Текст книги "Разговор с незнакомкой"
Автор книги: Николай Иванов
сообщить о нарушении
Текущая страница: 8 (всего у книги 30 страниц)
– Надежда Сергеевна! – окликнули ее от проходной.
Наденька повернулась и замерла, прижимая к груди яблоко. Со ступеней каменной будки с широкими мутными окнами спускался капитан. Был он в серой, ладно сидевшей на нем шинели с красными петличками, несмотря на мороз, в фуражке, слегка сдвинутой набок.
– Подождите секундочку! – На ходу надевая вязаные перчатки, он подошел к ней, и такая же, как в кабинете директора, ясная улыбка осветила его лицо. – Покидать компанию нехорошо…
Наденька промолчала.
– А я вас поздравляю персонально, – сказал он, когда они перешли улицу. – С наградой, с успехами…
– Спасибо… – выдохнула Наденька и смутилась. – Особенно не с чем, я как все.
– Знаете, вы удивительно похожи на мою жену. Вот… даже и краснеете точно так же, я еще там, в кабинете вашего шефа, заметил.
– Вот как…
– Если не возражаете, я провожу вас немного… вам в эту сторону?..
– Нет, что вы… – Наденька отступила от него на два шага. – Нет, нет, мне не туда.
Не оглядываясь, она быстро, все ускоряя и ускоряя шаг, пошла в сторону. А свернув в переулок, не выдержав, побежала.
Опомнилась Наденька лишь в своей комнате, у окна. Сколько она простояла здесь, сжимая в руках чуть деформированную коробку и вдыхая табачный запах, она не могла бы сказать. А за окном стеной, густым белым потоком падал снег.
Она не выпускала коробку с табаком и тогда, когда топила печь, сидела на маленькой детской скамейке, поглядывая на синие потрескивающие огни. Не отрывая глаз от этих огней, она видела лишь серые, с легкой голубизной улыбающиеся глаза капитана.
…Ночью ей снился тот же жаром обволакивающий душу сон. «Я поздравляю тебя, Надюша… персонально», – говорил Петр и все целовал и целовал ее руки.
Тот декабрь был суровым, вьюжным. Морозы, точно опережая календарь, стояли ядреные, крещенские. Девчата, торопясь на смену, бегом, будто наперегонки, пересекали двор. А в цехе друг дружке оттирали рукавичками побелевшие щеки, отогревали над батареей застывшие руки.
Несколько раз встречала на заводе Наденька капитана. Чаще всего – с группой офицеров, таких же подтянутых, в аккуратно подогнанном обмундировании. Завидев ее еще издалека, он улыбался приветливо, а поравнявшись, лихо козырял, не донося до головы руку в серой вязаной перчатке.
Конец месяца был особенно трудным. Вторую неделю Наденька почти не выходила с завода: тяжело заболела после гибели мужа подруга, и она приняла ее участок.
В ту ночь она возвращалась как раз с дальнего стапеля, с соседнего участка. До конторки было уже рукой подать, и вдруг у нее закружилась голова. Она прислонилась к серой бетонной колонне, подпирающей балку, ноги ее обмякли, и она опустилась на ржавый металлический ящик с фиолетовой стружкой. Все, что окружало ее, слившись в мутную массу, плыло по кругу.
– Вам плохо? – донеслось до нее откуда-то издалека, точно сквозь шум воды. – Что с вами?! – Кто-то уже, слегка встряхивая, держал ее за плечи.
Наденька открыла глаза и увидела присевшего перед ней на корточках человека. Постепенно черты лица его приобрели отчетливость, и она узнала капитана. Улыбка на бледном лице его была растерянной.
– Сейчас, сейчас… не закрывайте только глаза… – Отвинтив пробку, он поднес к ее губам небольшую плоскую флягу.
Наденька мотнула головой.
– Не бойтесь, это кофе. – Он почти насильно влил в рот ей глоток терпкой обжигающей влаги.
– Пахнет вином… – едва выдохнула Наденька.
– Нет, это кофе… и капля коньяка в нем.
– Спасибо вам, товарищ… товарищ… – Наденька сделала попытку подняться.
