Текст книги "Разговор с незнакомкой"
Автор книги: Николай Иванов
сообщить о нарушении
Текущая страница: 15 (всего у книги 30 страниц)
КАЛИТКА
Только под утро мне удается заснуть. Напряженными были последние дни. Сложные многочасовые съемки «уходящей» натуры на открытой местности, на солнцепеке. Тысячная массовка. Скандалы с дирекцией из-за сметы, из-за регламента, из-за той же массовки. Спешка из-за актера, которому надо срочно вылетать с театром на гастроли. Брак пленки, брак съемочной камеры, пересъемка. И режиссер, старый перечник, старающийся и свои накладки переложить на мои операторские плечи. Наконец все куда-то схлынуло, все позади. И отоспаться можно – тем более что впереди два выходных. А сна-то и нет. В голове, мелькая перфорацией, разматываются клубки цветной, черно-белой пленки. Кадры, кадры… Пестрая, точно маленький шлагбаум, хлопушка стучит, считает, считает дубли. «Кадр двести сорок три, дубль первый!.. Кадр двести сорок три, дубль третий!..» Потом почему-то пальмы, голубая вода… Белоснежные небоскребы Кубы, Греции. Еще свежи в памяти последние загранкомандировки. И так до утра, до первого троллейбуса, прогромыхавшего дугой за окнами.
И приснилось под утро мне детство. Солнечная, весенняя деревенька за Волгой. Вязы у околицы, ветхие скрипучие ветлы над водой у притихшего озера, упругие бархатистые головки камыша. Два порядка крутобоких, похожих друг на друга домов, уходящие по пригорку к темнеющей у горизонта роще. Стою я перед деревней и не могу переступить какую-то невидимую черту, напрягаюсь, силюсь сделать хоть шаг и не могу…
Сквозь сон чувствую, что солнце уже давно будит меня, упало горячими лучами через окно на подушку, печет голову, щекочет, но так не хочется мне уходить от деревни своей, из детства. Открываю глаза. Да, бывают сны, с которыми трудно расстаться. И душу обволакивает грусть, охватывает непонятная тревога, точно с моим сороковым годом уходит что-то дорогое, главное. И кофе вдруг утрачивает свой прежний вкус, и утренняя сигарета не так вкусна. А сердце стучит, стучит, торопится.
Через несколько минут я уже бегу по лестнице, перемахивая ступени через две на третью, вылетаю из подъезда. Успеваю опомниться на перекрестке. Сажусь в такси.
– В парк, – нехотя говорит шофер, кивая на табличку у ветрового стекла.
– В парк? – машинально переспрашиваю я. – Нет, не в парк, на вокзал…
– С ночи я, говорю… потому и в парк.
– Ах да… извините…
– Очень нужно? – спрашивает шофер.
Я молчу. И только когда машина затормаживает, попадая в поток перед светофором у площади трех вокзалов, я говорю ему, легонько тронув за плечо:
– Знаешь, дружище, давай – в Быково! В аэропорт… Ей-богу, оплачу в оба конца!
Шофер, покосившись на меня, пожимает плечами.
Мне повезло. И место нашлось для меня в самолете: кто-то в самый последний момент возвратил билет. И вылет не задержался, и небо было безоблачным. И вот уже позади два часа небесной дороги, и старенький потертый трамвай везет меня через весь город на окраину, где я выйду, как выходил когда-то много лет назад. И потом целый час буду идти пешком вдоль железнодорожной насыпи – по дороге моего детства.
Города не узнать. Новые дома и улицы, целые проспекты многоэтажных близнецов-башен. И я уже беспокоюсь, как бы мне не проехать, ищу приметы прежнего и не нахожу их. И все-таки каким-то десятым чувством угадываю нужную мне остановку. «Двадцатый квартал!» – слышу я, уже сойдя на тротуар, как объявляет кондуктор. Двадцатый… А раньше – песчаный холм, гора, откуда на многие версты окрест видны заросли садов и кучки рассыпанных меж ними домов, хутора и деревни известного когда-то помещика Телегина. Те самые, знаменитые «телегинские» сады, снабжающие город, да и не только город – Поволжье антоновкой и грушовкой, анисом и мальтом, шафраном, китайкой. А потом все эти деревушки – Воробьевка, Болдыревка, Калашниково и Березина-речка – объединились в ставший тоже вскоре знаменитым совхоз «Ударник», который, на зависть другим хозяйствам, имел на своих угодьях сады и овощные плантации, пасеку и поля зерновых, выгодно вел молочнотоварное производство и держал птицеферму.
