности. А он, чувствуя себя неловко от такого избытка внимания и заботы, отмахивался от нее, притворно ворчал, вырывая полотенце, и тогда она с неподдельной строгостью одергивала его, била не больно по рукам.
…Все шло как будто бы хорошо. И вдруг Дуська-Людмила стала замечать в нем снова что-то такое, чего боялась первое время, – беспокойство, настороженный взгляд, поспешность во всем. Ей стало казаться, что и за столом сидит он иначе, и разговаривает с ней меньше, и к мужикам вроде реже стал заходить. Его беспокойство передавалось и ей. В голову опять лезли всякие мысли. И она старалась что-то изобрести, чтобы он стал прежним, а она обрела спокойствие, но не могла ничего придумать. А однажды, взглянув на него, лежащего на диване с прикрытыми глазами, она почти физически ощутила его отсутствие.
Разговоры с ним, его уверения в том, что ничего не происходит, ее не успокаивали. Где-то, в недрах ее, в дальнем уголке сердца, прочно поселилась тревога, бодрствующая вместе с ней и беспокойным днем, и длинной, тягучей ночью. Иногда, правда, ею овладевало былое отчаянное настроение, когда она, скрипнув зубами, вскрикивала про себя: «Ну и пусть уходит на все четыре стороны… перебьемся!» Но это были лишь минутные вспышки.
…В тот день она работала в вечернюю смену. С работы, как всегда, бежала почти бегом. И когда, щелкнув замком, переступила порог своей комнаты, сразу же ощутила волной ударившую навстречу темную пустоту ее. Подойдя в темноте к вешалке, она не увидела, а почувствовала, что внизу, на привычном месте, нет его туфель и сапог. Дуська-Людмила тихо застонала и, не зажигая света, нащупав фанерную перегородку, прошла вперед. Глаза ее, уже привыкшие к темноте, выхватили из мрака лист бумаги, белевший на клеенке посредине стола. Она не притронулась к нему, а прошла дальше, к дивану и села на краешек. Взгляд ее остановился на спинке стула, где всегда висел его пиджак. Дуська-Людмила легла, положив голову на твердый, холодный валик дивана.
Из облаков вышла луна и, прочертив желтую дорожку через комнату, высветила длинный неуклюжий стол, две табуретки, стул с гнутой спинкой, старый диван и лежащую на нем Дуську-Людмилу с прикрытыми глазами. Волосы ее, тяжелой волной переломившись через валик дивана, свесились к полу. Со стороны можно было подумать, что она, Дуська-Людмила, утомившись, на несколько минут прилегла отдохнуть и сейчас встанет, снова примется за дела.
ГЛАВНАЯ УЛИЦА ПЛАНЕТЫ
Мне очень хочется рассказать вам о своей улице. Я часто думаю, как мне повезло, что я живу именно на ней. Впрочем, так может думать и каждый. И все-таки мне думается, что моя улица особенная – ведь в ней, как в могучей, полноводной реке, отражается часть жизни моей страны.
Я снова вижу свой двор в самом конце улицы, как в тот памятный апрельский день. Жизнь в нем шумит, бурлит по-весеннему. Футбольный мяч гулко стучит, ударяясь об асфальт, и, едва коснувшись ноги юного нападающего, снова взмывает вверх. Рядом, на детской площадке, идет оживленная игра в настольный теннис. На дворе солнечно и тепло. В неровностях асфальта чистые, тающие на глазах лужи. Здесь же, во дворе, пригрелись на солнце сидящие на скамейках пенсионеры. Сегодня они, сосредоточившись группами, приникли к транзисторным приемникам. Отовсюду слышится оживленный голос диктора. Но нет, это не похоже на футбольный матч. И вдруг… в несколько секунд все преобразилось во дворе. Играющие дети пулей вылетели из-под арки дома, за ними цепочкой потянулись пенсионеры.
Улицу нашу – широченный, просторный проспект, заполонила ликующая лавина народа. Что же это за манифестация? Впрочем, гадать не приходится – на импровизированных транспарантах коротенькое и новое, но уже ставшее вечным слово «ГАГАРИН». И вот уже перед глазами длинный кортеж машин, и люди, собравшиеся на нашей улице, видят улыбку Гагарина, которую потом, точно улыбку Джоконды, запомнит весь мир.
Это было 12 апреля… Но я не стану повторяться, мой рассказ о другом – о проспекте, носящем имя человека, давшего крылья моей Родине, давшего крылья Гагарину.
Да, это одна из главных артерий столицы. По ней приезжают к нам главы и видные деятели других государств. На ней встречаем мы своих героев, вернувшихся с далеких космических одиссей.
Давайте проедем по моей улице от начала до конца. А лучше – от конца до начала, потому что в конце ее, на пути со Внуковского аэродрома, мы уже встретили Гагарина.