– Меня зовут Павлом.
Капитан помог ей и медленно, держа под руку, повел к конторке. Открыв дверь, он довел ее до скамьи и усадил под тусклой лампочкой с алюминиевым абажуром.
– Ну вот, Надежда Сергеевна, теперь наше знакомство перестало быть односторонним. – Он улыбнулся, отступая к порогу.
Наденька кивнула и прикрыла на секунду глаза, прислонившись затылком к стене.
– Вам все-таки нехорошо. Может быть… врача?
– Нет-нет, не беспокойтесь, все уже в порядке.
– Тогда, пожалуйста, выпейте это… – капитан перелил содержимое фляги в эмалированную кружку, стоящую возле бачка с водой на другом конце скамьи, сунул флягу в карман и посмотрел на темный циферблат командирских часов. – Простите, я должен идти, меня ждут…
Наденька молча проводила его взглядом до двери и снова закрыла глаза, чувствуя, как по телу разливается приятная истома.
Подошел последний день года. Выдался он солнечным и морозным. Работниц, имеющих маленьких детей, отпустили домой еще до наступления скорых декабрьских сумерек. Наденька успела побывать с Машей на елке в Доме Красной Армии, а вернувшись домой, жарко натопить печь, выкупать и накормить девочку. Когда у той начали слипаться глаза, Наденька отнесла ее в постель, в крохотную спальню за печкой, постояла над ней, спящей, несколько минут, потом осторожно положила ей под подушку завернутого в пергамент леденцового петуха и красное, слегка привядшее яблоко.
Вернувшись в комнату, она убавила звук радио и присела у окна. Стекла были приморожены, но неровно, и сквозь дымчатую пелену просматривался шафранный круг луны, подымающийся вдалеке над крышами домов.
Услышав тихий стук в дверь, Наденька поднялась, неуверенно прошла к порогу, постояла с минуту, пока стук не повторился. Откинув крючок, она приоткрыла дверь и отшатнулась. У порога стоял капитан, раскрасневшийся, в запорошенной шапке, с заиндевевшими краешками бровей.
– Вы?.. Как вы… меня нашли? – Наденька, бледнея, замерла, прислонившись к вешалке. В открытую дверь клубился понизу студеный воздух и обжигал ей ноги.
– С наступающим, Надежда Сергеевна… – капитан перешагнул наконец порог, закрыл дверь и сразу же, полуотвернувшись от нее, полез рукою глубоко куда-то под шинель.
– Вот… живые еще… – на ладонях у него лежало три крохотных букета голубых, с фиолетовым отливом цветов.
– Да вы что?.. – Наденька в испуге простерла перед собой руки, точно защищаясь, и тихо, едва-едва покачивала головой: – Нет, нет, нет… что вы, ни к чему…
– Да вы не волнуйтесь, Надежда Сергеевна, я на минуту зашел, поздравить. Утром улетаю, на фронт…
Не шевелясь, не говоря ни слова, Наденька продолжала стоять, все теснее прижимаясь к вешалке. И тогда он осторожно взял ее за руки, наклонился, прикоснулся губами к пальцам и в ее ладонях остались три маленьких голубых букета.
– Признаюсь, долго стоял возле вашего дома, закоченел. Разрешите… разрешите хоть посидеть несколько минут возле вас…
Наденька кивнула молча, прошла к столу и, положив цветы на белую скатерть, выдвинула стул. Капитан снял шапку, примостил ее на подоконнике возле цветка алоэ и сел. Наденька присела на край стула возле него, у торца стола.
– Спасибо вам… Павел, кажется, вас. Спасибо за внимание, за эти цветы. Но только…
– Прошу вас… – перебил ее капитан. – Не надо, не говорите лучше ничего… если вы уж разрешили мне посидеть возле вас. Я сейчас, я вот только… – он привстал, расстегивая шинель, достал из кармана кителя трубку. – Разрешите?..
– Да, да, пожалуйста.
