Текст книги "Последний человек"
Автор книги: Мэри Шелли
сообщить о нарушении
Текущая страница: 14 (всего у книги 36 страниц)
Терзаясь нетерпением, я пришпорил коня и поскакал вниз с холма, чтобы, опережая опасность, быть рядом с моим благородным, божественным другом. Оказавшись внизу, я за деревьями и зданиями уже не видел города. Но тут раздался грохот, подобный грому, и небо потемнело. Над старыми стенами поднялось облако пыли. Впереди меня, едва видные в дыму, взлетели обломки зданий; откуда-то вырвалось пламя, и взрывы один за другим сотрясли воздух. Убегая от обломков, перелетавших над стенами и ударявших в увитые плющом башни, навстречу мне толпою мчались солдаты. Окруженный ими, я не мог продвигаться дальше. Вне себя, я простер к ним руки; я заклинал их повернуть назад и спасти своего генерала, покорителя Стамбула и освободителя Греции; горячие слезы лились из моих глаз, я не хотел верить в его гибель, но в летевших обломках мне чудились куски тела Раймонда. Страшные образы являлись перед моим мысленным взором в темной туче, клубившейся над городом; единственное, что облегчало мою муку, были усилия, какие требовались, чтобы пробиться сквозь толпу к воротам. Но все, что я увидел, добравшись до массивных стен, был объятый огнем город; дорога, по которой въехал туда Раймонд, оказалась окутанной пламенем и дымом. Взрывы вскоре прекратились, но пламя еще вспыхивало то здесь, то там; купол Святой Софии не был виден. быть может, вследствие сотрясений воздуха взрывами, разрушавшими город, с юга поползли и нависли над нами огромные грозовые тучи, первые, какие я увидел в пустынной синеве за несколько месяцев; среди смятения и отчаяния они радовали глаз. Небесный свод потемнел, из туч сверкнула молния, сразу вслед за ней раздался оглушительный гром, потом хлынул дождь. Под ним сникло пламя пожара и осела пыль, стоявшая над развалинами.
Едва я заметил, что пожар стихает, как, увлекаемый неудержимым порывом, кинулся в город. Это было возможно только пешком, ибо громоздившиеся повсюду обломки преграждали путь коню. Город был мне не знаком; я вступил в него впервые. Все улицы были полны дымившихся завалов; перебравшись через один из них, я сразу видел перед собой следующие; ничто не указывало мне, где мог находиться центр города и куда направился Раймонд. Дождь прекратился, тучи разошлись; был уже вечер, солнце клонилось к закату. Я пробирался дальше, пока не достиг улицы, где наполовину сгоревшие деревянные дома уже остыли под струями дождя и, по счастью, не были повреждены взрывами. Я пошел по этой улице, еще ни разу не встретив живой души. Среди исковерканных трупов я не видел никого похожего на Раймонда и отводил взгляд от ужасного зрелища. Я вышел на открытое место; гора обломков посреди его указывала, что здесь находилась большая мечеть; тут же были разбросаны опаленные и изорванные предметы роскоши – драгоценности, нити жемчуга, расшитые одежды, дорогие меха, златотканые завесы и различные восточные украшения. Очевидно, все это собрали, чтобы предать огню, но дождь не позволил завершить сожжение.
Несколько часов искал я Раймонда среди этого хаоса. Развалины преграждали мне путь; порой меня обжигали догоравшие обломки. Солнце зашло; становилось темнее, и вечерняя звезда уже не была на небе одинокой. Вспышки догоравшего пожара показывали, что разрушение города продолжается. В их неверном свете окружающие руины приобретали гигантские размеры и причудливые очертания. Поддаваясь созидающей силе воображения, я на мгновение бывал успокоен величественными химерами, которые мне рисовались. Биение собственного сердца возвращало меня к мрачной действительности. Где же ты в этой обители смерти, о Раймонд – краса Англии, освободитель Греции, «герой ненаписанных деяний»156? Где в горящем хаосе искать твои дорогие останки? Я громко звал его; во тьме ночи, над тлевшими развалинами покоренного Константинополя звучало его имя. Ответа не было – безмолвствовало даже эхо.
