Текст книги "Разговор с незнакомкой"
Автор книги: Николай Иванов
сообщить о нарушении
Текущая страница: 2 (всего у книги 30 страниц)
Подойдя к окну, Александр Дмитриевич посмотрел вниз, во двор и почему-то улыбнулся, увидев ворота, разлапистый тополь-инвалид, под которым он когда-то стоял, пытаясь определить окно Незнакомки. Потом повернулся и, прислонившись спиной к подоконнику, наконец осмотрелся.
Это была маленькая квадратная комната. Слева от входа, отгородившись от двери платяным шкафом, стояла узенькая софа, да два стула еще населяли эту комнату, – один возле софы, второй у письменного стола. Между письменным столом и окном уютно пристроились на стене две полочки с книгами. Книги аккуратными стопками были уложены также на шкафу.
Опомнившись, Александр Дмитриевич тихо, на цыпочках, точно боясь потревожить кого-то, вышел из комнаты, осторожно затворив за собой дверь.
* * *
Вечером в доме Александра Дмитриевича было небольшое застолье. Приехали Марина с Сергеем, навезли зелени, мяса, и из кухни уже через каких-то полчаса стали даже на балкон доноситься дразнящие пищевые ароматы.
Александр Дмитриевич, не допущенный на кухню, стоял облокотясь о перила балкона, рассматривая первые, одинокие еще снежины, повисшие в густом и влажном осеннем воздухе.
Вскоре позвали к столу.
– Саша, да ты ж последнее тепло выстудишь, закрой балкон! – Марина по-хозяйски суетилась между кухней и столом, приспособив вместо фартука яркое махровое полотенце.
– Братцы, я, право, не рассчитывал, все так неожиданно, и в доме ничего нет, кроме… – Александр Дмитриевич, приоткрыв створку шкафа, извлек красивую подарочную коробку, точно такую же, что презентовал утром Арсению, и керамическую бутылку с бальзамом.
– Так, это сразу же назад, оставь до Нового года, – забраковала Марина коробку. – А вот эта… а вот эта нам, как никогда, подойдет сегодня. У нас есть бутылка красного, плюс бутылка белого кавказского вина, плюс ба-альшой дефицит – корица с гвоздикой, и плюс, наконец, лавровый лист, который, надеюсь, есть у хозяина. Что получаем в сумме?
– Пунш какой-нибудь?
– Глинтвейн.
Вышел из кухни Сергей, поставил на стол сковороду, тарелку с душистой, слегка привядшей зеленью.
– Ой, Саш, с ней не соскучишься. Летом с нами на Волге прибалты были. Изобретательный народ: чуть что, у них то грог, то глинтвейн, ну чисто Запад. А эта, оказывается, запомнила, что к чему…
– Эт-та! Сейчас подам – пальчики оближете, навек забудете ширпотребовскую отраву.
…Пили душистый и терпкий, перехватывающий горло горячий напиток. Марина перебирала старые пластинки.
– Надо же, какую старину ты еще хранишь – Лолита Торрес, Алла Соленкова.
– Это лучшее, что было в моей юности, но я и теперь бы не променял это на многое из того, что мы слышим с эстрады и с экранов телевизоров.
– И что же тебе так не по душе? – спросила Марина, забравшись с ногами в кресло.
– Кривляние на сцене, визжащая, форсированная манера исполнения, что-то шутовское, не наше, не русское в облике певиц, да и сами-то певицы – настолько дутые величины… но я, право, не обо всех, и стоит ли об этом…
– Вот именно, – вмешался Сергей. – Что ты его заводишь, мы не на дискуссии.
– Извини, Саша, действительно, сегодня твой праздник. – Марина, дотянувшись рукой до Александра Дмитриевича, потеребила его волосы. – А скажи, пожалуйста, отчего ты грустный? Радоваться же надо – первая ласточка! Первая книжка… я так рада за тебя.
– Правда, Сашок, и я что-то тебя не узнаю. Встречаемся, что ли, мы редко теперь. Годы…
– Уж тоже мне годы… – ухмыльнулась Марина.
– Эх, Маришка, знала бы ты, что мы вытворяли с ним раньше. На целине, скажем, да хоть в армии возьми – на что дисциплина, а…
– Ну, уж ты-то – ясное дело, а вот Сашу никак не могу представить несерьезным.