На белой скатерти появилась коробка с табаком, капитан достал ее из другого кармана. Наденька смотрела завороженно на эту коробку, видела, как он открывает ее, как, не торопясь, аккуратно набивает трубку, приминая табак большим пальцем. Ей показалось, что это снова сон: она видела знакомые до боли жесты, перед ней лежала коробка с примелькавшимися, знакомыми буквами по периметру картонки, с клочками свинцово поблескивающей фольги. А когда в ноздри ей ударило горьким ароматом дыма, она почувствовала, что сходит с ума. Она не могла оторвать глаз от человека, сидящего перед ней, машинально отвечала ему, кивала головой и вдыхала, вдыхала родной запах, голова у нее кружилась, точно от вина. А человек, не выпуская трубку изо рта, притронувшись к обшлагу рукава, посмотрел на темный циферблат часов. Наденька подумала, что сейчас, так же как тогда в цехе, он заторопится и уйдет, и она испугалась вдруг этого. А он встал, потянулся рукой к черному диску репродуктора на стене, и по комнате разлилась тихая музыка.
Капитан, улыбаясь, что-то рассказывал ей, она слушала и не слышала, кивала ему, думая о своем. Она вспомнила, что он там еще, на заводе, что-то говорил о жене.
– А как же… а где же она? – шепотом, непослушными губами спросила она его.
– Вы про кого?
– Вы что-то говорили про жену?..
– Ах, Галя… Она… педагог. За два дня до войны она уехала с дочкой к моим родителям в Самбор. Это небольшой городок подо Львовом. А мне пришлось задержаться на несколько дней, и вот… с тех пор я ничего не знаю о них.
Капитан что-то говорил еще и еще. Но Наденька снова не слушала. Радио вдруг умолкло на секунду, и тут же тишину высоко и торжественно разорвал могучий голос Левитана.
Потом били куранты. На столе появилась знакомая фляга, плитка шоколада, яблоки. Откуда все это было извлечено, Наденька не заметила. Она видела, как капитан размещает все это на столе, и не могла пошевелиться. А он наполнил из фляги маленький металлический стаканчик и протянул ей. Наденька точно во сне, точно под действием какой-то, неведомой ей до сих пор, гипнотической силы повиновалась всему. Она выпила, и жаркой волной обдало ей грудь, тело стало наполняться теплом. Снова звучала музыка, и снова капитан что-то говорил и говорил ей. Когда он протянул к ней руки, она встала, подалась к нему. Ей казалось, что вещи, все окружающее ее в медленном вальсе движется по кругу. И положив голову на плечо капитана, на его жесткий погон, в пронзительном, сладком полубреду она тоже плыла по комнате, а багровая луна за окнами двигалась ей вслед.
…Лимонный неверный свет луны, падающий через верхние звенья окон, прочертил на полу узкую дорожку. И в этом полумраке она видела только его блестящие глаза, в густой тишине его шепот набатом бил ей в уши.
– Я люблю, люблю… – слышала она и задыхалась, утопив руки свои в его волосы. – Очень… – Горячее дыхание его обжигало ее. Хотелось кричать – и не было голоса.
– Я тоже, тоже, Петя! – выдохнула она наконец.
– Павлом меня зовут…
– Ты… Павел?! Нет, нет, ты Петя, не говори так… ты Петя, и я тебя очень люблю. Я так тебя люблю, что у меня сердце едва выдерживает. Вот… ты только послушай!
Продолжая вековечный путь свой вокруг земли, луна скрылась за облака, потемнели окна, растаяла золотистая дорожка на полу. В тишине глуховатым металлическим голосом стенные ходики отстукивали время.
…Будто кто-то прикоснулся к ней, точно легким ветром дохнуло ей в лицо, и она очнулась с ощущением тепла и радости на душе. И полежала так несколько мгновений, не открывая глаз и стараясь удержать это ощущение в себе. А открыв глаза, увидела, что в комнату вползает серовато-синий новогодний рассвет. Наденька поднялась, по стылому полу медленно прошла босиком к окну. Привычным движением поправила сморщинившуюся скатерть на столе. И когда увидела шоколад на столе, просыпавшийся на скатерть табак, все поняла.
Долго стояла она, онемев, уставившись в одну точку на замороженном стекле, пока силы не оставили ее, и она опустилась на холодный паркет.
