Текст книги "Последний человек"
Автор книги: Мэри Шелли
сообщить о нарушении
Текущая страница: 24 (всего у книги 36 страниц)
Вечер наступил гораздо скорее, чем я ожидал. После захода солнца пошел снег. Напрасно пытался я защитить от него мою милую спушицу; ветер кидал его хлопья нам в лицо, а на земле снега скопилось так много, что мы продвигались очень медленно. Ночь была темной; если бы не белый покров земли, мы ничего не видели бы и на ярд впереди себя. Ехавший за нами фургон остался далеко позади. Я заметил, что из-за метели сбился с пути, удалившись от него на несколько миль. Все же местность была мне знакома, и я сумел выбраться на правильную дорогу; только вместо того, чтобы ехать в Датчег через Стэну ел287, как было решено, пришлось следовать через Эгем и Бишопгейт. Это значило, что фургон нас не догонит и на всем пути до Виндзора мне не попадется ни одна живая душа.
Я поднял верх кабриолета и завесил его мантильей, чтобы оградить бедную страдалицу от мокрого снега. Она прислонилась ко мне, с каждой минутой становясь все слабее; сперва она ласково благодарила меня за ободряющие слова, но затем умолкла. Голова ее тяжело опустилась мне на плечо, и только неровное дыхание и частые вздохи указывали, что она жива. Я подумал было остановиться, поставить кабриолет задком к ветру и дожидаться утра. Но ветер дул пронизывающий, бедная Айдрис временами вздрагивала, и сам я порядком озяб. Останавливаться было опасно. Наконец она как будто заснула – роковым сном, какой навевает мороз. И тут я разглядел совсем близко от нас темные очертания какого-то дома.
– Милая, – сказал я, – потерпи минуту, и у нас будет крыша над головой; сейчас мы остановимся, и я открою дверь этого благословенного приюта.
Говоря так, я был преисполнен восторга и благодарности. Я усадил Айдрис поудобнее, выскочил из экипажа и пробрался по снегу к двери дома. Она оказалась открыта. Со мною было все нужное для того, чтобы высечь огонь. При свете его я увидел уюггную комнату и вязанку дров в углу. Все было в порядке, и только на порог через полуотворенную дверь намело много снега. Я вернулся к экипажу; внезапный переход от света во тьму на миг ослепил меня. А когда я снова стал различать окружающее… О Создатель этого грешного мира! О Владычица Смерть! Я не стану нарушать безмолвие твоего царства и не прерву свой рассказ бесполезными восклицаниями ужаса. Я увидел Айдрис; она упала с сиденья; голова ее с длинными распущенными волосами и одна рука свисали с края экипажа. Цепенея от ужаса, я поднял ее; сердце Айдрис не билось, и даже слабое дыхание не вылетало из бледных уст.
Я внес ее в дом и положил на кровать. Разведя огонь в камине, я растирал коченевшие руки и ноги Айдрис и два долгах часа пытался вернуть ее к жизни. Когда надежда была так же мертва, как моя любимая, я дрожащими руками закрыл ей остекленевшие очи. Что делать дальше, я знал. Во время моей болезни заботы о погребении нашего милого Альфреда взяла на себя его бабушка, бывшая королева. Верная родовой гордости, она велела доставить его в Виндзор и положить в фамильный склеп в часовне Святого Георгия208. Сейчас мне также необходимо было спешить в Виндзор, чтобы успокоить Клару, в тревоге ожидавшую нас. Но я хотел избавить ее от потрясения при виде безжизненного тела Айдрис у меня на руках и решил сперва положить любимую в склеп, рядом с ее ребенком, а уж потом появиться перед бедными детьми, которые меня ждали.
Я зажег фонари экипажа, укутал Айдрис мехами, положил ее вдоль сиденья, потом взял вожжи, и лошадь тронулась. Мы поехали по дороге, занесенной снегом; снег все еще падал: его хлопья яростно хлестали меня по лицу и ослепляли. Но сердитое ненастье и ледяные стрелы мороза, впивавшиеся в мое тело, несли мне облегчение, притупляя душевные страдания. Я едва держал вожжи; лошадь кое-как плелась, а мне хотелось прижаться головой к холодному лику моего отлетевшего ангела и отдаться во власть усыпляющей стужи. Но я не мог оставить ее на растерзание хищным птицам и должен был, как уже решил, положил* тело в склеп предков, где милосердный Господь, быть может, даст упокоиться и мне.