Я прохожу коридором пестрых панельных пятиэтажек и выбираюсь к железной дороге. Вот она – панорама моего детства: зеленая лощина, окаймленная лесистыми холмами, сады, центральная усадьба совхоза вдалеке с белеющей на пригорке церквушкой, ряд вековых сосен вдоль дороги. Небо безоблачно. Зной. На ходу снимаю пиджак, вталкиваю в карман повлажневший галстук. Навстречу поднимается женщина в пестром выцветшем платке с коромыслом на плечах. Поравнявшись, она взглянула мне в лицо, прошла было мимо, потом остановилась и, рассматривая меня, поставила козыречком над глазами руку.
– Никак, Кинстинтин… – обронила она и смахнула рукой капельки пота со лба.
– Д-да… – Я не сразу узнал ее, бывшую соседку, многодетную вдову и единственную мать-героиню в деревне. – Я, тетя Наташа, я, здравствуйте.
– Эк ты… белый-то пошто такой, иде ж твои кудри?
– Выгорели, теть Наташ, выцвели на солнышке… – растерянно отвечаю я.
Она снимает коромысло, ставит в траву эмалированные ведра, прикрытые сверху пожелтевшей марлей.
– То-то я и вижу. Каким же эт ветром тебя сюды?
– На побывку, тетя Наташа, повидаться со всеми, заскучал что-то, да и у отца давно не был…
– Н-да… А тянет все ж в родну сторонку-то?
– Тянет.
– Н-да… а вот не всех, поди. Кто съехал-то с тобой или после тебя от нас по городам да по целинам разным, не кажут себя, не едут…
– Ваши-то часто приезжают?
– Они у меня поделились: четверо летом приезжают, четверо зимой. Токо Алешка не угадыват, полковника, слышь, дали ему, третий год уж, ну, у военных, сам знаешь раз на раз не приходится. Вот и получается у меня три праздника в году-то…
– А куда же это вы собрались в такую жару?
– Да вот… яблочки снесть надо. Пропадают… Засуха, а на них урожай, усыпано все округ дома-то… Вот и ношу. Продаю возле магазина по двугривенному за десяток, а то и так раздам заводским детишкам, намедни в детсадик снесла пару ведерок. Жаль, пропадает добро. А мне одной-то… да я и не гляжу на них. Ты приходи ко мне вечерком, Кость, я тебе наберу самых лучших, не обидь старуху…
– Загляну, теть Наташ, загляну… – Я помогаю ей поднять ведра, она идет, медленно ступая по горячему вязкому песку к остановке.
Бреду вдоль железной дороги. «Линией» называли мы ее в детстве. Так и звучит в ушах до сих пор: «Пойдем за линию?», «Айда с линии кататься на лыжах…».
А линию строили в 42-м… Для Сталинграда. Ни днем, ни ночью не прекращалась работа. Я уж и не знаю, строят ли теперь такими темпами, как в войну. Строили рабочие, солдаты, женщины. Вся тягловая сила совхоза была отдана линии, вся техника. Зато потом неслись по ней день и ночь составы с танками и «катюшами», с боеприпасами. А еще позднее – катили составы назад с покореженными фюзеляжами «фоккеров», обгоревшими «тиграми», белеющими крестами на броне, пленными, разглядывающими нашу деревню сквозь решетчатые окна теплушек. Вот она – наша линия. Теперь бегут по ней скорые и пассажирские, транзитные и литерные, постукивают на стыках, сверкая изумрудным отливом, электрички.
Шагаю по шпалам. Когда-то по ним мы бегали в школу. В нашей-то деревне была семилетка. С восьмого класса стали ходить в городскую школу – в поселок нефтеперегонного завода-крекинга. Каждый день пять километров туда, пять назад. И ничего, веселая была дорога. Ходили группами, поджидая по утрам друг друга на линии.
У переезда схожу с насыпи, иду вдоль по глинистой утоптанной тропинке. Стрелочник рассматривает меня. Нет, незнаком он мне. Не было тогда здесь ни переездов, ни железнодорожных будок.