– А вот, представь себе, все наоборот было…
– Ну что, расскажите что-нибудь из своих похождений.
– Похождения – это слишком громко. Может, и не было похождений, а вот жить мы весело любили, не унывали, точно, Сашок?
Александр Дмитриевич, отхлебнув из стакана, потянулся за сигаретой.
– Давно это было, Сережка, тысячу лет назад.
– Да… – вздохнул Сергей. – А я все вспоминаю, особенно армию. Тут на работе собрание было как-то, а я вдруг расхохотался. И смеяться нельзя, тема доклада серьезная, а удержаться не могу – вспомнил, как ты старшину отбрил когда-то на занятиях по уставам.
– Как это отбрил? – переспросила Марина.
– Сидим всей эскадрильей в ленкомнате на занятиях. Старшина спрашивает: что такое караульная служба? И показывает на Сашку, мол, сержант Знаменский, отвечайте. И что ты думаешь? Сашок сделал умную мину и рапортует… сейчас, дай бог памяти, ага, вот: с точки зрения оптимального гуманизма, конъюнктура караульной службы является тенденцией актуального индивидуализма. Старшина замялся было, замешкался, но потом согласился: в общих чертах правильно, говорит, но лучше, бы все-таки не отступать от устава.
– Это уже, по-моему, твоя редакция, – улыбнулся Александр Дмитриевич.
– Ну, нет, не скажи, все дословно законспектировано. У нас же занятия были, по программе.
– Да, с вами не соскучишься, пойду-ка чай поставлю…
– Погоди, Мариш. А кто-то еще рассказывал, Арсений, кажется, Степанов. Ну да, они же вместе поступали в институт. Спрашивают Сашку, уже после всех экзаменов, на мандатной комиссии: где работали, Знаменский, до этого? А он, не моргнув глазом, отвечает: на Московском газовом заводе аккумуляторных подшипников. А кем, спрашивают. Отвечает: опытным прессовщиком тянульщиков. Это хорошо, говорят. Пожали руку, зачислили.
Марина расхохоталась:
– Неужели правда, Саша?
– Это было давно и… может быть, неправда. Во всяком случае, сейчас я уже на такую абракадабру не способен.
…Расходились за полночь. Александр Дмитриевич вышел проводить гостей. Когда вошли под арку, Марина в темноте оступилась и тут же набросилась на Сергея:
– Хоть бы под руку взял, тюлень…
Сергей, чуть приотстав, прикуривал на сквозном ветру, прикрыв огонек лацканом пальто.
– Во мужья-то пошли… опора! – не унималась Марина, и не понять было, то ли наигранное возмущение было в ее голосе, полуирония, то ли действительно гнев.
– Цыц! – прикрикнул на нее Сергей, догоняя Александра Дмитриевича.
– Ну, братцы… – развел руками Александр Дмитриевич. – Посмотришь на вас – сама нежность, сама любовь!
Марина вздохнула:
– Нежность… что это такое после пятнадцати лет замужества?..
– А у меня перед глазами фотография ваша все время стоит… – раздумчиво проговорил Александр Дмитриевич, – где вы целуетесь под березой на даче…
– Ты знаешь, что наш Димка написал на ней?.. – Сергей даже остановился, возбужденный. – Комбинированная съемка! Да-а… А четырнадцатый год всего, седьмой класс…
– Машеньку давно видел? – спросила Марина, когда дошли до остановки.
– Не очень. После командировки встречались, в цирк ходили.
– Большая?
– Догоняет в росте. В будущем году музыкальную школу кончает.
– Инструмент-то купил ей, весной, кажется, еще собирался.
– Давно.
– «Стейнвейн» небось какой-нибудь, «Шредер»?
– Да нет, поскромнее.
– Да… года идут. – Марина взяла Александра Дмитриевича под руку, сжала локоть. – Года три уже, как ты в разводе, а то и больше…
– Заматерел мужик… – Сергей крякнул, глубоко затягиваясь сигаретой. – Слушай, а что-то, в самом деле, какой-то ты не такой сегодня, не в себе. Какая-то, понимаешь ли, загадочная грусть…
– Все-все, друзья мои, не надо слов. Когда-нибудь, как-нибудь, что-нибудь – в морозную ночь у камина. А сейчас у меня все в порядке. И вот ваш автобус.