Я уже не мог превозмочь усталость; одиночество подавляло меня. Душный воздух, пропитанный пылью и дымом горевших дворцов, ослаблял мое существо. Внезапно я ощутил голод. Возбуждение, которое до той поры поддерживало меня, исчезло. Как рушится строение, когда пошатнулись его опоры, так сразу иссякли мои силы, когда покинули меня надежда и воодушевление. Я сел на единственную уцелевшую ступеньку какого-то здания, великолепного даже в развалинах; остатки его стен, пощаженные взрывами, высились фантастическими группами, а вверху иногда мерцало догоравшее пламя. Некоторое время голод боролся во мне со сном, пока перед моими глазами не закружились, а затем померкли созвездия. Я попытался встать, но мои отяжелевшие веки сомкнулись; измученное тело потребовало отдыха; склонившись головой на каменную ступеньку, я поддался благодатному забвению и среди всеобщего разрушения, царившего вокруг в эту ночь отчаяния, уснул.
*И каждый камень– памятник надгробный,
И все цветы струят могильный свет,
И каждый дом-высокая гробница,
И каждый воин– как живой скелет.
Кальдерон де ла Барка
Глава третьяКогда я проснулся, звезды еще ярко горели и созвездие Тельца в южной стороне неба указывало, что наступила полночь. Мне снились тревожные сны. Мне приснилось, будто я зван на последнее пиршество Тимона. Я пришел туда, готовый пировать; крышки с блюд уже сняты, от них подымается пар, но мне надо убегать от разгневанного хозяина157, принявшего облик Раймонда. Посуда, которую он бросал мне вслед, казалось, издавала зловоние, а фигура моего друга, беспрестанно меняясь и искажаясь, выросла в гигантский призрак, и на челе его был начертан знак чумы. Он все рос и рос, готовый вырваться из-под небесного свода, нависшего над ним. Кошмар сделался мучительным; с большими усилиями я вырвался из него и призвал на помощь разум. Первая мысль моя была о Пердите: к ней надо было мне спешить, ее поддержать, извлечь из отчаяния ее раненое сердце, от безумных крайностей горя вернуть ее к суровым законам долга и к печальной нежности воспоминаний.
Положение звезд было единственным моим путеводителем. Я отвернулся от страшных развалин Златого Града и, приложив немалые усилия, выбрался за его пределы.
За стенами города мне повстречалось несколько солдат. У одного из них я одолжил коня и поспешил к сестре. За короткое время всё на равнине изменилось: лагеря уже не было, остатки разбежавшейся армии собирались там и тут небольшими кучками, все лица были мрачны, все жесты выражали недоумение и страх.
С тяжелым сердцем вошел я во дворец и остановился, боясь ступить дальше, боясь заговорить, боясь взглянуть. Пердита сидела посреди зала на мраморном полу. Голова ее склонилась на фудь, волосы разметались, пальцы рук были крепко сцеплены; она казалась бледнее мрамора, и все черты ее были искажены страданием. Она увидела меня и обратила ко мне вопрошающий взгляд, в котором читались и отчаяние и надежда. Я хотел заговорить, но слова замирали у меня на устах, которые, как я чувствовал, кривила жалкая улыбка. Пердита поняла меня; голова ее снова склонилась, и пальцы опять стали судорожно сжиматься и разжиматься. Наконец ко мне вернулся дар речи, однако мой голос ужаснул Пердиту; бедняжка поняла мой взгляд, но ни за что не хотела, чтобы весть о ее тяжком горе облеклась в беспощадные, непререкаемые слова. Она даже хотела отвлечь меня от этого предмета и встала.
– Тсс! – прошептала она. – Клара долго плакала, а сейчас уснула. Не разбуди ее.