– Боже мой, Петя, боже мой… – судорожно повторяла она спекшимися губами, вдавливаясь в пол своим горячим виском.
А потом, полураздетая, бежала, не зная куда, от своего дома. Какая-то сила гнала ее прочь. Она падала, хватая мерзлый, ранящий руки снег, подымалась и бежала дальше. И бежала потом назад.
– Боже мой, Петя, Машенька, боже мой… – причитала она, а встречный холодный ветер запечатывал ей рот, не давая вырваться крику.
Надежда Сергеевна, подходя уже к дому, вспомнила, что забыла купить цветную капусту, которую очень любил Петр. «Ах ты растеряха, растеряха!» – журила она себя мысленно. Но возвращаться на базар ей не хотелось. К тому же могла позвонить по междугородной дочка. «Ладно, как-нибудь простит…» – успокоила она себя, направляясь к парадному.
Много лет минуло со времен войны. Наденька, ставшая Надеждой Сергеевной, здорова и вполне счастлива. Но до сих пор время от времени ей мерещится сизоватый дымок и она ощущает крепкий и дурманящий запах табака. Хотя Петр давно не курит, и трубку свою он потерял еще на фронте.
ДЕНЬ ЮБИЛЕЯ
Близился бархатный сезон. На улицах маленького южного города, на набережной и на пляже каждый день появлялись все новые и новые лица. Приезжие привычно оккупировали город, расселялись в уже обжитых некогда местах, занимали свои лежаки, очереди в раздевалках и кафе. Многие из них, едва успев ополоснуться в прибрежной волне, устремлялись к базару, набивали модные полиэтиленовые сумки виноградом, нежными, будто прозрачными грушами.
Почти ежедневно среди этой пестрой толпы, плавно движущейся вдоль торговых рядов, можно было встретить стройную женщину с прядями пепельных волос, выбивающимися из-под тонкого платка. В отличие от других, она молча, не торгуясь, покупала фрукты и, выбравшись из сутолоки, торопилась к остановке. Автобус увозил ее за город, петляя по крутой мощеной дороге мимо детских оздоровительных городков и дачных поселков.
Выйдя из машины, женщина шла по узкой тропе к невысокому холму. Поднявшись на крылечко дачи, она на несколько секунд замирала, словно собираясь с духом, и толкала дверь. Вместе с фруктами она привозила цветы. В дачном саду было изобилие роз и пионов. Она привозила ромашки. Ставила букет в вазу или в высокий стакан и несла в комнату мужа, чтобы заменить привядшие. Уже более месяца он лежал здесь, в своей комнате с окнами в сад. Недуг его был мучителен. Позади уже клиника – он сам настоял, чтобы его выписали, и они несколько дней провели у себя дома, в большом волжском городе. Потом он попросил увезти его сюда – к морю, где они прожили лучшие годы своей молодости.
Подойдя к двери, она снова на секунду застывает, а отворив ее, говорит бодрым, едва ли не веселым голосом, нараспев:
– «Я пришла к тебе с приветом, рассказать, что солнце встало…»
Он старается улыбнуться и садится повыше, поправляя за спиной подушку. И тогда она присаживается рядом и рассказывает. Она рассказывает, что в городе много новых отпускников, что уже по-другому шумят деревья и море шумит иначе и что, может быть, скоро заштормит.
Потом они перебирают почту. Вместе с газетами ежедневно приходят письма. На большинстве конвертов лаконичная надпись: «Синегорск. Профессору Строганову». Пишут друзья, сотрудники кафедры полимеров, которой он руководит в университете, студенты.
Откладывая прочитанное письмо, она украдкой смотрит на мужа. Лицо его, несмотря на желтизну, все еще красиво. Широкий лоб почти без морщин. Они собрались возле серых и усталых глаз. В висках запуталась первая седина.
Когда от стопки остается всего два-три письма, она снова всматривается в него и замечает капельки пота на лбу и от подступившей боли сразу потемневшие глаза. Она быстро выходит из комнаты и возвращается с коробкой таблеток, тех, что дают только по особым рецептам. Он тихо отстраняет ее руку:
– Не надо, Маша. Попробуем потерпеть…
И они терпят.