Вскоре замечаю впереди низкорослую сгорбившуюся старушку. Через плечо ее перекинуты две внушительные авоськи, туго набитые свертками, консервными банками, батонами и буханками белого хлеба. Нагнав, без труда узнаю в старушке тетю Лену, возившую когда-то в нашу лавочку-кооперацию хлеб. Как сейчас вижу понурую пегую лошаденку, запряженную в телегу с высокой оцинкованной будкой, и тетю Лену, сидевшую впереди с кнутиком в руках. И как мы ждали эту будку, как высматривали за околицей, а увидев, сбегались к окошку кооперации и, установившись цепочкой, разгружали ее, передавая из рук в руки шершавые ароматные кирпичики ржаного хлеба.
– Тебя Лена, дайте-ка помогу…
Она останавливается, разглядывает меня.
– Да не-е… пошто тебе мараться, мил человек.
– Давайте-давайте… – Я едва ли не насильно отбираю у нее ношу, шагаю рядом, сойдя с тропинки на выжженную солнцем лебеду.
– Да чей же ты будешь, лыцарь такой?
– Не узнаешь, теть Лен? Константин я… Александров.
– Александро-ов? Кириллыча сын, что ли?
– Точно.
– А и правда… похож на отца-то, похож. Ой-е-ей! Лет-то уж сколько, как уехал…
– Лет двадцать, пожалуй. Как на целину подался после школы, так и не вернулся.
– Иде ж тебя носило-то до сей поры?
– В разных местах побывал… После армии на стройке работал в Сибири, а потом в университет поступил в Москве. После университета еще переучивался…
– Да-да… сказывали же бабы, сказывали. Москвич ты у нас, а я и запамятовала. Мать-то где теперь?
– У сестры живет, на Украине.
– Да… помню, бабы-то провожали ее, голосили. Да и сама она плакала, сердешная. Почитай, почти вся жизни здесь прошла, шутка ли дело…
– Теть Лен, ну и запаслись вы, – киваю я на авоськи, – точно на свадьбу.
– Вот уж угадал так угадал. К свадьбе и есть. Алку выдаем, – вздохнула она. – По третьему разу уже выдаем-то… теперь это просто. А к свадьбе все готово уже, это уж я так, на пожарный случай, как говорится…
И я вспомнил Алку. Сопливую пятилетнюю девчонку в драненьком платье, на которую однажды напал шалый соседский поросенок. Повалил у забора и укусил до крови где-то под мышкой. Едва отогнали его хворостиной. Говорили, поросячья метка так и осталась у нее на всю жизнь, как клеймо…
– И когда же свадьба?
– По правилам-то вчерась еще должна, когда расписывались. Да жених на базу уехал… «Запорожца» получать. При своей машине хотят справлять свадьбу. А все Алка настояла, ни дна ей, ни покрышки. Ну, ничо… к вечеру, бог даст, вернутся. Так что, милости просим, не пройди уж мимо дома-то нашего, Константин Лексеич, не побрезгуй.
– Спасибо, тетя Лена, спасибо. Постараюсь…
– Ну, вот и пришли мы, слава богу. Так ты не забудь, милок, не забудь. То-то рады-то будут молодые!
И остановился я у дряхлого вяза в раздумье: к кому же первому зайти. Ну, конечно же – к Славке.
Славка, Славка! Вот уж не ждешь-то ты меня так не ждешь. Встречаемся мы теперь раз в три-четыре года, да и то на ходу – где-нибудь на Павелецком, на Казанском вокзале или в вокзальном ресторане, когда ты бываешь проездом. Ты все спешишь на свои симпозиумы, съезды, совещания, садовая твоя голова, огородная. Если не спешишь, меня нет в Москве… А ведь с первого по десятый просидели за одной партой, да и жили чуть ли не окна в окна.
Иду я в конец деревни к дому Славки и представляю, как он засуетится сейчас, как замечется, увидев меня. Да… многое нас связывало в детстве. Школа, деревня, мечты… Меня, страшно любившего в детстве поспать, он приходил по утрам будить. Появлялся в одно и то же время и бесцеремонно дергал за ногу. Ничего не оставалось, как собираться по-военному. А через двадцать минут мы уже шагали полем по морозному насту в школу. Тогда мы всерьез мечтали удрать из деревни, уехать куда-нибудь на край света, податься в моряки.
Не отпустила тебя деревня, Славка, земля не отпустила. И если эти сады до сих пор живы, цветут и плодоносят – это твоих рук дело. И плодовая опытная станция – тоже дело твоих рук.