Потом она села на ту же оттоманку, где я видел ее утром, когда она прижималась головою к сердцу живого Раймонда. Я не решился приблизиться и сел в дальнем углу, следя за ее нервными, порывистыми движениями. Наконец она спросила:
– Где он?.. О, не бойся, – продолжала она, – не опасайся, что у меня осталась надежда. Еще раз обнять его, увидеть его, как бы он ни изменился, – ваг все, чего я хочу. Если даже весь Константинополь похоронил его под собою, я должна его найти, и тогда громоздите над нами весь город, а сверху еще гору – мне будет все равно, лить бы Раймонд и его Пердита упокоились в одной могиле. – Она зарыдала и прильнула ко мне. – Отведи меня к нему! – крикнула она. – Недобрый Лайонел, зачем ты держишь меня здесь? Сама я не сумею найти его, но ты знаешь, где он лежит. Отведи же меня туда!
Сперва эти терзающие душу жалобы вызывали во мне лишь мучительное сострадание. Я рассказал ей обо всем, что произошло со мной ночью: о моих попытках найти пропавшего и моих неудачах. Направив в эту сторону ее мысли, я дал им пищу, спасавшую от безумия. Она почти спокойно обсудила со мной, где он, всего вероятнее, может быть найден и каким образом нам надо искать это место. Услышав, что я устал и голоден, она сама принесла мне поесть. Я воспользовался благоприятной минутой, чтобы пробудить в ней что-нибудь, кроме убийственного оцепенения. Заговорив, я увлекся; печаль, глубокое восхищение, рожденное искренней привязанностью, переполняли мое сердце; все, что было великого в жизни моего друга, вдохновило меня, и я излил это в восторженной хвале Раймонду.
– Горе нам! – восклицал я. – Ибо мы утратили честь и славу мира! Любимый наш Раймонд! Он ушел в царство мертвых и стал одним из тех, кто освещает это темное царство своим присутствием. Он преодолел ведущий туда путь и присоединился к высоким душам, которые ушли раньше его. В пору младенчества мира смерть была поистине страшна, ибо человек расставался с родными и друзьями, чтобы поселиться одиноким в неведомом краю. Но ныне тот, кто умирает, находит множество спутников, ушедших прежде него и готовых его принять. Та страна населена великими людьми всех времен; теперь среди них и славный герой наших дней, а жизнь на земле стала вдвойне «одиночеством и пустынею»158.
Как благороден был Раймонд, первый среди людей нашего времени! Величием замыслов, изящной смелостью поступков, остроумием и красотой он пленял всех и всеми повелевал. В одной лишь слабости можно было бы упрекнуть его, но смерть перечеркнула ее. Его называли непостоянным, когда он ради любви отказался от надежд на корону, и слабовольным, когда он отрекся от протектората Англии. Сейчас его смерть увенчала его жизнь. До конца времен будут помнить, что он принес себя в жертву славе Греции. Он сделал свой выбор; он знал, что умрет, что должен будет оставить эту прекрасную землю, это светлое небо и твою любовь, Пердита; но он не заколебался, не отступил и пошел прямо к славной своей цели. И славить его будут, покуда есть жизнь на земле. Греческие девушки станут с любовью усыпать цветами его могилу; над нею зазвучат патриотические песни, в которых будет превозноситься его имя.
Я увидел, как лицо Пердиты смягчилось и как оцепенение горя сменилось на нем нежностью.
– Воздавать ему честь, – продолжал я, – станет священным долгом всех переживших его. Сделать священным самое имя его, нашей хвалой ограждать его от всех враждебных нападок, осыпать его цветами любви и сожалений, хранить от забвения и незапятнанным завещать потомкам – таков долг его друзей. Еще больший долг лежит на тебе, Пердита, матери его ребенка. Ты помнишь младенчество Клары и восторг, с каким ты узнавала в ней черты Раймонда и твои, соединившиеся в одно; помнишь радость, с какой ты видела в этом живом храме залог вашей вечной любви. Такова она и сейчас. Ты говоришь, что утратила Раймонда. О нет! Он живет с тобою и живет в ней. От него произошла она, плоть от плоти его. И тебе уже недостаточно, как прежде, искать сходство с Раймондом в ее нежном личике и крохотном тельце. В ее пылких привязанностях, в пленительных чертах ее ума ты можешь найти его живым – благородного, великого, любимого. Пусть твоей заботой станет лелеять эго сходство, пусть твоей заботой станет сделать ее достойной его; и, когда она будет гордиться своим происхождением, пусть не устыдится и за себя.
