Текст книги "В степях Зауралья. Трилогия"
Автор книги: Николай Глебов
сообщить о нарушении
Текущая страница: 7 (всего у книги 30 страниц)
ГЛАВА 21
Весть о войне с Германией всполошила тихий Марамыш.
Возле церковной ограды, опираясь на палки, группой стояли старики. Играла гармонь. Какой-то пьяный парень, отбивая чечетку, ухал:
Хороша наша деревня,
Только улица грязна,
Хороши наши ребята,
Только славушка худа.
Чуть ли не в каждой избе слышался плач.
Никита Захарович крикнул кучеру:
– Езжай быстрее.
Лошадь взяла крупную рысь.
«Хлеб надо придержать, в цене взыграет», – думал Фирсов.
Жену он застал в слезах.
– Андрюшу в армию берут, – всхлипнула она.
– Перестань выть. За царем служба не пропадет, не один Андрей идет, – расхаживая по комнате, говорил Фирсов. – Дело от этого не пострадает.
В день отъезда сына в армию Никита сказал ему:
– Вот что я думаю… – помолчав, пытливо посмотрел в глаза. – Пускай другие дерутся, а нам с тобой и здесь дела хватит. Скот надо отправлять на бойни, да и с хлебом забот много, с Сергеем нам не управиться, а Никодим – человек пришлый. – Подойдя вплотную к сыну, заговорил тихо: – А что, если воинскому дать так это сотни три? Может, освободит от службы?
Андрей покачал головой.
– Нет, отец. Я должен идти в армию. Стыдно будет мне, когда тысячи кормильцев идут на фронт, оставляя полуголодные семьи. Я должен выполнить свой долг. – Молодой Фирсов вышел из комнаты.
Никита Захарович недружелюбно посмотрел ему вслед и прошептал:
– Не хотел в отцовском доме хлеб есть, погрызи солдатские сухари, авось поумнеешь.
Перед отъездом Андрей зашел к Словцову. Лицо Виктора было серьезно.
– Слышал, слышал, за царя, веру и отечество воевать идешь, – подавая руку Фирсову, заговорил он. – Что ж, может быть, и я скоро за тобой… – и, сжав кулак, сурово сказал: – Но бороться за благополучие Николая и приближенных, шалишь, не буду. За веру? Как ты знаешь, я атеист. За отечество? Согласен. Только не за отечество Пуришкевичей, Родзянко и Коноваловых, а за другое, обновленное отечество.
– Но ведь царское правительство и родина пока неотъемлемы?
– Вот именно – пока… – Словцов подсел ближе к другу. – Большие дела будут, Андрей. Тяжелые испытания придется перенести нам. Но выдержим… За нами могучее оружие – правда. Россия будет свободной, радостной страной. Разве для этого не стоит жить и бороться?
Приятели крепко обнялись.
– Зайди к Григорию Ивановичу, – посоветовал Словцов.
Андрей нашел Русакова, как всегда, в мастерской. Увидев Фирсова, тот обтер руки о фартук.
– На защиту отечества? – Григорий Иванович пытливо посмотрел на Андрея.
– Да, иду по мобилизации, – ответил тот и опустился на порог.
Русаков уселся рядом, не спеша закурил.
– Сколько событий произошло за последние годы, – начал он в раздумье. – Ленский расстрел, майские забастовки, крестьянские выступления. Да, Россия вступила, наконец, в полосу революционного подъема. Война, на неизбежность которой указывал Ленин, стала фактом. Но правду от народа не скрыть.
В Кочердыкскую станицу приехал Андрей под вечер. Возле управы стояла толпа пожилых казаков. По улицам носились конные. На крыльце, взмахивая форменной фуражкой, раскорячив ноги, что-то кричал толстый сотник Пономарев.
Фирсов подъехал ближе, поднялся на седле.
– Оренбургские казаки с честью постоят за царя-батюшку, веру православную и отечество, – надрывался сотник. – Не так ли, старики? – По передним рядам казаков прошел одобрительный гул.
– Тем, кто не имеет коня, сбрую и амуницию, они будут выданы из станичной управы.
– Хорошо тебе петь, толстый боров, – услышал возле себя чей-то голос Андрей, – когда провожать из дому некого. Живете с женой, как гусь с гусихой.