Кругом – ни души. Иду по безмолвной улице. А мне-то казалось, долго придется идти до Славки. Думал, у каждого двора остановлюсь, поздороваюсь с земляками. Пусты дворы, пусты палисадники. Поднимаюсь на Славкино крылечко, стучу в дверь. Никто не отзывается, никто не открывает мне. Куда же теперь?
Через дорогу, чуть-чуть наискосок – «наш» дом. Нет, нет, только не сейчас! Там теперь чужие, незнакомые мне люди. Я приду туда затемно, ночью, когда никто не сможет увидеть меня.
Мать честная! И куда же весь народ подевался? А парит-то, парит как – спасенья нет. Двину-ка я на озеро, искупаюсь, пока суд да дело.
Обхожу огромный, капитально вросший в землю дом-шестистенок, незнакомый, выстроенный без меня. Вот сейчас поднимусь на пригорок и увижу старые ветлы, камыши, скучившиеся по углам зацветшей зеленоватой заводи.
Взбегаю по рыжей пыльной траве и замираю, не обнаружив ни воды, ни камышей. Ощущение такое, будто бы не туда попал, заблудился, перепутал что-то. Но нет – вот они старые ветлы, их теперь можно пересчитать по пальцам. Вот и дно озера – черная, глянцево запекшаяся земля, густо покрытая паутиной трещин. Посредине бывшего озера поблескивают на солнце несколько лужиц-бочажин, и между ними бродит высокий сутулый старик с ведром, наклоняясь, высматривает что-то в воде. Спустившись к берегу, я замечаю конопатого мальчишку лет четырех в приплюснутой блином кепке. Мальчишка притулился у шершавого высохшего комля спиленной ветлы и усердно вырезает что-то себе из зеленой тростинки, выстругивает. Увидев меня, он поднимается, стягивает, по-отцовски видно, за козырек кепку с головы.
– Драствуй…
– Здравствуй, – я сажусь рядом с ним. – Как зовут?
– Витёк…
– Ну, и чей же ты, Витек, будешь, если не секрет?
– Федотов.
Я задумываюсь. «Федотов, Федотов… Для сына Степки Федотова вроде бы маловат… для внука – рановато. Хотя, поди разберись теперь, что рано, что поздно… Однако корень федотовский заметен – по конопушкам, по масти…»
– Папу как твоего зовут? Степа?
– Не-е… Сергей Степаныч.
– Ясно… – «Вот так Степка, дед конопатый! А ведь года на три старше меня, не больше…» – А кто это там с ведерком ходит, Вить?
– Дед Петрака.
– Что за дед Петрака?
– Кулагиных дедушка…
«Бог ты мой! Дядя Петя…» Я бегу к нему. Перемахиваю через бочажины, черпаю туфлями ил и бегу.
– Дядя Петя, здорово!..
– Здорово, коль не шутишь… – он нехотя разогнулся, звякнув о ведро дырявым черпаком с длинной ручкой. – Ух ты-и, Коська! Ну, даешь…
Мы обнялись.
– А я и не узнал издаля, гляжу, ктой-то к мальцу подсел… Ну, надо же, прикатил! – Он засуетился, вытер ладони о штанины, сунулся было в карманы потрепанных холщовых брюк и обескураженно развел руками: – Эх, табачок-то на берегу у меня…
– На, дядь Петь, кури, – я протянул ему пачку «Явы».
– Да не-е, я эти… ну да ладно, испорчу одну, давай.
– А я к вам было направился, смотрю – заперто. И деревня точно вымерла, ни души вокруг…
– Тут понимаешь, какое дело… Жара-то, вишь, какая у нас? Считай, и все лето такое было. Леса в округе горели, торф… ну, потушили, слава богу. Солдаты помогли… Словом, взялись всем гамузом и загасили. А щас хозяйство Славкино спасать надо, питомники, аранжирею, – сохнет ведь все, погибнуть могет… Ну, все, кто мог, подались туда, воду ведут с третьего пруда.
– Значит, Славка там. Командует…
– То-то и оно, что нет. Он уж неделю, как по району мотается, у него теперь участков-то знаешь сколько – не счесть. Да… Я с утра-то тоже был там, на питомнике, с внучком, с Димкой, ну, а потом сюда… хотел Димку-то с собой увести – ни в какую! Папины деревца, говорит, поливать буду, и все тут.
