Текст книги "Последний человек"
Автор книги: Мэри Шелли
сообщить о нарушении
Текущая страница: 12 (всего у книги 36 страниц)
ТОМ II
Глава перваяВо время плавания, когда тихими вечерами мы беседовали на палубе, любуясь блеском волн и сменявшимися красками неба, я понял, какую перемену произвели бедствия Раймонда в душе моей сестры. Неужели те самые источники любви, недавно плененные неумолимым льдом, а теперь освободившиеся от оков, струились из ее сердца в таком изобилии? Она не верила, что Раймонд мертв, но знала, что он в опасности; надежда помочь его освобождению и своей нежностью смягчить перенесенные им страдания вносили гармонию в разлад, царивший недавно в ее душе. Я не был столь уверен в успехе нашего путешествия, но она в него верила. Ожидание встречи с возлюбленным, которого она удалила от себя, с мужем и другом, с которым надолго разлучилась, наполняли все существо ее блаженством, душу – тихой радостью. То было началом новой жизни, уходом из бесплодных песков в прекрасный и плодородный край; то было возвращением в гавань после бури, сладким сном после бессонных ночей, радостным пробуждением от страшного сна.
С нами была и маленькая Клара; бедное дитя не вполне понимало происходящее. Она слышала, что мы держим путь в Грецию, что она увидит отца, и впервые без боязни щебетала о нем своей матери.
Причалив в Афинах, мы сразу встретили множество трудностей. Ни сказочный край, ни его ароматный воздух не могли радовать нас, пока жизнь Раймонда была в опасности. Никто и никогда не вызывал в обществе столь живого интереса. Так было даже у флегматичных англичан, где Раймонд к тому же долго отсутствовал. Афиняне ждали триумфального возвращения своего героя; матери учили детей лепетать его имя, читая благодарственную молитву; мужественная красота Раймонда, его смелость, его преданность народному делу превращали нашего друга в их глазах в одного из древних богов, сошедших с Олимпа, чтобы защитить страну. Когда они говорили, что он, быть может, мертв и уж наверняка в плену, из глаз их лились слезы. Как некогда женщины Сирии оплакивали Адониса127, так жены и матери Греции плакали о нашем английском Раймонде. Афины были погружены в траур.
Все эта выражения горя наполнили Пердиту ужасом. Вдали от места действия ее смутные, но радостные надежды, рожденные желанием, иначе рисовали ей прибытие на греческую землю. Она думала, что Раймонд уже будет свободен и ее нежные заботы совершенно изгладят самую память о неудаче. Но судьба его все еще была неизвестна. Она стала бояться самого худшего и почувствовала, как хрупки ее надежды. В Афинах супруга лорда Раймонда и его прелестное дитя сделались предметами живейшего интереса. У дверей ее дома собирались толпы; за спасение Раймонда возносились громкие молитвы; все это усиливало растерянность и страх Пердиты.
Я не уставал в своих хлопотах; скоро я покинул Афины и присоединился к армии, находившейся во Фракии, в городе Кишан128. Подкупом, угрозами и хитростями мы выведали, что Раймонд жив, что он в плену, содержится в самых суровых условиях и подвергается пыткам. Чтобы освободить его, мы пустили в ход все средства, всё, что могли сделать деньги и дипломатия.