– А как же быть с иногородними?
– Иногородних в пехоту! Не сидели они в казачьих седлах и сидеть не будут. Лайдакам среди казаков не место!
Андрей повернул к домику Христины. Девушка встретила его на крыльце.
– Андрюша, ты уходишь? – прошептала она и заплакала. – Я боюсь этой войны, Андрей. У меня тяжелое предчувствие: мне кажется, едва ли я тебя увижу еще. Почему так, сама не знаю.
Когда они вошли в горенку, Андрей привлек девушку к себе.
– Не надо заранее падать духом. Я обязательно вернусь к тебе, хорошая моя.
Торговый Марамыш был охвачен военным угаром. В здании Благородного собрания и в Народном доме устраивались благотворительные базары и лотереи. Уездные дамы бойко торговали цветами и сувенирами. Владельцы паровых мельниц жертвовали на «алтарь отечества». Отъезжающим на фронт офицерам устраивались пышные проводы.
За буфетными стойками молодые купчики исступленно орали:
– Да здравствует Россия!
– Смерть тевтонам!
Особенный восторг у толстосумов вызвало появление в Народном доме пьяного Бекмурзы. Он явился в вышитой русской рубахе и лаптях. Завидев богача, купечество подхватило его на руки и стало качать.
В Народном доме шел благотворительный базар. Бекмурза денег не жалел:
– Тышшу даем, две даем, – разбрасывая радужные ассигнации, кричал он в пьяном угаре. – За сарь воевать пойдем, за вер воевать пойдем!
– Бог-то у нас с тобой, Бекмурза, один, только вера разная, – говорили купцы, отплевываясь от поцелуев Яманбаева. – Ваш-то мухамет не велит водку пить, а ты пошто загулял?
– Мало-мало хитрим, – подмигнул Бекмурза, – вместо кумыса водку пьем.
Городской управой было назначено шествие по главным улицам города.
Во главе шло духовенство и члены городской управы. За ними, подняв иконы и хоругви, важно шагали купцы, нарядные дамы, гимназистки и реалисты. В хвосте тесной кучей шли приказчики, владельцы мелких лавочек, пельменщицы из «обжорного ряда».
Расстрига, взяв под руку Кукарского, орал вместе с краснорядцами «Боже, царя храни»…
За священниками с портретом царя твердо и уверенно ступал Никита Фирсов. Рядом в новой вышитой рубахе, гордо откинув голову, – Сергей.
…Сильный, державный…
Царская твердыня казалась им незыблемой, никогда и ни за что не поколеблются ее устои, а с ними и их богатство.
* * *
Христина получила первое письмо от Андрея.
«Я в Киеве, в школе прапорщиков, – писал он. – Марширую по плацу, изучаю военное дело, топографию и жду назначения в действующую армию. Настроение, признаться, паршивое. Через город идут беженцы. Куда? Сами не знают. Лишь бы подальше от немцев. На днях видел колонну пленных. Вид, надо сказать, не особенно воинственный. Получил письмо от Виктора. Он в Галиции в пехотном полку рядовым. Из дому Агния сообщила, что Константин Штейер (между нами говоря, неприятная личность) служит при штабе генерала Краснова.
Из наших казаков пока никого не встречал. Вероятно, на фронте. Целую тебя крепко. Привет старикам. Твой Андрей».
Девушка бережно сложила письмо. Мысли были далеко, в незнакомом городе, возле Андрея. «Сказать бы ему, что сегодня на уроках у меня был священник. Что-то часто повадился в школу. Зачем к нему заезжал Никита Фирсов? Не догадывается ли о наших отношениях? Неспроста поп ходит в школу. Надо быть осторожнее», – решила она.
Вошла мать.
– Там какой-то господин тебя спрашивает, – кивнула она на соседнюю комнату.
Христина поправила прическу и сказала:
– Пусть зайдет.
Вошел Никодим. Он был в новом костюме, в казанских вышитых пимах, гладко причесан и тщательно выбрит.
– Христина Степановна? – он вопросительно посмотрел на девушку. – Можно присесть? – и, не дожидаясь согласия хозяйки, опустился на стул. – Я жалею, что не был с вами знаком раньше. Моя фамилия Елеонский, Никодим Федорович.