Дорога через Эгем была мне знакома, но ветер и снег вынуждали лошадь идти медленно и с трудом. Ветер внезапно переменился; вместо юго-западного подул западный, а затем северо-западный. Подобно Самсону, мощными усилиями срывавшему с оснований колонны храма филистимлян289, ветер расшатал плотные тучи, громоздившиеся на горизонте; их массивный купол рушился, местами открыв ясное небо; звезды, рассеянные в необозримом пространстве небесных полей, своим бледным светом озарили сверкающий снег. Лошадь приободрилась и побежала быстрее. У Бишопгейта мы въехали в лес, и в конце Длинной аллеи я увидел замок, «гордую и величавую Виндзорскую башню в кольце схожих с нею башен-ровесниц»290. Я благоговейно смотрел на здание, почти столь же древнее, как и скала, на которой оно зиждилось, на обитель королей, предмет восхищения мудрецов. С еще большим благоговением и нежностью, вызывавшей на глаза слезы, я видел в нем приют, где долго был счастлив с несравненным сокровищем в образе смертной женщины, чье охладевшее тело лежало сейчас возле меня. Вот когда я был готов поддаться всей слабости моей натуры и заплакать, по-женски издавая горькие стоны и жалобы. Печаль вызывали у меня и знакомые деревья, и стада оленей, и газоны, где так часто ступали ее легкие ножки. Белые ворота в конце Длинной аллеи были распахнуты настежь; я въехал в опустевший городок через первые ворота в средневековой башне; прямо передо мной были стены часовни Святого Георгия с их почерневшей резьбой. Я остановился у ее открытых дверей, вошел и поставил зажженный фонарь на алтарь. Затем я вернулся к экипажу; нежно и осторожно пронес Айдрис по приделу, до алтаря, и положил на ковер, прикрывавший ступеньки престола. По стенам развешаны были во всем их пустом тщеславии знамена рыцарей Ордена Подвязки291 и их мечи, наполовину вынутые из ножен. Было тут и знамя ее рода, все еще увенчанное королевской короной. Прощай, славная геральдика Англии! Я отвернулся, удивляясь, как человечество могло когда-либо интересоваться подобной суетой. Когда я склонился над безжизненным телом моей любимой, вглядываясь в ее лицо, уже скованное неподвижностью смерти, мне показалось, будто весь видимый мир стал столь же безжизненным, бездушным и пустым, как и холодный прах, лежавший передо мною. На миг я почувствовал ненависть к законам, управляющим миром, и желание восстать против них; но покой, начертанный на лице любимой, умиротворил меня, и я стал выполнять то, что было последним долгом перед нею. Да и как было сожалеть о ее участи, когда я завидовал «печальному спокойствию могилы»292?
Незадолго перед тем склеп открывали, чтобы поместить туда Альфреда. Погребальный обряд в наши дни совершался поспешно. Плиты в полу часовни, под которым находился склеп, так и не были вновь поставлены на место. Я спустился по ступенькам и прошел под главный свод, где покоился прах родственников Айдрис. Я различил тут и маленький гроб своего ребенка. Торопливо, дрожащими руками я приготовил рядом с ним ложе для Айдрис, устлав его мехами и индийскими шалями, в которые она куталась во время поездки; зажег светильник, едва мерцавший в сыром воздухе жилища мертвых; опустил мою погибшую любовь на ее последнюю постель, сложил ей руки и укрыл плащом, оставив открытым только лицо, все еще прекрасное и спокойное. Казалось, будто усталое тело наконец отдыхает и сладкий сон смежил дивные глаза. Но нет! Она была мертва! Как жаждал я лечь рядом и смотреть на нее, пока смерть не принесет мне тот же покой!