Автобус, подобрав гостей, пыхнул пару раз выхлопной трубой, мигнул на прощанье у перекрестка глазом и смешался с потоком машин.
* * *
На другой день шел снег, обильный, густой, тяжелый. Медленно, точно исподволь опускался он на головы и на плечи прохожих. У Александра Дмитриевича запорошило шапку и воротник, ледяные ватные комочки слепили глаза, обжигали щеки и подбородок.
А в сквере неподалеку от дома уже намело легкие сугробы. Зима, как домовитая хозяйка, распорядилась уже первым своим днем. У входа в сквер, прижавшись к чугунной ограде, целовались парень и девушка. У их ног, распушив перья, деловито прохаживались мокрые неопрятные голуби. Тут же на влажной от подтаявшей пороши скамье двое мужчин сосредоточенно разливали в граненые стаканы водку. Не желая мешать занятым людям, Александр Дмитриевич свернул на боковую аллею. Посмотрел вверх. С неба все сыпало, сыпало. «Так же, как и сто лет назад, – почему-то подумал Александр Дмитриевич. – Идет снег. Так же целуются люди, пьют вино… А впрочем, так ли?.. И что же будет еще через сто лет? Если сейчас век Целины и Космической Целины, век прогресса, сексуальной революции и акселерации детей, то что же будет тогда, если Земля уцелеет? Хочется верить все-таки в разум…»
Миновав сквер, Александр Дмитриевич пошел вдоль трамвайной линии. Мокрые трамваи медленно обгоняли его с зажженными фарами. Нахохлившиеся деревья вдоль тротуара гнули к земле отяжелевшие от снега ветки.
Незаметно он вышел к Садовому кольцу. И от площади Маяковского по Бронной, по старым кривым переулкам добрел до Тверского бульвара. Вот и желтый двухэтажный особняк. Сколько часов он провел возле него в последние годы. Бродя рядом по бульвару, по тихим соседствующим переулкам или сидя на садовой скамейке в сквере напротив. Он приходил сюда в трудные и счастливые минуты. К дому, где родилась его мать. Где прошла ее юность. Александр Дмитриевич всегда мысленно здоровался с дремучими вязами у старинной решетки сквера. «Должно быть, они ровесники мамы, – думал он. – И помнят ее голос, ее шаги. И видели, как она когда-то, выпорхнув из-за дверей, легкая и стройная, садилась на извозчика, который приезжал к установленному времени, чтобы везти ее после каникул в Екатерининский институт. Или, махнув извозчику, не бежала, а летела вверх к Страстному и дальше, к Трубной, и еще выше, а потом, запыхавшись, вскакивала в подоспевший трамвай, предшественник нашей «Аннушки», сменивший знаменитую конку». И еще думает он о том, что по этой земле сквера, по тротуару и по земле небольшого двора ступали ее ноги. А к стенам дома, к воротам с литым чугунным крюком прикасались ее ладони, которые, может быть, гладили и нешершавую еще в ту далекую пору кору этих деревьев, и того двухсотлетнего дуба, патриарха московских деревьев, что живет до сего дня наискосок от дома и помнит Ломоносова и Пушкина, которые, наверное, не раз останавливались под его густой кроной, помнит великие времена и великих людей…
Потом мысли его переносятся к рассказам матери. Про магазин Елисеева, что в минутах ходьбы от дома. Как водили их, детей, туда за пирожными, за праздничными, рождественскими наборами конфет. Чтобы каждый мог выбрать по своему вкусу. И как бы между прочим, к слову, вспоминала она о подарках, что клали в этом доме детям под подушку в новогоднюю ночь. И никогда, никогда не забыть Александру Дмитриевичу, как мальчишкой находил он в новогодние ночи военных лет под своей подушкой яблоко, морковь или ржаную лепешку с кусочком сахара. И как раз в те голодные зимы она рассказывала про Елисеевский магазин и про корзинки с пирожными. И всегда повторяла при этом: «Вот подождите, теперь уже скоро кончится война, и опять у нас будет вдоволь хлеба, пирожных, сдобных плюшек». Ах как права и как мудра она была! Нет, не раздразнить голодного мальчишку стремилась она, нет. А подбодрить, прибавить хоть капельку сил. Ведь человек живет всегда надеждой, ожиданием. Даже маленький человек. Когда есть надежда, ему легче жить!