Я заглянул в ведро. Мутная, зеленоватая вода кишела серебристыми мальками.
Мой собеседник потупился, поплевав на сигарету, отбросил ее в сторону.
– Да вот… и мелюзгу эту спасать надо тоже. Зазря ведь пропадает. Ну, я вычерпываю что осталось, да на Буковский пруд переношу. Он хоть обмелел тоже, но до конца не высохнет, думаю, – родники там бьют под водой. А на Буковском-то сазан щас берет, ух берет! Помнишь небось, как со Славкой пескарей там тягали?
Еще бы мне не помнить! Мы со Славкой в любую свободную минуту бежали на пруд, забывая про все на свете. А дядя Петя всегда ворчал: «И кто придумал только эту чертову рыбалку!» Бывало, и хворостиной гнал нас с пруда, и всегда у него находился веский довод: «Славка, огород поливать! Славка – уроки! Славка, травы корове нарви!»
Вот уж поистине, меняются – и времена и нравы.
– Дак что же это я, пошли к нам, пошли-пошли… – дядя Петя подхватил свое ведро и черпак с сачком. – С дороги и помыться, и закусить надо. Вещи-то в палисаде оставил?
– Да без вещей я, дядь Петь. Так как-то получилось… в десять в самолет сел, в двенадцать уже у вас.
– А и ладно, зачем тебе вещи, правда, чай, к своим приехал. Ох, Славки-то, Славки нет – вот беда! И сообщить некуда: то ли в Хмелевке он, то ль в Багаевке, а может, в Сосновке уже где ковыряется. Слыхал, чай, защитил в прошлом годе он ученость-то свою, со званием теперь…
– Слышал. Мы собирались отметить его кандидатскую, когда он в Тимирязевку приезжал, да не вышло – на БАМ пришлось срочно лететь мне тогда, дядя Петя.
– Ну вот, вишь, раскидала вас жизнь. А они-то с Юлией всерьез настроились к тебе ехать в тот раз.
– Я и ключи, помнится, оставлял соседям, и записку, думал – поживут у меня.
– Ладно, свидитесь еще. Да… Так я все и пристаю к нему: кто же ты по званию теперь, Славк, в переводе на военный лад – майор али полковник уже? Ворчит на меня, отстань, дескать, с глупостями… – Говорит об этом дядя Петя с гордостью, стараясь сдержать улыбку, распрямившись и сразу точно помолодев, посвежев лицом.
Мы выходим на берег.
– Дядя Петь, я чуть попозже к вам, ладно?.. – говорю я, палкой счищая с ботинок ил. – А вы пока улов свой определите.
– Брось-брось, пошли-ка лучше, у старухи по маленькой найдем, закусим…
– Да я к отцу хотел на минутку.
– А-а… Ну ладно, ждем тебя, только никуда больше потом – прямо к нам.
Я перехожу по мосткам обмелевший ручей и иду через огороды узкой утоптанной тропой к саду. Под ногами пожухлая ботва картофеля. На многих делянках уже начали копать. Рановато теперь убирают урожай. Прежде мы выходили на картофель в сентябре, в первую школьную неделю. Работали охотно, сноровисто, а веселились и шумели, как в праздник. После работы где-то вот здесь же пекли картошку, разводя костры из сухой ботвы, коричневых, одеревеневших стеблей подсолнуха и старого репейника.
Вхожу в сад и сразу попадаю в неистовое, беснующееся царство красок. В глазах рябит. Порыв ветра ерошит листья молодых яблонь. Половина листьев подернута бронзой, а многие уже покраснели и трепещут на легком ветру маленькими багряными огоньками. Под ногами так густо усыпано пурпурными, золотистыми, изжелта-оранжевыми, пестрыми с прозеленью яблоками, что в самом деле – некуда больше яблоку упасть, некуда ступить. А воздух насыщен терпким пронзительным запахом аниса, смешанным с прогорклостью пересохшей полыни, и откуда-то издалека сквозь все это доносится тонкий, едва ощутимый аромат антоновки.
На меже, вдоль неширокой колеи, протянувшейся через сад, заросли ромашек – огромных, золотящихся на солнце, точно головки маленьких подсолнухов. Я наклоняюсь, на ходу срываю их под корень, и вскоре набирается большая, тяжелая охапка.