Гость сразу перешел к делу.
– Вот что, уважаемая. Как близкий друг дома Фирсовых я считаю обязанностью осведомиться насчет писем от Андрея Никитича, – и, помолчав, добавил: – Старик Фирсов беспокоится…
– Какое отношение это имеет ко мне? – спросила Христина.
– Дело в том, что мой патрон, зная ваши отношения с сыном, поручил мне справиться, нет ли от него писем.
– Странно, – Христина внимательно посмотрела на гостя. – Я хорошо знаю, что Фирсов-отец никогда не питал нежных чувств к старшему… По-моему, судьба сына ему безразлична.
Расстрига поднялся со стула.
– Мне известно, что вы держитесь крамольных взглядов, не одобряете существующий порядок. Более того, – возвысил он голос, – вы несете хулу на царствующий дом и помните: это может кончиться для вас плохо.
– Что вы хотите этим сказать? – спросила девушка.
Расстрига посмотрел на Христину с усмешкой:
– Никита Фирсов требует, чтобы вы прекратили писать Андрею, чтобы вы вели себя, как подобает дочери казака. Поняли?
– Писать Андрею мне никто не запретит. В отношении последнего – согласна. Я вела и буду вести себя, как подобает дочери честного человека, будь он казак или безземельный крестьянин. Поняли? – спросила она в свою очередь.
– Боюсь, как бы вам не пришлось расстаться со школой…
Не простившись, Никодим вышел из комнаты.
ГЛАВА 22
Солнце припекало сильнее. На завалинках, прижимаясь к теплым стенам, грелись козы. На буграх местами чернела земля. По улицам Марамыша бежали первые весенние ручьи и, пенясь в дорожных выбоинах, исчезали под рыхлым снегом. На солнцепеке, купаясь в теплой земле, лежали куры. На высоком рваном плетне, точно часовой, стоял зоркий петух. Вдруг он издал короткий предупреждающий звук. Куры тревожно завертели головами по сторонам.
Во двор Елизара Батурина вместе с Русаковым вошли двое рабочих кожевенного завода Афонина.
Русаков провел гостей в маленькую комнату.
– Значит ты, Илларион, считаешь, что организация «рабочей группы» при военно-промышленном комитете даст нам возможность контролировать производство, улучшить положение рабочих? – спросил Русаков пожилого рабочего, продолжая начатый разговор.
– Видишь ли, Григорий Иванович, – заговорил тот, – организация «рабочей группы» при комитете поднимает дух рабочих. Если на кожевенном заводе уполномоченными будут рабочие, то ясно, что производительность труда увеличится, а с ней и заработная плата. Так я говорю, Вася? – обратился Илларион к молодому товарищу.
– Ясно, – поддакнул тот.
– Нет, товарищи, не совсем ясно, – перебил Русаков. – Вот ты говоришь, что если у нас будут свои уполномоченные, это поднимет дух рабочих и производительность труда пойдет в гору. Это верно. Но кому это нужно? Вашим хозяевам. Царскому правительству для ведения позорной войны. Капиталистам, чтобы сильнее затянуть петлю на шее рабочего. Поймите, если мы увеличим выработку, мы укрепим положение капиталистов. Это только видимое повышение заработной платы. Ведь хозяин никогда не будет обеспечивать рабочего так, чтоб тот смог восстановить силы, затраченные на производство продукции сверх обычной нормы. Ясно?
– Тоже ясно, Григорий Иванович… очень уж трудно живется, – заметил молодой рабочий.
– Вася, сейчас тебе трудно, но если капиталисты выиграют войну, нам будет еще труднее.
– Что советуешь? – спросил Илларион.
– Нужно бойкотировать выборы «рабочих групп», – сказал Русаков твердо. – Не поддаваться на меньшевистскую удочку. Вредное это дело, ненужное.
– Но мы, как русские, должны защищать свою землю, – не сдавался Василий.
– Не только должны, но и обязаны, – сурово ответил хозяин. – Нужно только понять, что земля, о защите которой ты говоришь, принадлежит помещикам и церкви. Ты согласен защищать их интересы?