А как любила вспоминать она о театре, до которого было – тоже рукой подать. С каким упоением рассказывала она в длинные вьюжные вечера соседкам в эвакуации о Станиславском, Тарханове, о Книппер и юной Тарасовой, о Качалове. И, конечно, под влиянием этих рассказов Александр Дмитриевич еще ребенком пристрастился к театральным радиопередачам, а едва ли не с первых школьных шагов перечитал весь классический репертуар русского театра.
Так уж случилось, что поклониться праху матери Александру Дмитриевичу надо ехать далеко, в чужой, неродной город. И он бесконечно счастлив, что время и люди пощадили этот желтый особняк, хотя рядом снесли целый квартал крутобоких, приземистых, крепких еще домов – строили новый театр. И стоит он теперь здесь, кубический и фундаментальный, точно стиляга среди бояр, точно гигантский памятник кирпичу.
…Возвращался Александр Дмитриевич все так же пешком. Когда добрел до сквера, вдоль аллей медленно, как в театре, начали загораться голубые неоновые фонари на столбах. Стряхнув перчаткой снег с края скамьи, он присел. По странному совпадению на скамейке напротив, что при свете дня служила для желающих рюмочной, сидел и клевал носом сутулый плюгавенький мужичок. Фонарь светил прямо над его головой, и Александр Дмитриевич смог его хорошо разглядеть.
– Господи… горе мне с тобой! – послышалось вдруг слева, и из-за кустарника на аллею выбралась женщина средних лет, невысокая, в тонком пуховом платке. В одной руке она держала небольшие металлические санки с гнутой спинкой, другой вытягивала за пояс-кушачок из-за куста упирающегося парнишку лет четырех-пяти, и шубейка его, и валенки, и даже шапка были заляпаны мокрым снегом. Поставив ребенка на твердое место у кромки асфальта, женщина принялась тщательно сбивать с его одежды снег. В это время прикорнувший на скамье мужичок вдруг привстал, голова, по-видимому, перетянула его, на полусогнутых заплетающихся ногах он сделал несколько шагов и таким образом очень неуверенно поковылял к выходу.
– Мама, а что это с дядей? – тотчас же отреагировал мальчуган.
– У него ножки болят, стой, не дергайся, Андрюша.
Мальчик, надувшись, отвернулся. Но через минуту не выдержал:
– А разве взрослым можно обманывать?
– Ты о чем это?
– Я же вижу… он пьяный.
«Картинки жизни…» – невесело подумал Александр Дмитриевич и поднялся. За деревьями увидел свой дом, напоминающий отсюда огромный пятипалубный теплоход со светящимися окнами кают. На секунду вдруг показалось, что светится и его, крайнее на третьем этаже, окно под чужим балконом. Сделав несколько широких шагов, он отчетливо увидел в проеме между деревьями угол дома, свой этаж и темное свое окно и уже неторопливо свернул на боковую аллею к выходу.
* * *
В тот день Александр Дмитриевич был дежурным по номеру. После трехдневного «домашнего ареста» ехал в редакцию, вез свежую, пахнущую наборной машиной и краской, но уже вычитанную корректуру очередного номера журнала. Пощипывало уши, в ноздри ударяло терпким молодым морозцем. По улицам несли елки. Детвора раскатывала в подворотнях припорошенные снегом мерзлые лужи.
Возле редакции, в закутке у железнодорожного переезда, организовался маленький новогодний базар. Александр Дмитриевич замедлил шаг, взгляд его остановился на небольшой, пушистой и какой-то уютной, праздничной даже без украшений ели. И совершенно шальная мысль завладела им. Он купит эту елку! Купит и отнесет в комнату на чердаке. И поздравит Незнакомку. Ну, разве это не повод? В конце концов, может же он быть представителем Бюро добрых услуг! Александр Дмитриевич бегло взглянул на часы и шагнул через рельсы к подъезду редакции.
До двенадцати он разобрался по корректуре с каждым из отделов, сдал верстку в штаб редакции – всегда строгий и скрупулезный секретариат. Пообедал и покурил на «пятаке». Затем, сделав несколько деловых звонков по телефону, собрался было восвояси, но тут всех позвали к главному.