Я заметил, что, когда я напомнил моей сестре о ее долге в жизни, она уже не слушала меня с прежним терпением. Она, как видно, подозревала, что я стараюсь утешить ее, и восставала против этого, лелея свое новорожденное горе.
– Ты говоришь о будущем, – сказала она, – а для меня сейчас все в настоящем. Дай мне найти земную оболочку моего любимого; спасем ее от братской могилы, чтобы в будущие времена люди могли указывать на священное надгробие и называть его; а тогда уж обратимся к другим заботам и к новой жизни или к тому, что еще судьба, этот жестокий тиран, готовит мне.
После краткого отдыха я приготовился покинуть Пердиту, чтобы постараться выполнить ее желание. Туг вышла к нам Клара; ее бледное лицо и испуганный взгляд показывали, как глубоко потрясена горем ее юная душа. Казалось, она была полна чем-то, чего не могла выразить словами. Пользуясь минутой, когда Пердита вышла, она обратилась ко мне, умоляя показать ей ворота, через которые ее отец въехал в Константинополь. Она обещала не совершать никакого безрассудства, быть послушной и немедленно вернуться обратно. Я не мог отказать, ибо Клара не была обыкновенным ребенком; ее ум и чувствительность, казалось, наделяли ее правами женщины. Посадив Клару на коня впереди себя, в сопровождении только одного слуги, который должен был отвезти ее обратно, я направился к Топ Капу. Возле ворот собралось несколько солдат. Они к чему-то прислушивались.
– Это стонет человек, – сказал один из них.
– Нет, похоже больше на вой собаки, – заметил другой.
И они снова стали вслушиваться в отдаленные стоны, доносившиеся из разрушенного города.
– Вот, Клара, – сказал я, – ворота и улица, по которой вчера утром проехал твой отец.
Каковы бы ни были намерения Клары, когда она попросила привезти ее сюда, ей, видимо, помешало присутствие солдат. Она печально посмотрела на дымившуюся груду, которая недавно была городом, и изъявила готовность вернуться домой. Но в этот миг до нас донесся жалобный вой; вскоре он повторился.
– Слушайте! – воскликнула Клара. – Он там, это Флорио, собака моего отца!
Мне не верилось, что она могла узнать ее по голосу, но Клара настаивала, и солдаты поверили ей. Во всяком случае, предстояло доброе дело – спасти страдавшее существо, будь то человек или животное. Отправив Клару домой, я снова вошел в город. Ободренные тем, что я уже побывал там и вернулся невредимым, несколько солдат, бывших телохранителей Раймонда, которые любили его и искренне оплакивали, отправились вместе со мной.
Трудно представить себе странное стечение обстоятельств, вернувших нам безжизненное тело моего друга. В той части города, где прошлой ночью более всего свирепствовал пожар, а теперь все было холодно и черно, издыхавший пес Раймонда лежал подле изуродованного тела своего хозяина. В такие минуты скорбь безмолвна; сама сила ее налагает на уста печать. Бедное животное узнало меня, лизнуло мне руку, подползло ближе к своему господину и осталось недвижимым. Раймонд был, очевидно, сброшен с коня падавшим обломком, который проломил ему голову и изуродовал его внешность. Я склонился над ним и взял в руки край его плаща, изменившегося менее, чем тело, которое он облекал. Я прижимал край плаща к губам; грубые солдаты, собравшись вокруг, печалились над драгоценной добычей смерти, словно сожаления могли снова возжечь угасшую искру или вернуть освободившийся дух в разрушенную темницу плоти. Вчера еще это тело стоило целой вселенной; тогда оно носило в себе замыслы, действия и слова, достойные быть записанными золотыми буквами. Сейчас только любящие могли придавать какую-либо цену сломанному механизму, не более похожему на Раймонда, чем выпавший дождь на облако, воспарявшее в небеса, позолоченное солнцем, привлекавшее взоры и пленявшее их несравненной красотой.