Прирожденная нетерпеливость моей сестры усиливалась ее раскаянием и угрызениями совести. Сама красота Греции в весеннюю пору лишь умножала терзания Пердиты. Несказанная красота земли в одеянии из цветов, ласковое солнце и прохладная тень, мелодическое пение птиц, величавые леса, великолепные мраморные руины, сияние звезд в ночном небе – сочетание всего, что есть прекрасного и сладостного для чувств в этой несравненной стране, обостряя чувствительность всего существа моей сестры, лишь увеличивало ее страдания. Она считала каждый долгий час; каждая ее мысль вела к двум словам: «Он страдает». Она отказывалась от пищи; лежала на голой земле; воспроизводя на себе его муки, она пыталась разделять их. Я вспомнил, как однажды, в минуты ее особого озлобления, сказал ей: «Пердига, когда-нибудь ты поймешь, как плохо ты поступила, отпустив от себя Раймонда. Когда горечь обманутых надежд сгубит его красоту, когда тяготы солдатской жизни согнут его мужественную фигуру, а одиночество отравит ему даже славу, вот тогда ты раскаешься. Печаль о невозвратимом
поздним сожалением, быть может,
Само бездушие холодное встревожит129».
Сейчас запоздалые сожаления терзали ее сердце. Она винила себя за отъезд Раймонда в Грецию, за опасности, которым он подвергался, за его пленение. Она представляла себе его томительное одиночество; вспоминала, с какой радостью он в былые дни делился с ней своими надеждами, как бывал благодарен за ее участие в его трудах и заботах. Она вспоминала, как часто он говорил, что одиночество кажется ему наихудшим из всех зол, а смерть более всего пугает одиночеством в могиле.
«Моя любимая, – говорил он тогда, – спасает меня от этих страхов. Неразлучный с нею, любимый ею, я никогда больше не окажусь одиноким. Даже если я умру прежде тебя, моя Пердита, прошу тебя сохранять мой прах, пока с ним не смешается твой. Для того, кто не является материалистом, это глупая причуда; и все же мне кажется, что и во тьме могилы я почувствую, как мой прах смешается с твоим и не будет одинок».
Когда она питала к нему злобу, эти его слова вспоминались ей с горечью и презрением; когда смягчилась, они лишили ее сна и не давали покоя.
Так прошло два месяца, и мы наконец добились обещания, что Раймонд будет освобожден. Пребывание в тюрьме подточило его здоровье; турки боялись, что, если он умрет у них в плену, английское правительство осуществит свои угрозы; выздоровление Раймонда казалось им невозможным, и они спешили выдать умирающего, охотно предоставляя нам совершение погребального обряда.
В Афины его привезли из Консганшнополя морем. Благоприятный для этого ветер так сильно дул к берегу, что мы не могли, как сперва намеревались, встретить нашего друга еще в пути. Жаждавшие вестей о нем осаждали сторожевую башню Афин; все пристально вглядывались в каждый парус. Наконец первого мая показался на горизонте величавый фрегат, везший сокровище более драгоценное, чем все богатства Мексики, которые когда-либо поглощались разгневанным океаном или благополучно доставлялись по его спокойным волнам, чтобы обогатить испанских королей. На рассвете фрегат направился к берегу и, видимо, должен был стать на якорь в пяти милях от него. Весть эта тотчас распространилась по городу, и все население мимо виноградников, оливковых рощ и смоковниц устремилось к гавани Пирея130. Шумная радость толпы, яркие цвета одежд, движение экипажей, марширующие солдаты, колыхание знамен и звуки военной музыки – все это усиливало наше радостное волнение. А вокруг, в величавом покое, высились памятники древних времен. Справа от нас возвышался Акрополь, свидетель тысячи перемен – древней славы, турецкого владычества и возвращения дорого купленной свободы; там и тут виднелись гробницы, увитые вечно юной растительностью; души славных усопших витали над своими могилами и видели в нашей многочисленности и нашем восторге воскрешение сцен, в которых они когда-то участвовали. Пердита и Клара ехали в закрытой карете; я сопровождал их верхом. Наконец мы добрались до гавани. На море вздымались волны; берег был запружен беспокойной толпой; задние ряды ее, напирая, толкали передние к самой воде, а те снова отступали, убегая от волн, с сердитым шумом разбивавшихся перед ними. В подзорную трубу я разглядел, что фрегат уже бросил якорь, опасаясь подходить ближе к подветренному берегу. С фрегата спустили шлюпку; я с тревогой увидел, что Раймонд не в силах покинуть борт сам; его спустили в портшезе, и он лег на дно шлюпки, закутанный в плащи.