– Я пригласил вас, чтобы сообщить… – начал с паузой и игриво, по-гоголевски, шеф. – Одним словом, буквально через полчаса у нас будет гость… – он назвал фамилию космонавта. – Я думаю, мы успеем организовать чай.
И вот сидел он перед ними. Невысокий, не по-зимнему смуглый, скуластый, со светлым прищуром серых русских глаз. Разместив перед собой на зеленом сукне стола крупные с узловатыми пальцами руки, нервно пошевеливал ими. И говорил. Сбивался, волнуясь, делал большие паузы, подыскивая слова, но говорил страстно, по-юношески азартно, точно не он недавно вернулся из долгой орбитальной одиссеи, а кто-то другой, а ему лишь посчастливилось наблюдать полет, увидеть Героя и пожать ему руку и благодаря этому приобщиться к необычайному, неземному.
Говорил этот скромный и мужественный человек о вещах, в общем-то, неожиданных и необычных. Александра Дмитриевича, привыкшего к ежедневным информациям центральных газет, мало интересовал космос. Гораздо интереснее казались ему сами люди, обживающие его. И он слушал чутко этого парня, вдумывался в каждую его фразу. Когда тот умолк, начались вопросы.
– А с Гагариным вы дружили? – пискнула машинистка Света, мгновенно покрывшись румянцем.
Космонавт, присевший было, встал, развел руками и улыбнулся растерянно:
– Да нет… знаете ли. В апреле шестьдесят первого я заканчивал десятый класс. Потом было Качинское училище. А когда попал в отряд, Юрия Алексеевича уже не стало…
А Александру Дмитриевичу ясно вспомнился тот солнечный апрельский полдень. Амфитеатр самой большой институтской аудитории. Лекцию по физиологии читала крупная, широкоскулая армянка – заведующая кафедрой, профессор. В конце первого часа кто-то заглянул в дверь и вызвал ее из аудитории. Через несколько минут она вернулась и крупно, размашисто написала на кафедральной доске: «В космосе гражданин Советского Союза, русский, майор…» А потом… Потом было что-то вроде Дня Победы. Не до лекций было уже потом. Тем более что через какой-нибудь час Он приземлился здесь, рядом, в десятке километров от города.
И еще вспомнился Александру Дмитриевичу маленький курьез того апрельского дня. Вечером по пути домой он забежал в мастерскую к умельцам-стеклодувам, которая была в подвале институтского здания. Надо было получить от них заказ – какую-то комбинированную реторту. Ребята были явно навеселе. Разговор шел оживленный и, судя по пивным бутылкам и по коврику из рыбьей чешуи под ногами, долгий. Александр Дмитриевич был доволен вовремя смонтированными склянками, и вообще настроение было у него праздничное, поэтому и спросил у ребят, стараясь быть с ними на одной волне:
– Ну как вам сенсация, ребята?
– Какая? – спросили они дружно.
– Ну… человека я имею в виду.
– Что за человека?
– Который в космосе?
– Мужики, у него жар!
– Выпей-ка, братец… – кто-то протянул ему стакан.
И когда он понял, что они ни о чем не знают, даже не предполагают того, что еще утром стало явью, когда он поднялся вверх по ступенькам на воздух, ему стало смешно, и грустно, и страшно. Просидеть в такой день в подземелье, в добровольной колонии нестрогого режима – это ли не страшно?
Но тогда еще он не знал, что ему придется дважды встретиться с космонавтом номер один, а впоследствии, во время работы над очерком, и с его старшим братом. И теперь смотрел он на этого красивого и сильного русского парня, космонавта, номер которого давно уже перевалил за полсотню, внимая его словам, и думал о том, что больше всех довелось ему совершить и испытать на сегодняшний день. И в космосе дольше всех, и в открытом космосе, вне корабля, и задачи его были посложнее, чем у других, и сверхзадачи… А вот поди ж ты, пройдет месяц-другой – и забудут о нем люди. Нет, нет, не забудут, конечно. Привыкнут. А вот имя Первого вечно и незыблемо. И так же нетленно, как имя Пушкина.
…Смеркалось, когда Александр Дмитриевич подошел к елочному базару. Шеренга елей, выстроенных по ранжиру вдоль забора, поредела. И облюбованной им красавицы не было. «Примостилась уже где-нибудь на балконе, – подумал он. – А может, уже примеряет наряд…» Постоял возле елок, понаблюдал. И пошел, не оглядываясь, к остановке.