– И не думаю…
– Значит, настоящий патриотизм сейчас заключается в том, чтобы разъяснить, что только революция может дать родину, она – единственная возможность обрести народу отечество.
Василий опустил голову.
– Пожалуй, верно, – после некоторого раздумья ответил он.
В комнату вошла Устинья с шипящим самоваром.
– Вот это хорошо, – потер руки Русаков, – теперь попьем чайку.
– Там вас Нина Петровна спрашивает, – сообщила Устинья.
– А, Нина, заходи, заходи, как раз к чаю! Тебе, Нина, нужно совместно с Василием провести беседу с рабочими кожевенного завода Афонина, разъяснить им характер «рабочих групп».
Кожевенный завод Афонина расположен на выезде из города. Кругом разбросаны землянки и насыпные бараки, в которых жили рабочие. Зимой от железных печурок стоял чад, к нему примешивался запах мокрых портянок и одежды. Тут же сушились и детские пеленки. Маленькие лампы, подвешенные к низкому потолку, бросали мутный свет на длинный ряд деревянных нар, земляной пол, на котором копошились дети.
Зимние бураны заметали снегом рабочую окраину. Весной окраина превратилась в сплошное болото. Из луж торчали разбитые ведра, старые башмаки и разная рвань, отравляющая воздух нестерпимым зловонием.
Нина с Василием подошли к проходной будке завода и предъявили пропуск.
В захламленном жестью и чугунным ломом заводском дворе работали женщины и дети.
Низкие, черные от времени и дыма заводские корпуса, из разбитых окон которых высовывались грязные тряпки.
Василий ушел разыскивать знакомого кожевника, а Нина подошла к группе женщин, работавших на сортировке лома. Двое из них, девушка-подросток и беременная женщина, силились поднять тяжелую тавровую балку, но каждый раз балка с грохотом падала на кучу лома.
Беременная, высокая женщина, с синими прожилками на бледном лице, сложив руки на животе, укоризненно сказала помощнице:
– Ты, Даша, враз бери, а то нам не поднять, – и, увидев подходившую Нину, с жаром заговорила: – Женское ли дело такую тяжесть поднимать? – показала она рукой на балку. – Мне не под силу, а Дашутке и вовсе. Какая она помощница? Работаем с шести утра до шести вечера, а что получаем? Восемнадцать копеек в день. А не угодил чем мастеру – штраф. Маята одна. Поднимай, Дашутка, – скомандовала она.
Дробышева положила руку на плечо работницы:
– Надо отстаивать свои права.
– Мой муж заговорил как-то зимой о правах – до сих пор без работы ходит. Вот они, права-то. Поднимай! – сердито крикнула женщина помощнице.
– Погоди, погоди, – мягко заговорила Нина. – В одиночку мы прав не добьемся. Нужна организация. Только в ней сила, – и, повернувшись к Василию, спросила: – Ну, как?
– Самого хозяина как раз нет, старшего мастера вызвали в промышленный комитет, сейчас начнем.
Из цехов группами и в одиночку стали выходить во двор рабочие.
Поднявшись на кучу лома, Нина окинула взглядом толпу и четко сказала:
– Товарищи! Наше собрание будет коротким. Война легла тяжелой ношей на плечи рабочих и крестьян. Такая война нам не нужна. Партия большевиков – единственная партия рабочего класса – не на словах, а на деле проявляет заботу о трудовом народе. Меньшевики, лакеи буржуазии, выдвигают идею создания «рабочих групп» при военно-промышленных комитетах. Кому это выгодно? Кому выгодно выматывать последние силы из рабочих? Только капиталистам. Посмотрите на эту женщину, на эту девочку, которые не в силах поднять тяжелую балку, – рука Нины протянулась в сторону работниц, – но от них требуют: поднимай, надрывайся и работай на проклятых капиталистов. – Нина задыхалась от гнева. – Они хотят, чтобы мы были их рабами. Не бывать этому! Рабочий видит несправедливость, и он скажет сегодня: «Долой меньшевистскую выдумку – «рабочие группы» при буржуазии! Долой войну, которая приносит слезы и страдания женам и матерям, уносит в могилы тысячи рабочих и крестьян! Война нужна капиталистам для захвата чужих земель, для наживы, для кабалы и порабощения трудящихся».