Однако смерть не является по зову несчастных. Незадолго перед тем я оправился от смертельного недуга, однако никогда еще кровь в моих жилах не текла так быстро и тело не было так полно жизни. Я чувствовал, что искать смерти должен я сам. Что же было бы естественнее, чем умереть от голода в этом склепе, возле моей утраченной надежды? Но, глядя на ее черты, столь похожие на черты Адриана, я снова вспомнил о живых, о моем друге, о Кларе и об Ивлине, которые с тревогой ожидали нас в Виндзоре.
Тут наверху, в часовне, мне послышались шаги, гулко отдававшиеся под сводами. Неужели Клара увидела наш экипаж, проезжавший через городок, и теперь ищет меня здесь? Я должен хотя бы избавить ее от страшного зрелища, какое представлял собою склеп. Взбежав по ступенькам, я увидел, что по темной часовне движется согбенная возрастом женщина в длинном траурном одеянии, опираясь на трость, но даже при этом шатаясь. Она услышала мои шаги и подняла взор; светильник, который я держал в руке, осветил меня; лунные лучи, пробиваясь сквозь витраж, высветили морщинистое, изможденное лицо и все еще повелительный острый взгляд. Я узнал графиню Виндзорскую.
– Где принцесса? – спросила она глухим голосом.
Я указал на отверстие в полу; она подошла к нему и стала вглядываться в темноту, ибо склеп был слишком далеко, чтобы оттуда доходил свет небольшого светильника, оставленного мною.
– Дайте сюда огня, – сказала она. Я повиновался. Она взглянула на видимые теперь, но крутые ступеньки, словно оценивала собственные силы. Я молча сделал жест, предлагавший ей помощь. Она отстранила меня презрительным взглядом и, указывая вниз, сказала резко: – Пусть хотя бы здесь я останусь с нею наедине.
Она медленно сошла по ступенькам. А я, терзаемый мукою, которую не выразить ни словами, ни слезами, ни стонами, опустился на каменный пол. Под ним покоилось вечным сном недвижное, окоченевшее тело моей Айдрис. Для меня это было концом всего! Еще накануне я строил различные планы и думал о встречах с друзьями. Теперь я перешагнул этот промежуток и достиг жизненного предела. Погруженный во тьму отчаяния, замурованный в неумолимую действительность, я вздрогнул, когда услышал шаги на ступеньках склепа, и вспомнил ту, о которой совсем позабыл, – мою гневную посетительницу. Ее высокая фигура медленно поднялась из подземелья живой статуей, полной ненависти и земной воли к борьбе. Она прошла по приделу и остановилась, ища кого-то глазами. Увидев меня, она положила сморщенную руку на мое плечо и сказала дрожащим голосом:
– Сын мой, Лайонел Вернэ!
Это слово, произнесенное в такой миг матерью моего ангела, внушило мне больше почтения к высокомерной даме, чем я когда-либо испытывал. Я склонил голову и поцеловал ее иссохшую руку; заметив, что ее сотрясает сильная дрожь, я подвел женщину к ступеням, которые вели к сиденью у алтаря, предназначенного королям. Она позволила вести себя; все еще держа мою руку, она прислонилась к алтарю; лунные лучи, окрашенные во все цвета витража, осветили ее глаза, блестевшие от слез; почувствовав эту слабость и призвав на помощь достоинство, которое так долго соблюдала, она смахнула слезы, но они набежали вновь, и она сказала, словно оправдываясь:
– Как она прекрасна и спокойна, даже в смерти! Ни одно злое чувство никогда не омрачало этот кроткий лик. А как я поступала с нею? Я ранила ее нежное сердце безжалостной суровостью, ни разу не сжалилась над нею. Прощает ли она меня сейчас? Ох, как бесплодны слова раскаяния и мольбы о прощении! Если бы я при ее жизни хоть раз уступила ее желанию, выраженному всегда с такой кротостью, хоть раз обуздала свою суровость, чтобы доставить ей радость, я сейчас не мучилась бы так.