Последнее письмо он торопливо берет у нее из рук. Разрывая конверт, жадно вглядывается в знакомый почерк.
– Маша, приедет Никитин, – говорит он, не отрываясь от письма. – Сегодня двадцать восьмое? Значит – завтра. А может быть, и сегодня, если самолетом…
– Он же собирался за границу?
– Отложили, наверное…
Профессор Никитин, хирург, уже дважды навещал их здесь. Он приезжал без предупреждения. Просто у дома останавливалась машина, и входил он, крупный, энергичный, пахнущий крепким табаком и дорогой. Поцеловав у хозяйки руку, он коротко спрашивал о делах, а затем уже шел обнять друга.
За окнами послышался скрип тормозов. Приехала «неотложка» – ежедневный визит специалистов местной больницы. Мария Дмитриевна вышла их встретить, а больной, устало прикрыв глаза, снова привалился к подушке.
Гость появился на следующее утро. На этот раз он не задержал хозяйку расспросами, а, на ходу попросив стакан чаю, поспешил в комнату.
Когда Мария Дмитриевна принесла чай, мужчины, будто и не расставались вовсе, вполголоса разговаривали. Она тихо вышла.
– Я знал, что ты приедешь. Вот только когда… Признаюсь, очень ждал тебя. А как же твоя Англия?
– Англия пока подождет. Не к спеху, – Никитин отпил глоток чая. – Здесь много дел, в Ленинграде через неделю симпозиум, – словно оправдываясь, вздохнул он и, подойдя к окну, прислонился лбом к поперечнику рамы, рассматривая прижавшуюся к стеклу ветку яблони.
– Я вот что хотел у тебя спросить, – послышалось за его спиной. – Только ответь честно. Сколько у меня еще осталось… дней? Ну, в общем… ты понимаешь, о чем я.
– Побойся бога, Шурка, тебе еще полста не стукнуло.
– Полста мне стукнет через два дня, ты это прекрасно знаешь. Но ты не темни, светило науки, я немного разбираюсь, что к чему. Меня ведь тоже иногда называли ученым…
Никитин не оборачивался. Молчал. Заметно было, как сжались, как напряглись его тяжелые плечи.
– Хорошо, не будем об этом. Извини мою бестактность. Но ведь через два дня – сентябрь. И они меня ждут. Я никогда не брал отпуска в это время, не болел. Ты сделаешь так, чтобы я был в аудитории… вовремя?
Подойдя к постели, Никитин опустился на краешек.
Ранним утром с зеленого холма, увенчанного дюжиной небольших, острокрыших дач, плавно и по-черепашьи медленно сползла машина. У подножия она вырулила на неширокую влажную колею дороги. Перед зарей прошел дождь. Деревья вдоль дороги стояли мокрые, нахохлившиеся.
Когда машина подъезжала к просыпающемуся городу, солнце успело отогреть землю, и над виноградниками подымался пар. К морю шагали первые купальщики. Миновав город, машина выехала на просторное глянцевое шоссе и, прибавив скорость, взяла направление на аэропорт.
Амфитеатр Менделеевской аудитории был заполнен до предела. Люди сидели в проходах, на широких подоконниках, даже на лесенке, ведущей в темную лабораторию. Это было необычным, как необычна была тишина, царившая в аудитории, – ни гула, ни шелеста, ни звука, отметил про себя профессор Строганов, медленно, но уверенно проходя к своему месту.
Путь от входа до кафедры – десять шагов. Он еще успел подумать, отсчитывая эти шаги, что когда-то уже все это было. Так часто наша память останавливает внимание на чем-то и лихорадочно, болезненно утверждает вторичность происходящего, вторичность окружающего нас, пусть даже не столь значительного и серьезного.
Да, было… Десятки, сотни замерших лиц в этой же аудитории, и тишина, и матовый свет из больших полукруглых окон. Это было перед войной, более тридцати лет назад, когда за кафедрой стоял великий Каширин, а Строганов был студентом, мальчишкой, новичком в этих стенах… Из этих же стен уходил он на войну, не доучившись до конца последнего курса. А академик Каширин, крепко сжав на прощанье его руку, долго не отпускал ее, словно чувствуя, что вместе с теплом широкой своей ладони он передает и эту аудиторию.