Сад кончается. Перехожу придорожную полосу редкого березняка, и вот он уже передо мной – старенький сельский погост. Ограды зеленые, голубые, серебристые, кресты, обелиски со звездами, надгробья. Выросло кладбище без меня, уплотнилось, обросло со всех сторон новыми микрорайонами. Вижу, появился даже мрамор. Что же, и здесь своя индустрия, темпы, свой прогресс. Поправляю растрепавшиеся цветы и вхожу в одну из маленьких аллей. Пытаюсь сориентироваться, вспомнить, как здесь было раньше… Нет, не помню, слишком все изменилось вокруг. Читаю незнакомые фамилии на памятниках и иду уже наугад, обходя ряд за рядом. Останавливаюсь возле небольшого серого креста, сваренного из труб. Под стеклом выцветшая, покоробившаяся фотография. Узнаю на ней одну из наших прежних соседок. «Здравствуй, тетя Катя… Тебя уже нет семь лет, а я и не знал об этом, не знал…» Я вглядываюсь в фотографию, в морщинистое усохшее лицо пожилой женщины, и встает она перед взором моим крепкая еще и бодрая, приплясывающая на праздники, припевающая озорные частушки. «Врачом будет парень-то у тебя, врачом или учителем», – говорила она когда-то моей матери. «Нет, тетя Катя, нет, не сбылись твои предсказания…» – просунув сквозь штакетник оградки руку, я сыплю на холмик цветы.
«Храмов Александр, – читаю через несколько шагов на алюминиевой пластинке, – год рождения 1937-й». А это ты, Санька! О тебе я слышал. Кто-то говорил мне из ребят или писал. Скорее всего – Славка. Я вспоминаю письмо, из которого узнал, как нелепо погиб мой одноклассник Санька. Нелепо и глупо: пьяным заснув на морозе у околицы в какой-то из праздников. И еще я вспоминаю, как в пятом или шестом классе Санька украл у меня самописку с золотым пером, первую в моей жизни авторучку, подаренную сестрой в день рождения. Вспоминаю, и мне стыдно. Какая глупость и какая мелочь – авторучка! Плевать на нее. А лучше бы жил ты, Санька, красивый и здоровый парень, жил бы и жил себе. Отделяю от букета пригоршню ромашек и кладу к подножию памятника.
И в следующем ряду я нахожу знакомую фамилию. Лиза Смирнова. Худая, болезненная девочка, всегда сидевшая на первой парте. Подстерег все-таки ее недуг, не пощадил. Помнится, на ее парте всегда стоял маленький букет каких-нибудь незатейливых цветов – одуванчиков, ромашек, а то и просто ветка белой акации, сломленная во дворе школы. Как хорошо, что я принес сюда много ромашек.
И вдруг я вспомнил. Это же – у памятника дяди Никиты, возле его обелиска, черного, с косыми оранжевыми полосками, точно обтянутого гвардейской лентой. И я уже тороплюсь, спешу, обхожу ряды наспех. Возвращаюсь назад, стараюсь высмотреть обелиск с бугорка, из-под кряжистой, с ржавой корой березы. Наконец я вижу его вдалеке – почти у самой середины кладбища, под тополем, тоже успевшим вырасти без меня. Снова иду узкой аллеей. И вспоминаю дядю Никиту. Это был первый солдат, вернувшийся в нашу деревню с войны. Он пришел в начале 44-го с двумя орденами Славы на груди. И принял хозяйство. Так и хочется сказать: принял в свои руки. Да нельзя, поскольку вернулся он лишь с одной левой. Но руководил он совхозным отделением крепко. Вздохнули женщины с его возвращением. Так и запомнился он мне – с едкой самокруткой во рту, в солдатском бушлате, с утра до ночи объезжающий на резвом кауром коньке сады и поля.
Останавливаюсь в нескольких метрах от обелиска. Вот и наша ограда. «Здравствуй, отец. Прости, что давно не навещал… Носило меня по всей земле, пока не нашел своего места, своего дела. Вот, видишь, почти догнал тебя, пришел к тебе седой… Должен тебе сказать, живу не плохо, и квартира есть, и достаток. А вот семьи нет. Не сложилось у меня с этим, отец, не заладилось. Однако внучка у тебя растет, Катерина. Большая уже, в школу ходит, музыкой занимается. Ластится она ко мне, любит, дружим мы с ней, да на дружбу-то одни выходные остаются. Такие дела… От матери тебе поклон. Далеко она теперь, да и прибаливает крепко, не добраться уж ей, видно, к тебе сюда… Помню, отец, ландыши ты любил. Да вот… не время для них сейчас, не сезон…»
Я делю оставшиеся ромашки пополам. Кладу часть возле плиты на холмик. Остальные отношу к обелиску.