Таким, каков он стал теперь, какой сделалась его смертная оболочка, обезображенная и разбитая, мы обернули его нашими плащами и на руках вынесли из города мертвых. Стали думать, куда положить Раймонда. Наш путь к дворцу пролегал через греческое кладбище; здесь, на плите из черного мрамора, я и велел это сделать; над нашим другом высились кипарисы; их мертвенная зелень соответствовала небытию, в котором он пребывал. Мы срезали ветки с этих траурных деревьев, обложили ими тело и на них положили его меч. Я оставил стража возле этого сокровища из праха и приказал, чтобы вокруг не угасая горели факелы.
Когда я возвратился к Пердите, оказалось, что она уже извещена об успехе наших поисков. Ее любимый, единственный и вечный предмет ее страсти и нежности, возвращен ей! Этими безумными словами выражала она свою радость. Пусть он недвижим, пусть уста его не произносят более слов мудрости и любви. Пусть, словно водоросль, выброшенная морем, он станет добычей тления. Все же это тело, которое она ласкала, уста, которые сливались с ее устами и пили вместе с дыханием самую душу любви, то бренное тело, которое она называла своим. Правда, она предвкушала будущую жизнь; дух любви виделся ей неугасимым и вечным. Но сейчас со всей силой земной любви она цеплялась за то, что своими земными чувствами способна была воспринять как часть ее Раймонда.
Бледная как мрамор, она выслушала мой рассказ и спросила, куда мы положили тело. Черты ее уже не искажало отчаяние, глаза были ясными, и вся она словно выпрямилась; но необычайная бледность, почти прозрачность ее кожи и глухо звучавший голос указывали, что за внешним спокойствием таится крайнее возбуждение. Я спросил, где она желает похоронить его.
– В Афинах, – ответила она. – В Афинах, которые он любил. За городом, на склоне горы Гиметгш есть скалистая ниша, на которую он указывал мне, говоря, что здесь хотел бы покоиться.
Моим желанием, разумеется, было не уносить его с места, где он теперь лежал. Но приходилось подчиниться ее решению, и я стал упрашивать Пердиту не медлить с отъездом.
И вот печальный кортеж движется равнинами Фракии, проходит ущельями гористой Македонии, идет вдоль Пенея160, пересекает равнину Лариссы161, минует Фермопилы162, подымается на Эту163 и на Парнас164, чтобы спуститься в плодородную долину вблизи Афин. Женщины с покорностью сносят долгие мучения, но для мужского нетерпения медленное движение нашей кавалькады, печальные привалы в полдень, вид гробового покрова, как бы роскошен он ни был, скрывавшего резной гроб с останками Раймонда, монотонное чередование дня и ночи и все обстоятельства сей поездки были невыносимы. Пердита, уйдя в себя, говорила очень мало. Она ехала в закрытой карете; когда мы останавливались, она сидела, опершись бледной щекой на холодную, бледную руку. Сестра моя предавалась своим мыслям, не делясь ими и не шца сочувствия.
Мы спустились с Парнаса по одной из его многих складок и через Ливадию165 направились в Аттику. Пердита не хотела въезжать в Афины, и мы остановились на ночь в Марафоне166. Наутро она повела меня на место, избранное ею для хранения дорогих останков Раймонда. Оно находилось по южную сторону горы Гиметт. Глубокая темная расселина шла от вершины его до подножия; в трещинах скал росли миртовые кусты и дикий тимьян – пища для множества пчелиных племен; из расселины выступали огромные утесы, одни – нависая над нею, другие – вздымаясь вверх. Под этим величественным ущельем простиралась от моря до моря веселая, плодородная долина, а за нею переливались на солнце волны синего Эгейского моря, усеянного островами. Вблизи места, где мы стояли, высился одинокий конусообразный утес; отделившись совершенно от горы, он казался пирамидой, сооруженной самой природой; без большого труда удалось придать ей совершенно правильную форму; под этой пирамидой выкопали узкую могилу, куда положили Раймонда. Краткая надпись, высеченная на камне, указывала имя погребенного, причину и дату его гибели.