Я спешился и кликнул матросам, сидевшим неподалеку в лодке, чтобы они подогнали ее и забрали меня. В ту же минуту Пердита вышла из кареты и схватила меня за руку.
– Возьми меня с собой! – крикнула она, вся дрожа; Клара прижималась к ней.
– Тебе не надо туда, – сказал я. – Море слишком неспокойно, и скоро он сам будет здесь; разве ты не видишь его лодку?
Тут причалила лодка, которую я подозвал; прежде чем я успел остановить ее, Пердита с помощью матросов уже оказалась в ней. Клара последовала за матерью. На выходе из внутренней гавани толпа проводила нас громкими кликами. Моя сестра, стоя на носу лодки, забросала вопросами одного из моряков, смотревшего в подзорную трубу; не чувствуя соленых брызг, не слыша ничего, она видела лишь малую точку над волнами, которая заметно приближалась. Наша лодка неслась со всей скоростью, какую могла развить благодаря усилиям шестерых гребцов. Стройные ряды солдат в живописных одеждах, ликующие звуки музыки, развеваемые ветром флаги, клики нетерпеливой толпы, вид увенчанного храмом утеса и беломраморных строений, сверкавших на солнце и четко рисовавшихся на темном фоне дальних гор, шум моря, плеск весел и брызги волн – все погружало мою душу в экстаз, немыслимый в обыденной жизни. Лодки быстро сближались; уже можно было различить и сосчитать всех, находившихся в шлюпке с Раймондом, и слышать плеск ее весел. Увидел я и моего друга, с трудом приподнявшегося нам навстречу.
Пердита уже не спрашивала ни о чем; она оперлась на мою руку, задыхаясь от волнения, слишком сильного, чтобы найгш выход в слезах. Наши гребцы подошли вплотную к другой лодке. Сестра собрала все свои силы и мужество; она перешагнула из одной лодки в другую и вдруг с криком бросилась к Раймонду, схватила его руку, прильнула к ней губами и дала волю слезам. Рассыпавшиеся волосы закрывали ее лицо.
Раймонд, встречая нас, немного приподнялся, но даже это далось ему с трудом. В бледном призраке со впалыми щеками и запавшими глазами можно ли было узнать возлюбленного Пердиты? Я в ужасе молчал, а он улыбнулся бедной женщине – и это была его прежняя улыбка. Солнечный луч, упав в темную долину, высвечивает там все прежде скрытое, и эта улыбка, та самая, с какой он впервые сказал Пердите слова любви, та, с какой он вступал в должность протектора, теперь, озарив его изменившиеся черты, убедила меня, что перед нами действительно Раймонд.
Он протянул мне другую руку; на обнажившемся запястье я заметил следы от наручных кандалов. Я слушал рыдания сестры и думал: как счастливы женщины, ведь они могут слезами и горячими поцелуями облегчить сердце, стесненное слишком сильным чувством. Мужчине мешают стыд и привычка сдерживаться. Много отдал бы я за то, чтобы, как в детские годы, прижать его к груди, целовать ему руки и плакать над ним. Я задыхался от избытка чувств, естественный выход которых нельзя было остановить: глаза мои налились слезами, я отвернулся, и слезы, бежавшие все сильнее, пролились в море. Едва ли стоило их стыдиться. Я видел, что растроганы даже грубые матросы, и лишь глаза Раймонда оставались сухими. Он лежал, погруженный в блаженный покой, который всегда чувствуют выздоравливающие, спокойно наслаждаясь свободой и соединением с той, кого обожал. Пердита наконец овладела собой, встала и оглянулась, ища Клару; девочка, не узнав отца, испугалась; не замеченная нами, она убежала на другой конец лодки, но по зову матери вернулась. Пердита подвела Клару к Раймонду, и первыми ее словами были:
– Любимый, обними нашего ребенка.