…Солнце уже клонится к горизонту. Огибаю сад и направляюсь в сторону линии, чтобы пройти мимо школы.
…Какой же теперь она кажется маленькой, приземистой и осевшей. Как и прежде, зеленая крыша, беленые стены, сирень под окнами и акация.
Во дворе, к удивлению своему, я обнаруживаю колодец, знакомый, старый, с позеленевшим трухлявым навесом, с потертым воротом, обмотанным цепью, с помятым цинковым ведром. Тихонько опускаю ведро вниз. Ворот визгливо раскручивается, как и четверть века назад. Пью из ведра ледяную, обжигающую десны и зубы воду. Потом прохожу мимо окон. Надо же, еще сохранились резные наличники. Вот окна самого просторного, Большого класса. А это обычный класс – угловой. Вот и «Камчатка»: здесь еще один класс, расположенный автономно, с отдельным входом. Учиться здесь было благодать – в стороне от учительской, от директора. Правда, через стенку была служебная комната, где жил, кажется, завуч или кто-то из педагогов.
– Ну, как вам водичка? – с крыльца спускается, держась за перила, невысокий грузный человек с блестящей проплешиной на большой голове, седыми висками.
– Очень даже хороша водичка… – Я всматриваюсь в его большие, глубоко запавшие серые глаза под густыми темными бровями и достаю сигареты.
– А знаете, в школе давно уже водопровод, но я, грешным делом, нет-нет да еще достану из колодца. Вы… не из города?
– Как вам сказать… не совсем.
– Я-то думал, может, из районо, гляжу, вы не из наших, не из сельских. Разрешите…
Протягиваю сигареты и начинаю узнавать этого человека. Он хвалит мою «Яву» с фильтром, сетует на жару, на засуху, а я слушаю и вижу его молодым, ясноглазым, с русой волной волос, аккуратно уложенных на голове. Можно сказать, что это мой первый учитель. Вижу его застенчивую улыбку сквозь задумчивый, грустный прищур и уже не сомневаюсь, что это действительно он.
Принимала нас в первый класс осенью сорок четвертого года сухая сгорбленная старушка – Любовь Сергеевна Максимова. Первые свои закорючки, первые вычисления мы писали на грифельной доске вместе с ней. Но через два месяца она тяжело заболела и уже не вернулась в школу. Поначалу нас подселяли к старшим классам, рассаживая по трое, а то и по четверо за парту, случалось, что и попросту распускали домой.
А однажды вместе с директором в класс вошел невысокий подтянутый человек в военной форме, опирающийся на темную полированную трость, и увел нас от второклассников на «Камчатку». Рассадив всех по местам, он отошел к окну, отставил в сторону трость и, окинув парты быстрым, цепким взглядом, стал делать перекличку.
– А меня зовут Захар Владимирович, – сказал он, когда, хлопнув крышкой, опустился за парту последний по алфавиту. – Фамилия моя – Максимов, так что считайте, знакомство наше состоялось…
Так мы встретились с новым учителем – сыном Любови Сергеевны, вернувшимся с фронта и демобилизованным по тяжелому ранению. Захар Владимирович воевал танкистом, имел боевые ордена и медали. Мы, мальчишки, были вне себя от счастья, на переменах ходили гордо, на второклассников смотрели свысока. И, конечно же, уже в первый день нас трудно было выпроводить из школы домой. Мы окружили учителя и не отпускали его от себя дотемна. В тот день мы узнали о жестоких боях под Смоленском, где храбро сражался наш учитель и где был подбит его танк. Мы ждали от него рассказов о фронте, об атаках, схватках с врагом и на следующий день и были разочарованы, когда услышали от него:
– Все, братцы мои, о войне вы от меня больше не услышите ни слова. Война подходит к концу, будем перестраиваться на мирный лад. А вот сказки, всякие мирные истории – это пожалуйста, хоть до ночи, если, конечно, будете прилежно учиться.