По моим указаниям все было сделано за короткое время. Закончить работу и охранять могилу я условился с церковными властями в Афинах и к концу октября уже готовился вернуться в Англию. Я сказал об этом Пердите. Мучительно было думать, что я отрываю ее от мест, где что-то еще говорило о погибшем; но вся моя душа рвалась к Айдрис и ее малюткам. В ответ сестра попросила сопровождать ее на следующий вечер к могиле Раймонда. Тропа, что шла к ней, была расширена, и высеченные в скале ступеньки вели туда более коротким путем; расширена была и площадка, на которой стояла пирамида. С южной стороны под развесистой смоковницей я увидел фундамент и опоры, видимо, для постройки небольшого домика; мы остановились на еще недоделанном пороге. Справа от нас была могила, впереди внизу – вся долина и лазурное море; заходящее солнце освещало темные утесы, возделанную равнину и украшало пурпурными и оранжевыми бликами спокойные воды; мы сели на скалистый выступ, и я восхищенно смотрел на панораму живых, изменчивых красок, множивших красоту земли и моря.
– Разве не права я была, – сказала Пердита, – когда перевезла сюда моего любимого? Отныне здесь будет сердце Греции. На подобном месте смерть не столь ужасна и даже безжизненный прах как бы приобщается красоте, озаряющей все вокруг. Здесь он спит, Лайонел; здесь мотла Раймонда, того, кого я полюбила в юности, с кем сердце мое было в дни разобщения и обиды, с кем я теперь соединена навеки. Никогда, слышишь, никогда не покину я это место. Мне кажется, будто здесь обитает дух моего любимого, а не только покоится его прах. Но и безжизненный прах его драгоценнее всего, что овдовевшая земля заключает в своем печальном лоне. Кусты мирта, тимьян, маленькие цикламены, выглядывающие из расщелин скалы, и все, что произрастает здесь, – все это родственно ему; свет, озаряющий эти горы, и небо, и море, и долина – все проникнуто его присутствием. Здесь я стану жить и здесь умру.
А ты, Лайонел, возвращайся в Англию, к милой Айдрис, к дорогому Адриану. Возвращайся, и пусть моя осиротевшая девочка живет как родная у тебя в доме. Здесь я стану общаться лишь с тем, что было, и с тем, что будет. Возвращайся в Англию и оставь меня там, где я только и могу согласиться влачить печальные дни, которые мне суждено еще прожить.
Речь ее завершилась потоком слез. Я ожидал подобного безумного намерения и некоторое время молчал, обдумывая, как успешнее побороть эту причуду.
– Милая Пердита, – сказал я, – ты слишком поддалась мрачным мыслям. Неудивительно, что избыток горя и воспаленное воображение на время затуманили твой рассудок. Даже я полюбил последний приют Раймонда; и все же мы должны покинуть его.
– Так я и знала! – вскричала Пердита. – Я знала, что ты отнесешься ко мне как к глупой и безрассудной женщине! Но не обманывайся. Этот домик строится по моему распоряжению, и здесь я останусь, пока не придет мой час и я не разделю с ним жилище более счастливое.
– Ну что ты, милая!
– Что уж такого странного в моем намерении? Я могла бы обмануть тебя, заверить, что остаюсь здесь лишь на несколько месяцев; торопясь в Виндзор, ты без споров и упреков оставил бы меня, и я могла бы выполнить то, что задумала. Но я не захотела притворяться; вернее, единственным утешением в моей скорби было излить душу тебе, брату и единственному другу. Ведь ты не станешь спорить со мной? Ты знаешь, как упряма твоя несчастная, сраженная горем сестра. Возьми с собой мою девочку, увези ее от печальных зрелищ, рассей ее печальные мысли; пусть к Кларе вернется детская веселость, чего с ней никогда не будет близ меня. Много лучше для всех вас никогда больше меня не видеть. Сама я не стану искать смерти, то есть не стану, покуда владею собой; здесь это возможно. Но если ты оторвешь меня от этого края, самообладание покинет меня, и тогда в отчаянии я могу совершить непоправимое.