Айдрис и ее мать были внешне совсем непохожи. Темные волосы, темные, глубоко посаженные глаза и крупные черты лица бывшей королевы составляли контраст золотистым косам, большим голубым глазам и нежным чертам ее дочери. Однако в последнее время болезнь отняла у моей подруга нежный овал лица, заставив проступить кости. В форме ее лба и подбородка можно было найти сходство с матерью. Более того, жестами она порой также напоминала мать, и это было неудивительно, ибо они долго жили вместе.
Сходство обладает магической силой. Когда умирает кто-то любимый нами и мы надеемся свидеться с ним в ином мире, мы все-таки ожидаем, что новый его облик будет схож с его земной оболочкой, обратившейся в прах. Но это всего лишь наше желание. Мы знаем, что инструмент разбит, что милый образ разлетелся на осколки и исчез в небытии. Взгляд, жест или строение тела, которые в живом человеке напоминают нам умершего, задевают струну, звучащую в глубине сердца священной гармонией. Странно тронутый, пораженный и покоренный силой кровного родства, выразившегося в сходстве черт и движений, я стоял, дрожа, перед гордой, суровой и прежде не любимой мною матерью Айдрис.
Несчастная, заблуждавшаяся женщина! Когда ей случалось смягчаться, ей нравилось думать, что любое ее милостивое слово или взгляд будут встречены с радостью и вознаградят за долгие годы безжалостной суровости. Время проявлять такую власть миновало, и она ощутила жестокую правду: никакие улыбки, никакие ласки не могли достичь той, что покоилась в склепе, и осчастливить ее. Поняв это и вспомнив смиренные ответы на гневные речи, кроткие взгляды, какими встречались ее сердитые взоры, осознав всю пустоту, ничтожность и тщетность взлелеянных ею мечтаний о титулах и власти, поняв, что подлинными владыками нашего земного существования являются любовь и жизнь, она была охвачена смятением, захлестнувшим ее точно мощный прилив. Мне выпало на долю успокоить эти бурные волны. Я заговорил с ней; я привел ее к мысли о том, как счастлива была в жизни Айдрис, как ее добродетели и совершенства находили себе применение и бывали по достоинству оценены. Я восхвалял ее, кумир моего сердца, идеал женского совершенства. Я говорил красноречиво и пылко, облегчая тем свою душу, и ощутил новую радость, произнося этот траурный панегирик. Затем я упомянул Адриана, любимого ею брата, а также оставшегося после нее ребенка. Я упомянул то, о чем почти позабыл: о своем долге по отношению к этим дорогим частицам ее самой. Я просил раскаявшуюся и скорбевшую мать подумать, как ей лучше всего искупить свою суровость к покойной удвоенной любовью к тем, кто ее пережил. Утешая ее, я облегчал собственную скорбь. Слова мои были искренни и совершенно ее убедили.
Она обернулась ко мне. Суровая, непреклонная, деспотичная женщина обратила ко мне смягчившийся взор и сказала:
– Если наша любимая, наш ангел слышит нас сейчас, ее порадует, что я воздаю тебе справедливость, хотя и запоздалую. Ты был достоин ее, и я от души радуюсь, что ты отвоевал ее у меня. Прости мне, сын мой, многие обиды, которые я тебе нанесла. Забудь мои злые слова и жестокое обращение. Прими меня и поступай со мной, как тебе будет угодно.
Я воспользовался этой минутой смирения, чтобы предложить уйти из часовни.
– Прежде всего, – сказала она, – мы должны уложить на место плиты пола над склепом.
Мы подошли к отверстию.
– Может быть, взглянем на нее еще раз? – спросил я.
– Не могу, – ответила она. – И тебя прошу не делать этого. К чему нам терзаться, глядя на ее телесную оболочку, когда дух ее живет в наших сердцах, а несравненная красота так глубоко в них запечатлелась, что всегда будет перед нами, бодрствуем мы или спим.