– Подойди ко мне, милая, – сказал отец. – Неужели ты не узнаешь меня?
Она узнала его голос и кинулась к нему в объятия, смущаясь и волнуясь.
Видя, насколько слаб Раймонд, я боялся, не повредит ли ему встреча с восторженной толпой. Но, заметив, как страшно он изменился, толпа стихла; умолкли музыка и приветственный шум; солдаты очистили проход, к которому подъехала карета. Его поместили туда, Пердита и Клара также вошли, и гвардейцы сомкнулись вокруг. По толпе прокатился неясный гул, подобный рокоту моря, и она расступилась перед каретой. Боясь громкими кликами повредить тому, кого они пришли приветствовать, люди лишь молча низко кланялись проезжавшей карете; она медленно покатала вдоль Пирея, мимо древних храмов и гробниц, под отвесным утесом. Шум волн остался позади; шум толпы временами возобновлялся, но уже приглушенный; и, хотя дома, храмы и общественные здания были украшены флагами и коврами, хотя вдоль улиц выстроились солдаты и собрались для приветствия тысячи жителей, всюду царило торжественное молчание. Солдаты брали на караул, знамена склонялись; не одна белая ручка махала флажком, пока ее обладательница тщетно пыталась разглядеть своего героя в глубине кареты, которая в сопровождении гвардейцев подъехала к отведенному для Раймонда дворцу.
Раймонд был слаб и истощен, но проявления внимания и любви к нему наполняли его гордой радостью. Внимание это могло даже вредить ему. Хотя народ и сдерживался, постоянный шум и суета вокруг дворца, фейерверки и частые выстрелы, проезжавшие экипажи и верховые задерживали выздоровление Раймонда. Поэтому мы на время переехали в Элевсин131, где покой и нежная забота с каждым днем возвращали силы нашему больному. Усердный уход Пердиты был главной причиной его скорого выздоровления, но немало способствовало этому и удовольствие, которое доставляло Раймонду выражение народной любви. Говорят же, что более всего мы любим тех, для кого много делаем. Раймонд сражался и побеждал ради афинян; ради них перенес лишения и плен; их благодарность глубоко его трогала, и он мысленно поклялся навсегда связать свою судьбу с народом, столь пылко к нему привязанным.
Общественные интересы всегда занимали в моей жизни немалое место. В ранней юности всё совершавшееся вокруг втягивало меня в свой водоворот. Теперь во мне произошла некая перемена. Я любил, надеялся, радовался; но было и нечто кроме этого. Я пытливо интересовался внутренней пружиной в действиях окружавших меня людей; я старался правильно прочесть их мысли и разгадать их сокровенную суть. Все события глубоко интересовали меня и складывались передо мною в картины. Каждому действующему лицу и каждому чувству я находил в них должное место. Эти умственные занятия часто помогали мне переносить огорчения и даже страдания. Они придавали нечто возвышенное тому, что в обнаженном виде могло вызывать отвращение; придавали живописность нищете и болезни и нередко спасали меня от отчаяния при самых печальных переменах. Эта моя способность, или инстинкт, пробудилась и теперь. Я наблюдал воскресшую любовь моей сестры, в Кларе видел робкое, но пылкое восхищение отцом, в Раймонде – жажду славы и приятное сознание любви к нему афинян. Вдумчиво читая эпгу живую книгу, я был менее удивлен, когда в ней открылась новая страница.
В эту пору турецкая армия осаждала Родосто;132 греки, торопливо готовясь и ежедневно посылая туда подкрепления, собирались вынудить противника к бою. Оба народа считали предстоявший бой в значительной мере решающим, ибо следующим шагом греков должна была стать осада Константинополя. Раймонд, уже несколько оправившийся, намеревался возглавить греческую армию.