Толпа всколыхнулась.
– Долой хозяйских холуев!
– К чертям!
– И так измотались!
– Никаких «рабочих групп»!
– Да здравствует революция! – прозвенел в задних рядах чей-то молодой голос.
– Большевики стоят за свержение царского правительства, за восьмичасовой рабочий день, за пролетарскую революцию! – закончила Нина пылко. Увидев паренька, бегущего от проходной будки, сказала: – Теперь, товарищи, спокойно расходитесь по местам.
Двор опустел. Нина с Василием, идя к выходу, встретились со старшим мастером, высоким угрюмым мужчиной.
– Вам что здесь угодно? – спросил тот, подозрительно оглядывая Нину.
– Я из городской управы, – ответила та, не останавливаясь.
На улице Нина и Василий поспешно разошлись в разные стороны.
ГЛАВА 23
Не сбылось пророчество Епихи: Устинья не дождалась Осипа. Слишком тяжела была измена Сергея. Устинья махнула на себя рукой и вышла замуж за Истомина:
«Хоть девочку его, сироту, подниму. Станет она меня «мамой» звать, вот и утеха…» – думала девушка.
Истомин состоял в запасе второй очереди. Жил небогато, характером был смирный. Молодой жене всячески угождал. Не чаяли души в новой снохе и старики Истомины. Семья была дружная, и Устинья понемногу стала забывать девичью боль. Пятистенный домик мужа стоял на крутояре, внизу протекал спокойный Тобол. За рекой, по опушке бора, вилась дорога в Марамыш. За бором – бахчи, казачьи пашни и покосы. Вверх по Тоболу шли станицы до самого Троицка. Места были привольные, непаханные. На далеких озерах гнездились птицы, ружьем не пуганные.
Тоскливо было сначала Устинье в степном краю. Летом, когда дули горячие ветры из Казахстана, все замирало в станице. Лишь время от времени, обжигая босые ноги о песок, пройдет с ведрами молодая казачка. Прячутся куры под прохладу навесов, под телеги и сенки. Промчится по улице, задрав хвост, ошалелый от жары теленок. И опять тишина.
Евграф уехал в соседнюю станицу Уйскую. Старики спят в прохладных сенях. Устинья, прячась от яркого солнца, сидя в углу комнаты, обметывает петли на новой рубахе мужа. Но вот, приподняв скатерть на столе, достала письмо и стала по складам читать.
«Здравствуйте, дорогая сестрица Устинья Елизаровна. Пишу вам из далекой Финляндии. В крае здешнем много леса и озер. Живем в казармах, на ученье не жалуемся. Гоняют нас с раннего утра до поздней ночи. Унтер попал хороший. Взводный у нас прапорщик Петр Воскобойников, землячок – сын марамышского пристава, настоящая заноза.
Дорогая сестрица, Устинья Елизаровна, не забывай тятеньку с маменькой. Со здоровьем у них стало плохо. Пригоны разваливаются. Кабы не Григорий Иванович, пришлось бы коровам мерзнуть на стуже. Он помог пригоны починить, пособил вывезти корм с лугов. Пишет он мне частенько и от родителей, и от себя. Съездила бы ты, Устинья Елизаровна, попроведала стариков.
С любовью шлю низкий поклон твоему супругу Евграфу Лупановичу. Еще кланяюсь твоему свекру Лупану Моисеевичу с супругой. Еще велел передать тебе привет Федот Поликарпович. Служит он в Балтийском флоте и плавает недалеко от нас.
Посылаю тебе карточку, снялся с Осипом.
Остаюсь жив-здоров, твой братец Епифан Елизарович Батурин».
Вот он, братец, Епиха. Не узнать. Бравый, красивый. Солдатская фуражка – набекрень. Глядит сурово. Руки по швам. Голову держит прямо. На погонах лычка ефрейтора. Рядом – хмурый Осип. «Эх, Оська, Оська, разошлись, видно, наши пути-дороженьки и не сойдутся. Сердце не приневолишь!»
Вспомнила Устинья Сергея, сурово свела брови: «Обернулся сокол коршуном, ранил душу девичью, променял любовь на золото. А я-то верила! – молодая женщина поникла головой: – Оберег меня человек… Григорий Иванович…» – вздохнув, Устинья положила карточку в конверт.