На несколько мгновений мы в торжественном молчании склонились над входом в подземелье. Я мысленно посвятил свою будущую жизнь служению дорогой памяти. Я поклялся до последнего своего дня заботиться о брате и ребенке Айдрис. Эта безмолвная молитва была прервана судорожными рыданиями моей спутницы. Я подтащил к отверстию снятые нами плиты и закрыл пропасть, где покоилась жизнь моей жизни. Затем, поддерживая свою дряхлую спутницу, я медленно вышел из часовни. Выйдя оттуда, я чувствовал, что покинул блаженный приют для мрачной пустыни, для каменистого пути моего безрадостного и безнадежного паломничества.
Глава четвертаяСопровождавшим нас людям было поручено приготовить ночлег на постоялом дворе напротив подъема, ведущего к замку. Мы чувствовали, что не можем вновь побывать в залах и комнатах нашего дома словно простые посетители. Мы уже навсегда простились с Виндзором, его рощами, цветущими живыми изгородями и говорливыми ручьями, со всем, что так живо воплощало нашу любовь к родной стране и нашу почти суеверную привязанность к ней. Прежде чем отправиться на ночлег, мы с Айдрис намеревались посетить Люси в Датчете и успокоить ее, обещая помощь и покровительство.
Спускаясь с графиней Виндзорской с крутого холма, на котором стоит замок, мы увидели возле постоялого двора фургон, привезший детей. Они, значит, проехали Датчет не останавливаясь. Я боялся встречи с ними, когда придется сообщить страшную весть. Пока в суете приезда они еще не заметили меня, я поспешил при лунном свете по знакомой дороге в Датчет.
Дорога была в самом деле хорошо мне знакома. Я узнавал каждый домик и каждое дерево. Каждый поворот дороги и каждый предмет на ней запечатлелись в моей памяти. Почти сразу за Малым парком был вяз, лет десять назад наполовину сломанный бурей; он еще простирал свои ветви, сгибавшиеся под снегом, над тропой, которая вилась по лугу вдоль мелководного ручья. Сейчас ручей молчал, скованный стужей. А вот изгородь, вот белые ворота, вот дуб, когда-то бывший частью леса, с большим дуплом, черневшим теперь в лунном свете. Причудливые очертания этого дерева в сумерках можно было принять за человеческую фигуру, из-за чего дети прозвали его Фальстафом293. Все эти предметы были так же знакомы мне, как остывший очаг в моем опустевшем доме; как замшелая стена огорода и все его грядки, которые постороннему человеку показались бы столь же одинаковыми, как ягнята-двойняшки, а для моих привычных глаз имели каждая свои отличия и названия.
Англия была мертва, но Англия осталась. То, что я видел, было призраком старой веселой Англии; под ее зеленой сенью много поколений прожило в безопасности и покое. Я с болью души узнавал знакомые места; к этому примешивалось чувство, испытанное всеми и никому не понятное, – будто когда-то, не во сне, а в некой прошлой жизни, я видел все, что созерцал ныне, и с теми же чувствами; словно все эти чувства были отражением чего-то уже происходившего. Чтобы избавиться от этого тягостного ощущения, я представил себе перемены, какие могли бы произойти в этом тихом уголке; но это лишь усилило мою тоску, ибо обращало внимание именно на предметы, причинявшие мне боль.
Я приехал в Датчет, к скромному жилищу Люси. Когда-то по субботам оно бывало шумным, но воскресным утром – неизменно тихим и чистым, всем своим видом свидетельствуя о трудолюбии и опрятности хозяйки. Сейчас порог его был занесен снегом, который, должно быть, не убирали уже много дней.
– «Что за убийство разыграет Росций? 294 – пробормотал я, глядя на темные окна.