Именем ученого после войны названа одна из центральных улиц города. В аудитории другое поколение. Позади – эпоха. Но памяти угодно остановиться именно на этом, теперь уже полупризрачном видении…
Профессор Строганов дошел до своего места. Прислонил к кафедре давнюю спутницу свою – скромную ореховую трость с глянцевой от времени поверхностью. Точно после задержки дыхания, аудитория выдохнула разом, тихий шелест возник, но не задержался долго в воздухе.
Прямо перед собой, внизу, он увидел лица своих дипломников, выше ярусом по всему полукружью сидела молодежь, вчерашние школьники, среди них были и студенты других факультетов, что немало удивило бы Строганова, но он не мог остановить на этом внимания – он спешил, он хотел провести лекцию или хотя бы основную часть ее, пока не пришло, не наступило это.
Привычным движением он достал из нагрудного кармана сложенный вдвое листок отрывного календаря, расправил, положил перед собой датой вниз. Тот, кто сидел близко к кафедре, успел заметить, что листок этот свежий и дата на нем сегодняшняя – 1 сентября. Тот, кто видел и слышал профессора не впервые, знал, что он никогда не приносил с собой ни тезисов, ни каких-либо записей, а на обороте листка было лишь несколько слов для памяти, да и то написанных сокращенно, и смысл их был доступен только написавшему их. А тот, кто знал профессора ближе, не мог не помнить, что и дата сегодняшняя не простая, а, можно сказать, знаменательная, праздничная для него дата, потому что впервые он встал за эту кафедру два десятка лет назад – в день, когда самому ему исполнилось тридцать.
Он говорил, и было легко ему, как давно уже не было, и он отдавал себе отчет в этом и боялся остановиться, в душе понимая, что наслаждается этой легкостью, и все спешил, спешил. Только на секунду его отвлек яркий луч света, направленный откуда-то сбоку на лицо ему, и стрекот киносъемочной камеры, невесть как оказавшейся здесь, но он не мог позволить себе роскоши остановить внимание и на этом, отложил на «потом» и машинально отклонился от луча.
Лекция была вводной, и, кажется, он успел уже сказать многое по ее существу. Но надо было сказать еще то, что он не успел прежде. То, что прежде можно было отложить еще на «потом». Он и откладывал все годы, но знал, что когда-нибудь нельзя будет отложить даже на день. Нельзя. Память его берегла все годы последнее рукопожатие Каширина.
И тут он почувствовал, что приближается это. Он давно уже назвал таким образом этот рок, этого врага своего, который настигал его ежедневно, а теперь едва ли не ежечасно.
Это прикасалось к нему сначала как бы издалека, обжигало медленной болью все, что внутри, и потом, ускоряя и ускоряя бег свой, заполняло его всего. И тогда-то становилось темно перед глазами, и в эти минуты появлялось предательское «лучше уж не быть, чем так…».
Лица стали туманными и медленно Поплыли в сторону. Руки еще сильнее сдавили темное мозолистое дерево кафедры и приняли на себя большую часть тяжести тела, помогая удержать равновесие.
А ведь и это было когда-то. И боль, и темень в глазах…
Ах, как некстати эта луна! Вот уже третьи сутки они здесь, в гнилом полузамерзшем болоте, замеревшие в вязкой тине, возле корневищ старых вязов и ветел. Чуть дальше кончается лес, а за ним – поле, десятки раз перепаханное и взрыхленное минами, так называемая «нейтральная полоса». И третью ночь светит луна. И третью ночь ревут натужно немецкие тягачи в сотне метров от болота – укрепляется высота. И давно уже надо быть по ту сторону поля, где теперь перестали ждать «языка», поскольку перестали ждать и их – командира взвода разведки сержанта Строганова и рядового Петренко. А «язык» – вот он, атлет в форме майора немецких танковых войск. Только сейчас он похож на полудохлого быка, распластанный, в жеваном, грязном мундире. Да еще надо менять ему на лбу платки, намоченные в мутной болотной жиже. Ариец сдал уже на вторые сутки – воспаление легких.