– Ты облекаешь свое намерение, Пердита, – ответил я, – весьма убедительными словами, однако намерение это себялюбиво и недостойно тебя. Ты часто соглашалась со мной, что трудную загадку жизни можно решить, только совершенствуясь и способствуя счастью других; и вот теперь, во цвете лег, ты отрекаешься от своих правил и хочешь замкнуться в бесполезном одиночестве. Разве в Виндзоре, где родилось твое счастье, ты станешь меньше думать о Раймонде? Разве меньше будешь общаться с духом любимого, заботясь о воспитании лучших качеств в его ребенке? Тебя сразило тяжкое горе, и я не удивляюсь, что чувство, близкое к безумию, влечет тебя к горьким и неразумным поступкам. Но в твоей родной Англии тебя ждут дом и любящие люди. Мои нежные заботы успокоят тебя; общение с друзьями Раймонда утешит лучше, чем мрачные раздумья. Способствовать твоему счастью станет для всех нас главной заботой и самым радостным долгом.
Пердита покачала головой.
– Если бы это было так, – ответила она, – я была бы весьма неправа, отвергая твои предложения. Но у меня нет выбора. Я могу жить только здесь. Я – часть этих мест, а они – часть меня. Это не фантазия; я этим живу. Проснуться утром и знать, что я здесь, – вот что дает мне силу выносить свет дня; это сознание я вкушаю с пищей, которая иначе была бы мне отравой; с этим сознанием я засыпаю. Оно сопровождает меня постоянно. Здесь я, быть может, даже перестану роптать и, пусть запоздало, соглашусь с решением, отнявшим у меня моего возлюбленного. Он избрал смерть, которая навечно будет записана на страницах истории, вместо долгой жизни в безвестности. А я, избранница его сердца, могу ли я – во цвете лет, прежде чем старость погасит все мои чувства, – найти что-либо лучшее, чем сторожить его могилу, а потом разделить с ним его блаженное упокоение? Вот что я могу сказать, милый Лайонел, чтобы убедить тебя в своей правоте. Если мне этого не удалось, у меня нет больше доводов и я могу лишь объявить свое неколебимое решение. Я остаюсь здесь, и увезти меня можно лишь силой. Пусть так; увозите силой – я возвращусь; заприте, заточите в тюрьму – я убегу и вернусь сюда. Неужели мой брат обречет убитую горем Пердиту на цепь и соломенную подстилку в доме умалишенных, вместо того чтобы дать укрыться в Его тени, в собственном моем, выбранном мною и любимом уголке?
Признаюсь, все это казалось мне рассуждениями безумной. Я считал своим непременным долгом увезти Пердиту от мест, настойчиво напоминавших ей ее утрату. Я не сомневался, что в Виндзоре, в нашем тихом семейном кругу, она наверняка обретет некоторое спокойствие, а в конце концов и возможное для нее счастье. Любовь к Кларе также побуждала меня противиться этим неразумным проявлениям горя. Чувства ребенка и без того были слишком сильно потрясены; ее детская беспечность чересчур рано сменилась глубокой и тягостной задумчивостью. Причудливый романтический замысел матери мог навсегда утвердить в Кларе мрачный взгляд на жизнь, который ей столь рано довелось узнать.
Когда я возвратился домой, капитан пакетбота, с которым я уговорился, пришел сказать мне, что обстоятельства вынуждают его торопиться с отплытием, и если я хочу плыть с ним, то должен бьгтъ на борту в пять часов следующего утра. Я поспешил дать свое согласие и столь же поспешно составил план, по которому Пердита будет вынуждена сопровождать меня. Полагаю, большинство людей, оказавшихся в моем положении, поступили бы так же. Эта уверенность впоследствии нимало не избавила меня от угрызений совести. Но в тот момент я был убежден, что действую наилучшим образом и все, что делаю, – правильно и даже необходимо.
Я побыл с Пердитой и успокоил ее моим кажущимся согласием на ее безумное намерение. Это согласие она встретила с радостью и тысячу раз благодарила своего коварного брата. К вечеру, ободренная моей неожиданной уступкой, она даже вновь обрела позабытую живость. Я сделал вид, будто встревожен лихорадочным румянцем на ее щеках, и убедил ее принять успокоительного питья, которое она послушно взяла из моих рук. Я смотрел, как она его пьет. Ложь и обман омерзительны сами по себе; все еще думая, что поступаю правильно, я испытывал мучительные чувства стыда и вины. Я оставил сестру, и скоро мне сказали, что она крепко заснула под действием этого усыпительного зелья. Так, спящую, ее и внесли на борт; якорь был поднят, дул попутный ветер, и скоро мы ушли далеко от берега. С распущенными парусами, помогая себе также силой машины, мы быстро и равномерно скользили по неспокойному морю.