Итак, в путь! Мы проезжаем мимо красивых, крупнейших в столице магазинов «Лейпциг», «Власта», «Синтетика», «Москва». Минуем корпуса многочисленных научно-исследовательских центров и институтов: физики, химии, геологии, металлургии и многих, многих других. Проносится мимо нас Академия наук СССР, знаменитые «градские» клиники.
Мы проезжаем по праздничному проспекту вечером 7 ноября или 1 мая. Улица в торжественном вечернем наряде. Красоте ее может позавидовать любой район Москвы. Океан света, гирлянды цветов, букеты, причудливые сочетания цветовой иллюминации. Золотятся, сияют современные высотные здания. И совсем золотого, солнечного цвета громадина университета на Ленинских горах, который виден почти из любой точки проспекта. И мне почему-то вдруг из всего этого ослепительного праздника света, красок, музыки хочется уйти на минуту в темноту. Я мысленно сворачиваю на одну из маленьких Донских улочек, примыкающих к проспекту. Только кое-где здесь мерцают крохотные тусклые лампочки да полоски неяркого света, выбивающиеся из зашторенных окон с бумажными крестами на стеклах. Так было в 41-м…
Но и полно на этом. Не надо вспоминать, и повторяться не надо. И снова – солнце! Гигантскими лайнерами проплывают мимо громады двадцатиэтажных домов, ослепительно сверкающих хрустальными оправами фасадов. Мы замедляем ход, чтобы получше рассмотреть их. Но что это? Круто развернувшись, выезжает в переулок с проспекта старинная почтовая карета, запряженная тройкой пегих коней. Свернем-ка и мы за ней. Вновь мы оказались на одной из параллельных проспекту старых улиц. Перед глазами – другой мир. Серебряными куполами подпирает небо красавец Донской собор. Колокольный звон уносится вдаль и ударяется в спины оградивших проспект высотных гигантов. Спешит народ к всенощной. Гикают проносящиеся мимо извозчики. Шествуют, плавно пересекая узкую улочку, гимназистки в длинных шубках с меховой опушкой. Чуть поодаль из подворотни бородатый околоточный выпроваживает подвыпившего гуляку. И уносится, уносится вдаль, скрываясь за поворотом, звенящая бубенцами тройка… И тут же, вдоль крепостной, монастырской стены – осветительные приборы-диги, кинооператор с камерой на стреле съемочного крана, люди, работающие возле, и непременные зрители. Идет съемка. Она-то и помогла нам совершить маленький экскурс в прошлое нашего проспекта. Красиво? Разумеется! А все ж не так, как теперь. И мы проезжаем мимо съемочной группы, выворачивая снова на магистраль.
Впереди – современное, популярное сегодня, кафе «Паланга». Притормаживаем слегка. Навстречу движется молодая мамаша с тройняшками. Советские стандарты предусмотрели коляску даже для двойни, а вот для троих близнецов – вряд ли. Поэтому и везет их мамаша в сдвоенном экипаже: впереди одинарная коляска, сзади двойная – движутся цугом. Дети довольны, у каждого в руках по апельсину.
Остановимся на минутку и у витрины универмага «Москва». За толстыми широкими стеклами застыли грациозные манекены. И девушка-художница – почти такая же изящная, как неподвижное изваяние из папье-маше, которое она раздевает. Небольшой магазинный стриптиз – и вот уже платье у ног девушки. Она задумчива, увлечена своим делом. Молодые люди по эту сторону витрины, улыбаясь, стараются привлечь ее внимание. Случайно взглянув на них, девушка растерялась вдруг и, застеснявшись словно собственной наготы, судорожно набросила прямо на обнаженную натуру своей податливой дублерши норковую шубку с этикеткой, обозначающей цену.
Едем дальше и замедляем ход, немного не доезжая до перекрестка. Видим, как подкатил к остановке переполненный троллейбус. Из дверей выбираются пассажиры. На выходе показалась стройная миловидная девушка. Сразу же снизу протянулись к ней две руки: темная ладонь негра и светлая – русского. Девица, высоко подняв голову, Несмеяной прошла мимо. Но тут же, подхватив обоих под руки, с громким смехом увлекла в стеклянный вестибюль Нефтехимического института имени Губкина.
…И далее, до станции метро «Октябрьская» – железобетонная, стальная, пластиковая, стеклянная индустрия новизны. Корпуса крупнейших промышленных и научных учреждений, леса строек, потоки машин, толпы народа, наши и иностранные флаги по обе стороны проспекта. Уж нынче-то – поистине все флаги в гости к нам!
И в этом бурном ритме времени нельзя не услышать ритм работы ленинской мысли, биение его сердца.