Пердита не противилась его решению. Она ставила лишь одно условие: разрешить ей сопровождать его. Она еще не знала, что будет делать; но ни за что не стала бы сопротивляться малейшему его желанию и была готова радостно подчиниться всему, что бы он ни задумал. Но одно слово тревожило ее более, чем битвы или осады, при которых, как она надеялась, высокое положение Раймонда ограждало его от опасности. Это слово – для нее пока лишь слово – было чума. В начале июня этот враг человечества поднял свою змеиную голову на берегах Нила; появился он и в тех местностях Азии, которые обыкновенно не посещал. Чума обнаружилась уже и в Константинополе; но, так как в этом городе появление ее было ежегодным, сообщения оттуда не привлекли особого внимания, хотя в них и говорилось, что от болезни уже умерло больше людей, чем обычно за все жаркие месяцы. Как бы то ни было, ни война, ни чума не могли помешать Пердите следовать за своим повелителем или побудить ее хоть единым словом возражать против его намерений. Быть подле него, быть любимой им, снова чувствовать, что он принадлежит ей, являлось пределом ее желаний. Целью ее жизни сделалось доставлять ему удовольствие; так было и прежде, но существовала и разница. В прежние времена она не задумываясь делала его счастливым, ибо была счастлива самец и при каждой необходимости выбирать справлялась с собственными желаниями, ведь она и он составляли одно. Теперь же она старательно исключала свои чувства и даже свою тревогу за его здоровье и благополучие, лишь бы ни в чем ему не перечить. Его в это время вдохновляла любовь народа Греции, жажда славы и ненависть к бесчеловечному правительству, которое подвергло его мукам, почти стоившим ему жизни. Он не хотел остаться в долгу у афинян, так его обласкавших, хотел поддержать славу, уже связанную с его именем, и искоренить в Европе государство, остававшееся памятником древнего варварства, когда все другие народы вступили на путь цивилизации. Достигнув примирения Раймонда и Пердиты, я стремился вернуться в Англию; но его настоятельные уговоры, а также пробудившееся любопытство и тревожное желание увидеть воочию близкое завершение затянувшихся греко-турецких войн побудили меня продлить свое пребывание в Греции до осени.
Как только здоровье Раймонда достаточно окрепло, он приготовился ехать в лагерь греческих войск, расположившийся вблизи Кишана, довольно крупного города к востоку от Гебра. Там Пердита и Клара должны были ожидать исхода битвы. Второго июня мы покинули Афины. Раймонд уже не выглядел изможденным и больным. Если в нем и не было свежести молодости, если чело его «избороздили глубокими следами сорок зим», если в волосах его уже пробивалась седина, а взгляд, всегда внимательный к другим, говорил о пройденных годах и перенесенных страданиях, в нем все же оставалось нечто неотразимо привлекательное. Только что стоявший на краю могилы, он возвращался к делу своей жизни, не сломленный ни болезнью, ни бедствиями. Теперь афиняне видели в Раймонде уже не юного героя, отчаянного смельчака, готового погибнуть за них, но мудрого полководца, который бережет свою жизнь и собственные воинственные стремления подчиняет общей военной задаче.
Первые несколько миль пути нас провожало все население Афин. Когда месяц назад Раймонд прибыл туда, шумная толпа притихла в печали и страхе, но этот день был истинно праздничным. Звучали громкие клики, живописные одежды ярких цветов сверкали на солнце; страстная жестикуляция и быстрая речь соответствовали всему облику этих детей природы. Имя Раймонда было у всех на устах; он был надеждой каждой жены, матери или невесты, чей муж, сын или возлюбленный пойдет за ним к победе в рядах греческой армии.