Сколько же сказок мы узнали тогда, сколько всяких историй, фантастических приключений, легенд. Да таких, что и в книжке не встретишь. Значительно позднее, уже расставшись с Захаром Владимировичем (он вел нас до четвертого класса), я узнал, что сказки-то он нам рассказывал свои собственные, те, что придумывал для нас всю войну, придумывал перед боями, после боев, в затишье между атаками, о которых он так не хотел рассказывать.
Месяца через два к нему приехала из города невеста – стройная голубоглазая красавица, ставшая вскоре преподавателем английского языка. Звали ее Мария Васильевна.
Свадьбу играли в январе, в дни школьных каникул. Появлению нового педагога были рады и в школе и в совхозе – до сих пор в сельской школе иностранный язык не преподавали, а в графе свидетельства об окончании семилетки ставился прочерк.
Расщедрившись, дядя Никита выделил молодым на свадьбу тройку лошадей – единственную тройку, оставшуюся в совхозе; нашлись и бубенцы. До сих пор у меня стоит в ушах их звон, серебряный, протяжный и почему-то печальный.
– Захар Владимирович, а ведь я, ей-богу, не ожидал вас увидеть здесь, я слышал, что вы уезжали работать куда-то далеко, в глубинку…
Он насторожился, услышав свое имя, обронил на брюки пепел, привстал, стряхивая его.
– Д-да… я несколько лет работал в Хвалынском районе, но, простите, что-то не признаю вас…
– Захар Владимирович, а ведь я был самым эрудированным из ваших учеников, – говорю я с гордостью. – Однажды, рассказывая сказку, вы спросили, знает ли кто-нибудь, кто такая фея, и никто, кроме меня, не смог ответить.
– Вот как?
– Но зато я же был единственным, кто остался у вас «на осень» по арифметике в третьем или четвертом классе.
– Да-да-да… вы сидели на первой парте, у окна?
– Нет, Захар Владимирович, на последней. Так до конца школы и просидел на последней. А фамилия моя Александров, мальчишки звали меня Костан – что-то среднее от имени и фамилии.
– Ах вот так… Ваш отец был врачом в совхозе?
– Да.
– Помню отца-то вашего, светлый был человек. Да и вас теперь припоминаю. Бог мой, сколько… сколько же лет прошло! Ведь это был мой первый выпуск, когда вы учились… Уж и не знаю, как вас величать на «вы» или на «ты»?
– Да полно вам… – замялся я было. – Я ведь навсегда останусь вашим учеником… Скажите, а какие теперь у вас классы?
– Все те же. Вот через две недели первоклашек буду принимать, малышню… Учу ребят, да и сам учусь понемногу. Задачки уже не те приходится с ними решать, требования другие. Все, как говорится, течет… Ну, а насчет эрудиции – феей теперь их не удивишь, – они про космос знают больше иного взрослого.
– Захар Владимирович, а Мария Васильевна преподает… жива-здорова?
С его лица сошла улыбка, он жадно сделал последнюю затяжку, докурив до фильтра, смял пальцами сигарету, отбросил в траву.
– Думаю, что жива и здорова. Да только не здесь она, далеко…
Он помолчал с минуту, достал из кармана платок, промокнул влажный лоб, взглянул на меня, скомкал платок и спросил:
– Так ты, значит, помнишь, как я вам сказки рассказывал?
– Помню, Захар Владимирович, еще как помню. И про медведя-странника, и про хрустальный город, и про голубую розу…
– Если я на вопрос твой о Маше отвечу сказкой, не возражаешь?
Я улыбнулся.
– Захар Владимирович, разве могут возражать ученики, даже если они уже взрослые и седые?..
СКАЗКА О ЗЕЛЕНОМ КУЗНЕЦЕ И ЦИКАДЕ
Жил-был на свете кузнечик. Почти такой же зеленый, как молодые побеги разнотравья на той полянке, где он жил. Кузнечик был молодым, резвым и жизнерадостным. Он радовался всему: высоким шелковистым травам, окружавшим его, голубому куполу неба, повисшему над лужайкой, золотому солнышку, пригревавшему его сверху, шелесту зеленых листьев, трепыхавших при порыве ветра на деревьях в конце лужайки. Но больше всего нравилось кузнечику, как поют цикады. Когда солнце скрывалось за деревьями и сгущались сумерки, а на небе зажигались первые звезды, кузнечик надолго замирал и слушал их песни. Он уже давно различал цикад по голосам и мог оценить, чья песня лучше.