…Сотни, тысячи городов. И в каждом – улица Ленина. Киев, Владивосток, Волгоград, Женева, Хельсинки, Париж и Амстердам. Улицы Ленина! Если сложить вас воедино, хватит не на один виток вокруг планеты.
ЗАГОРСКАЯ БЕРЕЗКА
Сел я однажды в электричку. В первую, что попалась мне на Ярославском вокзале. Очень уж надо было поехать куда-нибудь в лес, побыть одному, о многом подумать.
День был субботний. В вагоне ехали грибники в полном снаряжении – в резиновых сапогах, с корзинками, ведрами, лукошками. И лишь одна бабка, сидевшая напротив меня, ехала без всей этой амуниции – в руках ее был небольшой, старательно увязанный белый узелок, чистенький белый платочек приоткрывал ее морщинистый смуглый лоб, вся она была сухонькая, ветхая, точно забытый на стерне поздний колосок. Старушка безотрывно смотрела в окно, не отведя ни разу глаз от мелькающих за путями дач, перелесков с березами и длинноствольными елками.
Электричка увезла меня за Пушкино и Абрамцево – куда-то под Загорск.
…Много километров прошагал я в тот день по проселочным дорогам, по лесным тропинкам и просекам. К концу дня шел к станции довольный собой, уставший доброй, освежающей усталостью. Чтобы не возвращаться с пустыми руками, нес в кепке пару белых и с полдюжины крепких влажных подберезовиков. Шел я к станции редколесьем вдоль железнодорожной линии. Примерно за километр до платформы, как я прикинул позднее, наткнулся на поляну. Вижу, осины шелестят, шепчутся между собой, алыми огоньками сверкают на них листья, а у подножья двух высоких, почти сросшихся, обнявших друг друга, берез темнеет что-то. Подхожу ближе… Мать честная! Старушка моя, что в электричке сидела напротив, припала на колени перед березами, обхватила их тонкими жилистыми руками и гладит, гладит ладонями шершавую кору. И причитает что-то, приговаривает.
Совсем близко подхожу, и хочется мне поднять старушку, помочь ей встать с земли, холодной уже, влажной. Она же не поворачивается, будто и не замечает меня. Гляжу, возле ее узелка, у ржавого комля березы – конверт серый. Не удержался я, не смог, поднял конверт тот с пожухлой травы. Разглядел на нем штамп полевой почты военного времени; сам конверт истерт до такой степени, что уже и не конверт это вовсе, а два слипшихся, полуистлевших лепестка бумаги, между ними – фотография. Взял грех я на душу – и фотографию посмотрел. На ней совсем юный, конопатый пацаненок-солдатик, стриженный под ежик, стоит прислонившись плечом к березам, как две капли воды похожим на эти, что передо мной, впрочем, как и на тысячи других русских берез. Разобрал я все-таки, постоявши рядом, что шепчет старушка.
– Сыночек, сыночка… – шепелявила она беззубым ртом. – Нашла-таки я твою березку… нашла, родимый. Где могилка твоя, неведомо мне, а березку сыскала все ж, сыска-ала…
Нет, не выдержал я больше и минуты… Положил фотографию поближе к узелку и отошел тихо от берез.
Иду по-над насыпью, а фотография стоит в глазах. Стоит, не пропадает, и солдат тот улыбается мне грустной улыбкой. И вдруг… Я аж остановился – оживать стала фотография перед взором моим. Подмигнул с нее солдат-салажонок.
– Ну, все?.. – спрашивает.
– Готово! – отвечает снимавший его, такой же молодой солдат в новом обмундировании, складывая гармошку потрепанного «Фотокора».
– Бежим!
Они бегут мимо березок и кустов. А вместе с ними бегут, появляясь со всех сторон, другие солдаты. Бегут, застегивая на ходу ремни, натягивая на головы гимнастерки. Они спешат к железнодорожной насыпи, откуда доносится уже призывный сигнал трубы. Взбираются солдаты по откосу, прыгают в вагоны тронувшегося поезда. Вот уже и последние ухватились за поручни покачивающегося вагона. Набирая скорость, уносится вдаль длинный эшелон. Шумит ветер в молодых березах. Березы клонят головы в сторону ушедшего состава, будто тоже рвутся туда, вперед…
Медленно исчезло, растаяло наваждение. Дошел я до станции. А на электричку не спешу. И вторую и третью пропустил. Уж и солнце заходить стало. И тут появилась она, забелела платочком, узелком своим, проходя возле кассы. Поравнялась со мной бабка и бодренько прошмыгнула мимо – к вагону. А перед входом обернулась, обвела глазами платформу, пристанционные деревья за путями, лесок вдалеке и скрылась в тамбуре. Пошел к вагону и я. День угасал.