Сперва мне почудилось, будто в одном из них блеснул свет, но это оказалось лишь отражением лунного луча, а единственным доносившимся до меня звуком было потрескивание ветвей, когда ветер сдувал с них снег. Луна плыла высоко в безоблачном небе; черная тень дома ложилась на сад. Я вошел туда через незапертую калитку, с тревогой вглядываясь в каждое окно. Наконец я все же увидел полоску света, пробивавшуюся сквозь ставни в одной из комнат верхнего этажа. Теперь, увы, было странно видеть, что в доме еще кто-то живет. Входная дверь оказалась заперта всего лишь на щеколду; я вошел и поднялся по освещенной луною лестнице. Дверь обитаемой комнаты была полуоткрыта, я заглянул туда и увидел Люси. Она сидела у стола, на котором горела свеча и лежало шитье; но Люси уронила руки на колени, и устремленный долу взгляд показывал, что мысли ее далеко. От забот и бессонных ночей красота ее несколько поблекла. И все же при свете свечи, в своем простом платье и чепце, с печально поникшей головкой она представляла сейчас живописную картину. От этой картины меня отвлекла страшная действительность: на кровати лежало укрытое простыней тело. Значит, мать умерла и Люси, вдали от мира и всеми покинутая, всю ночь сидит возле мертвой. Я вошел в комнату; в первый миг мое нежданное появление заставило вскрикнуть бедняжку, последний осколок вымершей нации; но она тут же узнала меня и сразу, как было ей свойственно, овладела собой.
– Разве вы не ждали меня? – спросил я, понизив голос, как мы всегда невольно делаем в присутствии мертвых.
– Вы очень добры, – ответила она, – что сами сюда приехали. Не знаю, как и благодарить вас. Но уже слишком поздно.
– Отчего же слишком поздно? – вскричал я. – Еще не поздно взять вас отсюда, где вы остались совсем одна, и увезти к…
Собственная моя потеря, на миг позабытая, заставила меня прервать речь и отвернуться. Я распахнул окно. Вверху мой взгляд встретил призрачный, холодный лик убывающей луны, внизу – холодную белую землю. Не здесь ли был дух милой Айдрис, не он ли плыл в ледяном воздухе? Нет! Он, конечно, обитает там, где теплее и приютнее!
Я на миг задумался над этим, а затем снова обратился к осиротевшей Люси, которая прислонилась к кровати; ее глубокое и терпеливо сносимое горе было гораздо трогательнее безумных выкриков и жестов, какими выражают его несдержанные люди. Я хотел увезти ее, но она воспротивилась. Людям, чье воображение и сознание никогда не выходили из узкого круга повседневных мелочей, свойственно, если они наделены чувствительностью, всецело отдаваться во власть этих мелочей и держаться за них с особенным гибельным упорством. Вот почему в опустевшей Англии, в мертвом мире Люси хотела совершить все обряды, исполнявшиеся английскими крестьянами, когда смерть была редкой гостьей и давала время встретить ее зловещий приход с подобающей торжественностью. Совершая похоронный обряд, они как бы вручали ключ от могилы самой победительнице – смерти. Даже в одиночестве Люси успела выполнить кое-что; работа, за которой я ее застал, была погребальным саваном. Сердце мое сжалось при виде этой подробности, которая может терпеливо выполняться и сноситься женщиной, а для мужчины мучительнее, чем смертельная борьба или самые страшные, но недолше страдания.
Это невозможно, сказал я ей. Надеясь склонить Люси к отъезду, я сообщил о собственной недавней потере и тем подсказал ей мысль, что она должна ваять на себя заботы об осиротевших детях. Люси никогда не противилась велениям долга. Она уступила. Старательно закрыв в доме двери и окна, она отправилась со мною в Виндзор. По дороге она рассказала мне, как умерла ее мать. То ли старая женщина случайно увидела письмо, которое Люси писала к Айдрис, то ли услышала разговор Люси с поселянином, взявшимся доставить послание; как бы то ни было, она поняла ужасное положение, в котором находилась; в ее возрасте перенести это было невозможно. Скрывая от Люси, что ей все известно, она мучилась этим сознанием несколько бессонных ночей, пока не явились предвестники смерти – лихорадочный жар и бред, во время которого она выдала то, что скрывала. Жизнь уже давно едва теплилась в ней. Тревога, соединившись с болезнью, погасила эту искру, и в то же утро мать Люси умерла.
После всех пережитых волнений я был рад узнать, добравшись до постоялого двора, что мои спутники уже почивают. Поручив Люси заботам служанки графини Виндзорской, я попытался найти во сне забвение своих мук и сожалений. Некоторое время события дня сплетались предо мной в каком-то чудовищном хороводе, пока сон не смыл их; когда я утром проснулся, мне показалось, будто этот сон длился целые годы.