«Елка, елочка… все это наив, елки-палки… – невесело размышлял он. – И слишком похоже на святочный рассказ». Не доходя до перекрестка, свернул налево – в Осташков тупик. Вот и знакомый тополь, сникший, скукожившийся, прихваченный ядреным морозцем. Медленно поднялся на пятый этаж, а затем по маленькой лестнице еще выше – на «чердак», как мысленно давно уже называл он это место, и остановился перед дверью. Постоял минуты две, прислушиваясь к тишине, и постучал. Ни шороха, ни звука за дверью, и прежняя тишина в полумраке маленькой площадки. Машинально он взялся за ручку двери и прежде, чем повернуться и уйти, точно отталкиваясь, надавил на ручку, и… дверь мягко подалась. Он постоял еще с минуту в раздумье, потом, вытерев ноги о старый поролоновый коврик у стены, шагнул за порог.
Последние косые лучи заходящего солнца, падающие из-за крыши стоящего напротив дома, высвечивая немногочисленные предметы маленькой комнаты, делали их яркими, резкими, какими-то нереальными и торжественными. На письменном столе возле рамки с фотографией лежала большая пушистая ветка сосны. Александр Дмитриевич приблизился к столу. Уже на расстоянии можно было ощутить резкий, чуть сладковатый запах хвои. С конца ветки скатилось на стол несколько капель смолы. Александр Дмитриевич прикоснулся пальцами к острым клейким иглам и опустился на стул.
Долго, не отрываясь, смотрел он на фотографию, стоящую перед ним на столе. Затем прикрыл глаза, и перед ним встало лицо Незнакомки. А потом и вся она, почему-то в синем длинном платье. В синем… Александр Дмитриевич точно очнулся от легкого сна, от забытья. Он понял, что Незнакомка – вовсе не незнакомка. Он понял, что в какие-то давние, далекие годы он уже видел эти глаза, ему знаком этот плавный, округлый скат плеч и посадка головы, волосы и даже синий цвет одежды. Но где, где он мог ее видеть?.. Долго сидел он так, в чужой комнате, за чужим столом, вспоминал и не мог вспомнить. В комнату ползли сумерки. И вспомнил Александр Дмитриевич. Эти глаза, лицо это, облик женщины снился ему еще в юных отроческих снах. Да, это она была женщиной его грез, его Мечтой. Он знал, был убежден, что рано или поздно встретит ее. И долго еще в нелегкие и счастливые минуты жизни не покидал его этот туманный, полупризрачный образ. А потом надолго, на многие годы исчез, медленно истаял в сознании, был заслонен иными, реальными и жестко ощутимыми чертами ставших ему близкими женщин. И оттого, что он вспомнил, оттого, что понял, кто она, Незнакомка, ему вдруг показалось, что она отдалилась от него, что встреча с ней стала еще несбыточней. И надо было подыматься из-за стола. И быстро уходить, уходить…
Но он продолжал сидеть. Теперь, когда он понял, кто для него Незнакомка, ему мучительно захотелось узнать, как ее зовут. И он, точно примеряя к ней, перебирал в памяти разные имена: Вера, Лиза, Варенька, Ксения… И подумал о том, как безгранична власть Случая, как сильна магия его. Все мы, наша судьба, наша жизнь, большие и малые события, само по себе наличие жизни зависят от случая, от секунды, от мгновенья. Ведь он мог не пойти в тот августовский день на работу, мог быть в командировке, мог сесть в другую электричку, в другой троллейбус, наконец, сойдя на остановке, замешкаться, задержаться на полминуты, покупая сигареты или завязывая шнурок на ботинке. И все пронеслось бы мимо него, не было бы щемящей, пронзительной тоски по выходным, радостных пробуждений даже пасмурными рассветами, не ликовала бы, не пела душа по мере его приближения к редакции, к троллейбусному кольцу на задворках столицы. Не-ет, он понимал, что все, разумеется, подчинено высшей закономерности и целесообразности, но это где-то там, глубоко-глубоко, в недрах мироздания, нами же властвует Случай.