Евграф приехал около полуночи. Устинья зажгла лампу, поставила на стол кринку молока, стаканы и хлеб. Муж к еде не притронулся.
– Собирай завтра с утра на царскую службу. Приказ от наказного атамана есть, – сказал он.
Дня через три Евграф Истомин, простившись с семьей, выехал в Троицк.
А еще дня через два, уложив на телегу литовки, грабли, вилы и захватив с собой пришлого бобыля – кривого Ераску, Устинья со свекром выехали на покос.
Кривой Ераска, несмотря на горькую нужду, был неунывающий мужичонка, с реденькой мочальною бородкой, небольшого роста, балагур. Все его имущество состояло из ветхой избушки, старого заплатанного армяка, больших бахил и заклеенной во многих местах варом самодельной балалайки. Лупан всю дорогу косился на завернутую в старый мешок Ераскину «усладу», которая лежала вместе с граблями, но поденщику ничего не сказал.
Над степью поднималось солнце. Пахло полынкой, медоносами и тем особенно густым запахом разнотравья, который бывает только в степях Южного Зауралья. Пели жаворонки. Недалеко от дороги, поднявшись из густой травы, тяжело размахивая крыльями, пролетела дрофа.
Лупан завертелся на телеге, разыскивая ружье. Пока он его доставал из-под Ераскиной «услады», птица скрылась за кустами тальника.
Старый казак с досады ругнул поденщика:
– Чем балалайкой трясти, лучше бы дробовик завел, гляди, какого дудака упустили. Обед был бы.
Беззаботный Ераска ухмыльнулся.
– Ну, какая беда. Был дудак, да улетел, – размотав мешок с «усладой», он подвинтил колки и ударил по струнам:
Поп попадью ругал за кутью… —
запел он скороговоркой.
Устинья улыбнулась.
– Ну, лешак тя возьми, мастер ты играть, – повернулся к нему Лупан.
– А я и ваши казачьи песни знаю.
Настроив балалайку, Ераска прокашлялся.
…Уж ты доль, моя долинушка,
Ты раздольице, поля широкие,
Ничего ты, долинка, не спородила,
Спородила, долинка, высокий дуб…
Протяжная песня понеслась над луговиной и замерла в береговых камышах.
Косари подъехали к старому шалашу, когда солнце было уже высоко. Ераска стал выпрягать лошадь, Лупан пошел смотреть старые отметины. Устинья вымела из шалаша прошлогоднюю траву и стала готовить обед. Свекор вернулся хмурый: часть покоса, который примыкал к реке, выкосили работники Силы Ведерникова.
«Мало ему своего, так на чужой позарился», – подумал Лупан про богатого станичника и, усевшись недалеко от шалаша, стал отбивать литовки.
Первый прокос прошел Лупан. За ним махал литовкой Ераска. Следом шла Устинья. На пятом заходе старый казак устал. Уморился и слабосильный Ераска. Одна лишь Устинья не чувствовала усталости и нажимала на тщедушного балалаечника.
– Наддай, Герасим, а то пятки срежу! – кричала она задорно. Он пугливо озирался на жвыкающую за спиной литовку.
Поужинав, Ераска взял свою «усладу» и подвинулся к огню. Устинья, собрав посуду, подбросила хворосту и, глядя, как тают, взлетая, искры костра, задумалась.
Лупан, свернув по-казахски ноги, чинил при свете костра шлею.
– Ты лучше сыграй опять нашу, казачью, чем разводить трень-брень, – сказал он.
– Можно, – согласился музыкант. – Я, Лупан Моисеевич, не только казачьи, но и татарские и хохлацкие песни знаю, – похвалился он. – Какую тебе?
– Давай про «Разлив», – кивнул головой старик.
Заскорузлые пальцы Ераски забегали по тонкому грифу балалайки. Перебирая струны, он протяжно затянул:
Разливается весенняя вода,
Затопила все зеленые луга…
Оставался один маленький лужок.
Собирались все казаки во кружок.
Вы здоровы ли, братцы казачины,
Товарищи мои…
В черном небе мерцали звезды. Песня умолкла. Косари стали укладываться на отдых.