Прошло полдня, прежде чем Пердита проснулась, и еще какое-то время, пока миновало одурманенное состояние, вызванное опием. Она вскочила со своего ложа и кинулась к окну каюты. Неспокойное море быстро бежало мимо судна; берега не было видно; по небу неслись облака, показывая ей, с какой скоростью ее увозят. Скрип мачт, звяканье цепей и шаги над головой убедили мою сестру, что она уже далеко от берегов Греции.
– Где мы? – крикнула она. – Куда мы плывем?
– В Англию, – ответила служанка, которую я приставил к ней.
– А где мой брат?
– Он на палубе, мадам.
– О, как жестоко! Жестоко! – воскликнула бедная жертва и глубоко вздохнула, глядя на безбрежное море. Ничего более не сказав, она легла на свое ложе, закрыла глаза и осталась недвижима; если бы не глубокие вздохи, которые она по временам испускала, можно было бы подумать, что она спит.
Услышав, что она вставала и говорила, я послал к ней Клару в надежде, что невинное дитя пробудит в матери добрые мысли и чувства. Но ни присутствие ребенка, ни мой последующий приход не подействовали на Пердиту. На Клару она взглянула с глубокой печалью, однако ничего не сказала. Когда вошел я, она отвернулась и на мои вопросы ответила только:
– Ты не знаешь, что натворил!
Я решил, что ее угрюмость лишь выражает борьбу между разочарованием и естественной привязанностью к нам и что через несколько дней она примирится со своей участью.
Вечером она попросила, чтобы Клару уложили спать в другой каюте. Однако служанка осталась при ней. Около полуночи она заговорила с этой последней, сказала, что видела дурной сон, и велела пойти проведать дочь, спокойно ли та спит. Женщина повиновалась.
Ветер, стихший после заката, снова усилился. Я был на палубе, радуясь быстрому ходу судна. Тишина нарушалась лишь журчаньем воды, разрезаемой нашим килем, шелестом надутых парусов, свистом ветра в вантах и мерным постукиванием судового двигателя. Море слетка волновалось, то покрываясь белыми гребешками, то успокаиваясь; облака исчезли; темные небеса опустились над безбрежными водами, в которых звезды тщетно искали свое привычное зеркало. Мы шли со скоростью не менее восьми узлов.
Внезапно я услышал громкий всплеск. Вахтенные матросы кинулись к борту, крича:
– Человек за бортом!
– С палубы никто не падал, – сказал рулевой. – Просто что-то выбросили из кормовой каюты.
Раздалась команда: «Спустить шлюпку!» Я бросился в каюту сестры. Она была пуста, Убрали паруса и остановили машину. Судно оставалось на месте, пока после целого часа поисков бедную мою Пердшу не подняли на борт. Никакими стараниями не удалось оживить ее, никакими средствами нельзя было открыть милые глаза и заставить вновь забиться остановившееся сердце. В руке она сжимала клочок бумаги, на котором было написано: «В Афины». Чтобы ее отправили туда, чтобы тело ее не затерялось в безбрежном море, она предусмотрительно обвязалась по талии длинным шарфом, прикрепив конец его к окну каюты. Пердиту затянуло под киль судна, на поверхности воды ее не было видно; вот отчего ее так долго не могли найти. Так погибла несчастная женщина, жертва моей бессмысленной поспешности. Так, во цвете лет, она покинула нас ради мертвеца, предпочтя скальную могилу Раймонда всем радостям земной жизни и обществу любящих друзей. Так, на двадцать девятом году, она умерла, испытав несколько лет неземного счастья, а затем лишившись его, с чем ее нетерпеливый характер и потребность любить не смогли смириться. Глядя на умиротворенное выражение, какое приобрело лицо Пердиты после смерти, я подумал, несмотря на муки совести и раздиравшие душу сожаления, что ей лучше было умереть так, чем влачить долгую жизнь, полную горьких жалоб и безутешного горя.