В комнате становилось совсем темно. Александр Дмитриевич поднялся, подошел к окну и взглянул на часы. Шел шестой час. «Через час-полтора она придет. Нужно уходить. При чем здесь час-полтора? Она может войти с минуты на минуту. И увидеть его здесь. Надо немедленно уходить…» – так думал он и не мог сдвинуться с места. Почему она не запирает дверь? В первый раз ему показалось, что она забыла это сделать, не заперла по оплошности, по недоразумению. Спешила, может быть. Но сейчас… «А может быть… может быть, она ждет кого-то?.. Кто так же вот, как и я, однажды переступит ее порог…»
И все-таки он должен с ней поговорить, познакомиться. Но, черт возьми, как это делается по-человечески?! Не дожидаться же ее здесь!
Ах, Незнакомка, Незнакомка. Так было легко и просто жить. Пусть нелегко, пусть, но хоть было понятно, что к чему… Что же происходит? Послушай! А что, если я тебе немного расскажу о себе? Может быть, тогда мне легче будет подойти к тебе… Слушай! И к черту хронологию, я расскажу тебе то, что помню. И так, как помню…
…Это было время Большой Целины. Мы ринулись в райком всем классом, все двадцать семь человек. Пятнадцать ребят и двенадцать девчонок. Конечно, безо всяких родительских благословений. Это уже потом были и слезы, и сцены. К концу десятого класса мы почувствовали себя полностью самостоятельными. Мы были детьми войны. В пятьдесят шестом многим из нас уже стукнуло по восемнадцати. А это значит – право голоса по Конституции, да уже два года, как паспорт во внутреннем кармане выходного пиджака. Это ли не свобода!
Побродили мы в ночь после выпускного вечера по набережной Волги. Встретили рассвет. А через два дня – на вокзал. С рюкзаками и плачущими родителями. С аттестатом зрелости во внутреннем кармане того же пиджака. Двадцать пять человек пришло на вокзал. Школа у нас была небольшая, пригородная, поэтому и класс наш был единственным десятым, хотя и именовался солидно – 10 «А».
Двое не пришли на вокзал. Света Кузнецова, близорукая худенькая девчонка, которой отказали в райкоме по состоянию здоровья (она все же приехала к нам через полгода), и Володька Ивакин, которого в школе звали, несмотря на великовозрастность, просто Вовик. Здоровый, дебелый парень, многие его побаивались, хотя и напрасно, как оказалось. Просто за его спиной было двое дружков – Пашка Казаков да Юрка Лазарев, а сам по себе он ничего не представлял – просто пшик, да и только. И что они за него держались – трудно сказать, и ребята-то вроде толковые.
Многие из нас, как потом выяснилось, втайне предполагали, что не придет Валерка Еремин, сын директора крупного завода, медалист, лучший математик школы, но, как и Света, не блиставший здоровьем. Нет, пришел Валерка, как миленький. Одним из первых пришел, с таким же рюкзаком, как у всех, в толстом свитере, в сапогах.
…Ехали в вагонах-теплушках, украшенных цветами и сосновыми ветками. Долго нас везли, с неделю. В пути, на больших станциях, подцепляли к составу новые вагоны. У большинства из нас впервые в жизни выпало такое большое путешествие. Миновали границу Европы и Азии – пограничный столб, ставший практически и вехой нашей жизни. Проехали Омск, Новосибирск с поразившим нас гигантским вокзалом, и вскоре начался Красноярский край. Необъятный, необозримый – ехали сутки целые – все был Красноярский край, проснулись на следующее утро – все он же. Катили через туннели, пересекали Енисей, ехали между сопок – красотища!
Выгрузились на рассвете в небольшом приенисейском городке Краснотуранске. Снесли в большую кучу весь свой походный скарб: палатки и причиндалы к ним, кухню, продовольствие. Дальше двинулись вдоль Енисея на грузовиках. Первым из многочисленных населенных пунктов, где довелось нам поработать в ту пору, была деревушка Николаевка, вросшая в живописном месте в берег Енисея, почти вклинившаяся в тайгу. Рядом с ней нам предстояло построить поселок для нового совхоза. Тут мы и обосновались.