Несмотря на опасную цель нашей поездки, она была полна романтики, ведь мы ехали по холмам и долинам божественной страны. Раймонд наслаждался ощущением вернувшегося здоровья; быть военачальником афинян представлялось ему удовлетворением собственного честолюбия. Взятие Константинополя, на которое он надеялся, стало бы вехой на пути человечества и подвигом, небывалым в истории. Место великих исторических событий, город, чья красота удивляла мир, город, много сотен лет бывший твердыней мусульман, оказался бы вырван из рабства и варварства и возвращен народу, который прославлен творениями гениев, цивилизованностью и духом свободы. Пердита наслаждалась вновь обретенной близостью с Раймондом, его любовью, его надеждами и славою, как сибарит наслаждается своим роскошным ложем. Каждая мысль была восторгом, каждое чувство – блаженством и упоением.
В Кишан мы прибыли седьмого июля134. Во время нашего путешествия погода стояла безоблачная. Каждый день на заре мы выходили из палаток и наблюдали отступление ночной тени с холмов и из долин и золотое великолепие солнечного восхода. Сопровождавшие нас солдаты со свойственной их нации живостью радовались красотам природы. Появление дневного светила они встречали торжественной музыкой; паузы в музыке заполнялись пением птиц. В полдень мы ставили наши палатки где-нибудь в тенистой долине или в лесу на склоне горы; журчавший по камешкам ручей навевал благодатный сон. Вечерний переход, более медленный, бывал еще приятнее, чем утренние хлопоты. Если наш оркестр играл, он как-то невольно выбирал что-нибудь меланхолическое: прощание влюбленных, жалобы разлучившихся, а под конец – какой-нибудь торжественный гимн, созвучный спокойной прелести вечернего часа и устремлявший душу к размышлению и молитве. Часто у нас стихали все звуки, чтобы можно было слушать соловья. Летающие светлячки танцевали под это пение. Нежное воркование азиолы135 сулило путникам хорошую погоду. Когда мы ехали долиной, нас окружала легкая тень и скалы красивейших оттенков. Когда мы оказывались в горах, под нами, точно живая карта, расстилалась Греция. Ее прославленные вершины пронзали воздух; ее реки серебряными нитями прошивали плодородную землю. Затаив дыхание, мы, английские путешественники, восторженно любовались великолепными пейзажами, столь не похожими на скупые краски и скромные красоты нашей страны.
Проехав Македонию, мы очутились на плодородных равнинах Фракии, менее живописных; однако наше путешествие и далее было интересным. Гвардейцы, скакавшие впереди, извещали о нашем приближении, и поселяне тотчас выходили почтить лорда Раймонда. Села украшались триумфальными арками, которые днем увивала зелень, а ночью освещали фонарики; из окон вывешивали ковры, дорогу усыпали цветами; имя Раймонда, сочетаясь с именем Греции и возгласами «Evive!»*, звучало над толпой поселян.
По прибытии в Кишан мы узнали, что турецкое войско, услышав о приближении лорда Раймонда и его отряда, отступило от Родосто, но затем ветре-тило на пути подкрепление и вернулось. Тем временем греческий главнокомандующий Аргиропуло136 двинул свое войско так, чтобы встать между турками и Родосто; битва, как говорили, стала неизбежной. Пердита и ее дочь должны были остаться в Кишане. Мне Раймонд предложил сопровождать его дальше.
– Клянусь холмами Камберленда! – воскликнул я. – Клянусь всем, что осталось во мне от бродяги и браконьера, я буду рядом с тобой, обнажу свой меч за дело Греции, чтобы и меня славили как победителя!
Вся равнина от Кишана до Родосто на протяжении шестнадцати лье кишела солдатами и теми, кто обычно сопровождает войско. Все это находилось в движении, означавшем, что предстоит битва. Из городков и крепостей выводили малочисленные гарнизоны, чтобы пополнить ими армию. Нам встречались обозные фуры и множество женщин всех сословий, возвращавшихся в Фери137 или в Кишан, чтобы ожидать там исхода боя. Прибыв в Родосто, мы узнали, что позиции уже заняты и план сражения готов. Ранним утром следующего дня мы услышали стрельбу и поняли, что аванпосты обеих армий уже вступили в бой. Один за другим пошли полки, с развернутыми знаменами, под звуки оркестров. Пушки разместили на могильных холмах, единственных возвышениях на этой равнинной местности, и войска выстроились в колонны и каре; для защиты их саперы возвели укрепления.