Спутникам моим не удалось забыться. Красные, опухшие глаза Клары показывали, что ночь она провела в слезах. Графиня выглядела изможденной. Ее сильный дух не нашел в слезах облегчения; тем мучительнее были ее страдания и сожаления. Мы уехали из Виндзора, как только похоронили мать Люси; нетерпеливо стремясь переменить обстановку, мы поспешили в Дувр; наш эскорт еще до этого пытался найти лошадей; их искали либо в теплых стойлах, где они укрывались от холода, либо в полях, где они дрожали под ветром и были готовы пожертвовать свободой ради предложенного им овса.
Во время поездки графиня рассказала мне о необычных обстоятельствах, приведших к нашей встрече в часовне Святого Георгия. Уходя от больной Айдрис и видя ее такой бледной и слабой, она вдруг почувствовала, что видит ее в последний раз. Уйти от нее с этой мыслью было трудно, и она еще раз попыталась уговорить дочь вверить себя ее заботам и уходу, а меня отослать к Адриану. Айдрис кротко отказалась; с тем они и расстались. Мысль, что она больше не увидит свою дочь, не оставляла графиню; много раз она была готова вернуться и примириться с нею, но ее удерживали гордость и гнев, у которых она пребывала в рабстве. Но, как ни горда она была, подушка ее каждую ночь увлажнялась слезами, а днем графиня терзалась тревожным ожиданием страшного конца и не могла совладать с собой. Она призналась, что в то время ее ненависть ко мне не знала меры, ибо она считала меня единственным препятствием, мешавшим ей исполнять то, чего она более всего желала – ходить за дочерью и быть при ней до ее кончины. Она хотела поделиться своими страхами с сыном и искать у него утешения или, быть может, услышать от него, что надежда еще есть.
Приехав в Дувр, она в первый же день встретилась с ним на берегу моря; с робостью тех, кто и боится и надеется, она постепенно наводила разговор на свои опасения, когда к ним подъехал гонец, привезший мое сообщение о том, что мы на время возвращаемся в Виндзор. Гонец описал положение, в каком оставил нас, и добавил, что, несмотря на мужество леди Айдрис и ее бодрость, существует опасность, что она не доедет до Виндзора живой.
– Да, – сказала графиня, – эти опасения не напрасны. Она умирает!
Говоря это, она смотрела на углубление в утесе, напоминавшее вход в склеп, и увидела – как торжественно уверяла потом и меня – медленно шедшую туда Айдрис. Она двигалась спиною к матери, голова ее была опущена; на ней было белое платье, какие она обычно носила, но на этот раз еще и легкая вуаль, которая скрывала ее золотые косы и всю ее окутывала словно дымкой. Айдрис выглядела печальной, но, как будто повинуясь высшей силе, покорно вошла в темную щель и исчезла в ней.
– Если бы я была подвержена галлюцинациям, – сказала почтенная дама, продолжая свой рассказ, – я могла бы усомниться в том, что видела, и осуждать себя за легковерие; но я всегда жила в реальном мире. То, что я увидела, несомненно, тоже было реальным. С этой минуты я не знала покоя и отдала бы жизнь за то, чтобы еще раз увидеть Айдрис живой. Я понимала, что мне это не удастся, но должна была попытаться. Я немедленно отправилась в Виндзор, и, хотя мы, наверное, ехали быстро, мне казалось, будто мы движемся со скоростью улитки и все задержки на пути возникают нарочно, чтобы мучить меня. Я все еще обвиняла тебя и осыпала всеми проклятиями, какие подсказывало мне мое жгучее нетерпение. Когда ты указал на место ее последнего упокоения, я не удивилась, но ощутила мучительную боль; трудно выразить словами ненависть, которую я в тот миг чувствовала к тебе, помешавшему исполнению моего желания. Но я увидела ее, и возле ее смертного одра исчезли ненависть и неправедный гнев, оставив после себя лишь раскаяние (Боже! Думала ли я, что почувствую его?!), и оно пребудет во мне, пока я жива.