В первое время очень непривычны для нас были зной, сибирская дневная жара. И резкое похолодание вечерами, весьма ощутимое в походных палатках. И еще поразила необычайная, ледяная в такую-то жару, вода в Енисее. И быстрина – быстрое, какое-то шальное течение реки. Нет, наша Волга смирнее, покладистей. И все же купались мы каждый день, несмотря ни на что. А вечерами после работы заходили по колено в воду и намыливались с ног до головы едко пахнущим хозяйственным мылом. Тут была и ванная и душевая – все сразу. А вот в парилку, в деревенскую черную баню нас приглашали местные старожилы, бородатые и седые, но еще крепкие и жилистые, что вековые дубы, старики. Они точно обратили нас в другую веру. И когда мы сами себе построили баню, – кирпичную и довольно просторную, со всеми положенными атрибутами к ней, – мало кто мог отказать себе в удовольствии пойти к дедам, окунуться в полумрак низенькой, не выше среднего человеческого роста, каморки, надышаться ароматом разомлевшей сосны, дубовых листьев, крепкого пара и смолы. А потом… Потом частенько бывал такой десерт, что в городе и не приснится. Сибирский чай! Чай до семи потов, из двух самоваров сразу. Поскольку за стол усаживалось по десять человек и больше. Чай в палисаде, под огромным раскидистым кедром. Чай с сибирским, темным и густым, тягучим медом, с черемуховым терпким вареньем, вяжущим язык, под долгие разговоры, под музыку чуть глуховатых певучих дедовских голосов. Это так и называлось у нас – «пойти к дедам». Нельзя сказать, чтобы мы злоупотребляли их гостеприимством, старались ходить не чаще раза в неделю, но всегда это было как праздник.
Каждое наше утро начиналось с развода, как в армии. И командиром к нашему отряду был приставлен только что уволенный в запас сержант Коля Филатов, крепкий, ладно сложенный и всегда подтянутый парень, наш земляк. Само собой, и дисциплина в отряде походила на армейскую. Поднимались в шесть утра. Зарядка, моционы, завтрак, прочие личные дела, а без четверти восемь – развод на площадке возле клуба. Столько-то человек на строительство фермы, столько мостить дорогу к центральной усадьбе. Остальные – в поле. Копнить, стоговать, заготавливать силос из кукурузной ботвы.
Отряд наш постепенно разрастался. Прибывала молодежь из разных концов страны. Вчерашние десятиклассники, как мы, демобилизованные солдаты, специалисты из школ механизации, хлеборобы Центральной России, Украины, Кубани, Белоруссии. Вскоре мы разбились на бригады. Нашим бригадиром по-прежнему оставался Николай.
Дружил я тогда в основном с Сережкой Смирновым. Жили мы с детства в соседствующих домах. Так как-то и повелось, что все школьные годы были неразлучны. Так случилось, что мы и в армию-то с целины вместе с ним попали – в одно подразделение. Да мы и сейчас недалеко друг от друга – минут двадцать пять по прямой на метро, без пересадок. А вот встречаемся не часто, не так, как прежде. Почему? Трудно сказать. У каждого свое, свой мир, свой, так сказать, образ жизни. Да и стареем, наверное.
Прибыла однажды со станции колонна новеньких, сияющих свежей краской, украшенных хвоей грузовиков. Машины моментально распределили по районам. Большая часть попала на уборочную. А один «газик» временно оставили при нашей бригаде. Подвозить щебень и песок для строительства дороги, стройматериалы для будущей фермы и больницы. И поселился вместе с нами водитель его, Ванюшка Фомин, симпатичный, бравый парняга, тоже только что из армии, получивший направление на целину прямо из части. Родом он был из-под Рязани и страстно любил рассказывать о родных краях. И почему-то больше всего рассказывал мне, чем я заслужил такую доверительность – не могу объяснить. Бывало, присядем на крутом берегу Енисея, разложим костерок, и его не унять. Долго, до глубокой ночи, слушаю я про зори на Оке, про Мещерские озера, про сады на Рязанщине, про табуны долгогривых рысаков, что гонял Иван со своими сверстниками в ночное. Иногда под влиянием его рассказов я читал ему стихи его великого земляка. Он знал некоторые стихи Есенина, по-своему, конечно, гордился, что довелось ему родиться неподалеку от Константинова, однако не переставал удивляться, что я могу вот так вот «напропалую шпарить без остановки». И кто знает, может быть, во время наших долгих разговоров он заново открывал для себя Есенина.