Такова была подготовка к бою, и даже сам бой был совсем не похож на те, что рисует нам воображение. В истории греков и римлян мы читали о центре и флангах, представляя себе площадку, ровную точно стол, и солдат величиною с шахматные фигуры, расставленных так, что даже ничего не смыслящему в игре виден искусный порядок в их расположении. Когда я столкнулся с действительностью и увидел, что полки уходят влево и вдаль, что батальоны отделены один от другого целым полем, а возле нас, достаточно близко, чтобы можно было следить за их движением, их остается совсем мало, я отказался от попыток что-либо понять и даже от надежды своими глазами увидеть бой. Держась поближе к Раймонду, я с живейшим интересом следил за его действиями. Они были спокойными, смелыми и властными. Приказы Раймонд отдавал быстро; точность, с какой он предвидел события дня, казалась мне чудом. Между тем грохотали пушки, в перерывах звучала бодрящая музыка. Стоя на самом высоком из курганов, слишком далеко, чтобы видеть, как собирает свой урожай смерть, мы различали полки, временами тонувшие в пороховом дыму, из которого проглядывали знамена и флагштоки. Шум битвы заглушал все звуки.
Еще утром Аргиропуло был тяжело ранен, и Раймонд принял на себя командование всей армией. Он был немногословен, но, с тревогой и сомнением следя в подзорную трубу за выполнением одного из своих приказов, внезапно просиял.
– Мы победили! – воскликнул он. – Турки убегают от штыкового боя.
Своих адъютантов он тотчас послал распорядиться, чтобы кавалерия преследовала отступавшего врага. Поражение турок было полным. Пушки умолкли. Пехота сомкнула ряды, кавалерия устремилась вдоль равнины вслед бегущим туркам. Офицеры штаба Раймонда поскакали в разных направлениях, чтобы вести наблюдения и передавать приказы. Даже я был послан в отдаленный край поля.
Битва произошла на равнине до того плоской, что с курганов видны были на горизонте зубчатые очертания гор; на всей равнине единственными неровностями были углубления, подобные морским волнам. Вся эта часть Фракии столь долго оставалась полем сражений, что лежала невозделанной и выглядела бесплодной и печальной. Мне было приказано, взойдя на один из курганов с северной стороны поля, заметить направление, по которому мог отступить один из вражеских отрядов. Вся турецкая армия, преследуемая греками, ушла на восток; вблизи меня оставались лишь мертвые. С вершины кургана я оглядел все вокруг – и все было тихо и пусто.
Прощальные лучи солнца еще светили из-за далекой вершины горы Афон138, волны Мраморного моря еще отражали их. Азиатский берег наполовину скрывала низкая туча. Каски, штыки и мечи, выпавшие из ослабевших рук, были во множестве разбросаны по полю. Стая воронов, старых жителей турецких кладбищ, уже летела с востока на свое пиршество. Солнце село. Вечерний час, меланхолический, но приятный, всегда казался мне тем временем, когда мы более всего готовы общаться с высшими силами. Однако сейчас, среди мертвых и умирающих, разве мог один из их убийц мыслить о небе, ощущать покой? В течение шумного дня дух мой охотно подчинялся порядку вещей, созданному моими ближними; исторические ассоциации, ненависть к врагу и воинственный пыл всецело владели мною. Сейчас я взглянул на вечернюю звезду, благостно и спокойно сиявшую в оранжевом закатном небе, потом перевел взгляд на землю, усеянную трупами, и устыдился за человеческий род. Быть может, устыдились и небеса, ибо они быстро подернулись мглою, и сумерки тотчас сменились тьмой, как это бывает в южных странах; с юго-востока поползли тяжелые тучи; по их темным краям засверкали молнии; ветер шевелил одежду мертвецов и холодел, пролетая по их ледяным телам. Тьма сгустилась, все вокруг стало едва различимым. Я спустился с кургана и осторожно повел коня между мертвыми телами.