Дабы смягчить это раскаяние, дабы пробудившаяся любовь и с трудом обретенная кротость не принесли тех же горьких плодов, что ненависть и жестокость, я всеми силами старался успокоить мою почтенную спутницу. Все мы были опечалены и полны сожалений о невозвратимом; и даже младенческая веселость Ивлина омрачалась тоской по матери. Приступая к какой-либо задуманной им важной перемене, человек колеблется; он то тешит себя надеждами, то в испуге отступает перед препятствиями, которые никогда прежде не представлялись ему столь ужасными. Я невольно вздрагивал при мысли, что еще день – и мы преодолеем водную преграду и начнем бесконечные, печальные и безнадежные странствия, которые я совсем недавно считал единственным правильным выходом из нашего положения.
Еще не достигнув Дувра, мы услышали сердитый рев волн. Ветер доносил его издалека, и этот непривычный и грозный шум вселял неуверенность и чувство опасности, грозившей нам даже на суше. Сперва мы боялись подумать, что этот шум битвы воздуха с водой означает какое-либо необычное стихийное явление, и воображали, будто слышим лишь то, что тысячу раз слыхали и прежде, когда, увенчанные белой пеною волны, гонимые ветром, шли умирать на песке и на острых утесах. Однако, подъехав ближе, мы увидели, что Дувр затоплен; волны, заливавшие улицы, уже снесли немало домов; с ревом отступая назад, они оставляли обнаженную мостовую и снова, грохоча, шли на приступ.
Почти в таком же волнении, что и бурное море, находились люди, в ужасе наблюдавшие его неистовство с прибрежного утеса. В то утро, когда сюда прибыли эмигранты, ведомые Адрианом, море было спокойным; едва заметная рябь отражала лучи солнца, лившиеся с холодного голубого неба. Эту тихую погоду сочли за доброе предзнаменование для путешественников, и их предводитель немедленно отправился в гавань осмотреть стоявшие там два парохода. Но в полночь все были разбужены воем ветра и шумом дождя, а затем донесшимся с улицы криком, который призывал проснуться и спасаться, дабы не потонуть; выбежав полуодетыми из домов, люди увидели, что приливная волна поднялась выше всех отметок и несется на город. Они взобрались на утес, но в темноте смогли различить лишь белые гребни пены; шум волн сливался с завыванием ветра в страшные созвучия. Ночное время, полная неопытность многих, никогда прежде не видевших моря, вопли женщин и детский плач усиливали общее смятение.
Оно длилось и на следующий день. Отступая, вода ушла из города, но затем поднялась еще выше, чем накануне. Большие корабли, давно стоявшие на рейде, были сорваны с якорей и разбиты в щепы об утес. Суда, находившиеся в гавани, оказались выброшены на берег точно водоросли, а затем вдребезги разбивались волнами. Волны бились и об утес; в тех местах, где он был разрыхлен, от него, к ужасу спасавшихся там людей, отваливались и падали в воду большие куски. Зрелище это действовало на странников по-разному. Большинство видело в нем Божью кару за намерение оставить родную страну. Немало было и тех, кто еще более, чем прежде, жаждал покинуть этот кусок суши, который держал их в плену, но был, как видно, не способен противостоять напору гигантских волн.
Когда мы добрались до Дувра, прежде всего нам хотелось отдохнуть и выспаться после утомительного путешествия, но происходившее вокруг заставило позабыть об этом. Вместе с большинством наших спутников нас повлекли на край утеса; там высказывалось множество разных предположений. Из-за тумана мы видели не более чем на четверть мили перед собой; холодный и плотный, он окутывал и небо и землю. Особенно тревожило то, что две трети от общего числа путешественников ожидали нас в Париже; мучительно дорожа каждым добавлением к своим печальным рядам, мы ужасались тому, что разделены с ними бурным морем. Протомившись на утесе несколько часов, мы наконец отправились в Дуврский замок, приютивший всех выходцев из Англии, и постарались укрепить сном свои измученные тела и ослабевший Дух.