Если бы не нога! Строганов попробовал чуть оттянуть ее от воды. Где там – ощущение такое, будто к ноге привязали пудовые гири. Вчера еще можно было пошевелить пальцами. По главное – боль! Она крадется бесшумно, заполняет каждую клетку, каждую пору неподвижной ноги, и когда завладеет ею всей, – не утерпеть. Становятся неясными и плывут куда-то заскорузлые стволы деревьев над головой, проваливаясь в темноту. Через минуту-две деревья возвращаются на место, светлеет в глазах, и боль отступает, и приятная слабость и истома медленно наполняют все тело. И надо быстро посмотреть, что творится с «фрицем», проследить, чтобы Петренко сменил ему «компресс». Ценный немец, должен жить. И не дешево он достался – еще неизвестно, что станет с ногой. Кто мог подумать, что настигнет его шальная пуля, случайная, пущенная вдогонку, наугад, на всякий случай.
…Разве запомнишь, сколько раз уходила и возвращалась тогда она, это боль. И тогда, и потом – в полевом госпитале.
Острее всего запомнились госпитальные ночи. Со слабым голубоватым светильником над входом, со стонами, бредовой руганью вокруг, с постоянным ожиданием, что снова войдут и унесут кого-то слева или справа. Ледяной озноб охватывал в первые дни. Потом все стало привычным, как привычной стала и боль. Не был привычен лишь страх, впервые охвативший его в операционной, когда он узнал, а точнее, догадался о суровом приговоре хирурга. Никогда, ни разу за всю войну не было так страшно, и он упросил отложить ампутацию на сутки. А на другой день разыскал его Володька Никитин – однокашник, хирург, уже тогда творивший чудеса в травматологических отделениях фронтовых госпиталей. Приговор был отменен. И не было, наверное, в жизни минут прекраснее тех, после операции, когда боль с каждым днем, с каждым часом отступала, давая место щемящему душу состоянию освобождения от нее. Рядом была теплая и ласковая рука Маши, а за окнами – наполненная солнцем, многоголосьем птиц и уличным гомоном последняя военная весна.
Ну, вот уже и легче. И занемевшие пальцы можно разжать. Поудобней устроиться. Нога затекла некстати, сделаем полшага назад и в сторону. А здорово, что Володька смог отменить тогда приговор! Это было чудом. Бот если бы сейчас… Стоп! На чем же мы остановились?.. Теперь, однако, успеем, теперь, брат, не страшно. А потом… Потом-то, когда один, другое дело…
В аудиторию проникло солнце. Оно упало острыми лучами через верхние звенья широких старинных окон. Сразу же в лучах засуетились, задрожали мириады пылинок. На полу возле кафедры проступили рыжие квадраты. Становясь все ярче и отчетливей, они незаметно для глаза двинулись, поплыли дальше, к двери. Один из лучей косо упал на руки, на грудь и на лицо профессора Строганова. И все увидели, как молодо и счастливо это лицо. Как заблестели глаза его после минутного оцепенения, когда он, будто вспоминая о чем-то, сосредоточивался, а вспомнив, переступил с ноги на ногу, отклонившись от кафедры чуть назад и влево. Потом он отошел к окну. Широко распахнул приоткрытые створки его. С улицы донесся дребезжащий звук проходящего мимо трамвая. Внизу, по ту сторону улицы, ломали дом. Огромный чугунный шар, раскачиваясь на цепях, монотонно и глухо стучал в капитальную перегородку. Прочная стена сопротивлялась. А чугунная махина била и била в одно и то же место. Она была создана для того, чтобы рушить стены и крыши. Те самые стены и крыши, которые люди когда-то спасали от зажигалок.
Профессор вернулся к кафедре. Взглянув на календарный листок, по-прежнему лежащий перед ним, скомкал его и, пряча в карман, заговорил. Вокруг была чуткая устоявшаяся тишина. И лишь уверенно и отчетливо звучал его голос. Голос, в котором были крепость и неодолимая страсть.