Вдруг я услышал пронзительный крик; чья-то фигура приподнялась с земли и рванулась ко мне, но тут же снова опустилась. Все произошло столь быстро, что я едва успел придержать коня, чтобы не наступить на нее. Одежда на этом создании была солдатская, но обнаженные шея и руки, а также голос выдавали в нем женщину. Я сошел с коня, желая помочь ей, но она сопротивлялась и лишь громко стонала. На мгновение позабыв, что я в Греции, я на своем родном языке попытался успокоить страдалицу. Умирающая Эвадна (ибо то была она) узнала язык своего возлюбленного. Боль и жар, причиненные раной, помрачили ее рассудок. Ее жалобные стоны и слабые попытки вырваться вызывали во мне глубокое сострадание. В бреду она твердила имя Раймонда; спрашивала, зачем я не пускаю ее к нему, ведь турки подвергают его пыткам и грозят убить. Потом она стала жаловаться на злую судьбу. Видано ли, чтобы женщина, с женским сердцем и чувствительностью, ради безнадежной любви взялась за воинское ремесло и терпела непереносимые даже для мужчины лишения и муки… И сухая, горячая рука Эвадны сжимала мою, а чело и губы пылали сжигавшим ее огнем.
Она все более слабела. Я поднял ее с земли. Ее изможденное тело бессильно повисло у меня на руках; впалая щека прижималась к моей груди.
– Вот каков конец любви, – произнесла она глухим голосом. – Но нет, еще не конец! – Безумие придало ей сил, она простерла руку к небу. – Вот где будет конец! Там мы встретимся! О Раймонд! Много мук, худших, чем смерть, претерпела я за тебя, а сейчас умираю – твоя жертва. Смертью своей я покупаю тебя. Мне служат и война, и пожар, и чума; все это я доныне одолевала – и отдаюсь смерти лишь при условии, что и ты последуешь за мной. Пожар, война, чума соединились, чтобы погубить тебя. О мой Раймонд, тебе нет спасения!
С тяжелым сердцем слушал я ее бред; постелил ей ложе из плащей; она стала утихать, на лбу выступил липкий пот, лихорадочный румянец сменился смертельной бледностью. Я уложил ее. Она продолжала бессвязно шептать о скором свидании с возлюбленным в могиле, о его близкой смерти; то возглашала, что смерть требует Раймонда, то скорбела о его судьбе. Голос ее слабел и прерывался; несколько судорожных движений – и все тело ее ослабло; глубокий вздох – и жизнь ее покинула.
Я отнес Эвадну подальше от других мертвецов, завернул в плащи, положил под деревом и в последний раз взглянул на ее изменившееся лицо. Когда я увидел ее впервые, ей было восемнадцать и она была прекрасна, как мечта поэта, великолепна, как восточная принцесса. С тех пор минуло двенадцать лет, двенадцать лет перемен, лишений и скорби. Ее белоснежная кожа увяла и потемнела, тело утратило округлость юности, глаза глубоко запали.
Жестокие года
В ней выпили всю кровь, избороздили
Морщинами чело139.
С ужасом опустил я покров над этим памятником человеческих страстей и страданий. Я укрыл ее всеми флагами и тяжелыми солдатскими плащами, какие сумел найти, чтобы уберечь от хищных птиц и зверей, пока не предам тело подобающей могиле. Медленно и печально пробрался я между нагромождениями трупов и, направляя коня к дальним городским огонькам, достиг Родосто.
*Да здравствует!(нов. гр.)