Текст книги "Последний человек"
Автор книги: Мэри Шелли
сообщить о нарушении
Текущая страница: 15 (всего у книги 36 страниц)
Непогода погнала нас вверх по Адриатическому заливу;167 наше судно едва ли могло выдержать шторм, и мы укрылись от него в гавани Анконы168. Там я встретил вице-адмирала греческого флота Георгия Палли, друга и горячего сторонника Раймонда. Его заботам я и поручил тело моей сестры, с тем чтобы оно было отправлено в Гиметг и погребено под пирамидой, где уже упокоился Раймонд. Все было сделано, как я пожелал. Она лежит возле своего любимого, и надпись над ними соединила имена Раймонда и Пердиты.
После этого я принял решение продолжить наш путь в Англию по суше. Сердце мое разрывалось от сожалений и раскаяния. Я начал опасаться, что Раймонд ушел навсегда, что имя его, навеки связанное с прошлым, окажется вычеркнутым из будущего. Я всегда восхищался его дарованиями, его благородными стремлениями, его возвышенными понятиями о славе, полным отсутствием в нем низменных страстей, его отвагой и силой духа. В Греции я научился любить своего друга; его своенравность и склонность к суеверию лишь сильнее привязывали меня к нему; пусть то были слабости, но они являлись противоположностью всего низкого и себялюбивого. К этим сожалениям прибавилась утрата Пердиты, погибшей из-за моего проклятого своеволия и моей самонадеянности. Это дорогое мне существо, единственное родное по крови, чью жизнь со всеми ее событиями я наблюдал с младенчества, кого я всегда знал чистой, преданной, любящей, наделенной всем, что составляет особую прелесть женщины, я наконец увидел жертвой слишком сильной любви, слишком горячей привязанности к тому, что бренно. Полная жизни и очарования, она отвергла радости видимого мира ради небытия могилы и оставила бедную Клару круглой сиротой. Я скрыл от девочки, что мать ее сама лишила себя жизни, и всеми силами старался вернуть радость в ее пораженную ужасом душу.
Одним из первых моих действий, предпринятых хотя бы ради собственного спокойствия, было распрощаться с морем. Проклятые всплески волн снова и снова напоминали мне о смерти Пердиты; рокот моря звучал погребальным пением; в каждом темном предмете, качавшемся на его коварной поверхности, мне чудился катафалк, ожидающий всех, кто доверится предательским улыбкам волн. Прощай, море! Пойдем, моя Клара, сядем с тобою рядом в воздушном челне; он быстро и плавно рассекает лазурь и с легким колыханием скользит в воздушном потоке; если буря станет сотрясать это хрупкое сооружение, можно спуститься и укрыться от нее на твердой земле. А здесь, наверху, мы с тобой – спутники быстрокрылых птиц, бесстрашно, быстро и свободно скользим в воздушной стихии. Наш легкий челн не вздымается на гибельных волнах; воздух расступается перед ним, тень от несущего нас шара укрывает от полуденного солнца. Под нами равнины Италии или волнистые очертания Апеннинских гор; меж их многочисленных складок приютились плодородные долины; их вершины увенчаны лесами. Свободный и счастливый поселянин, уже не порабощенный австрийцем169, свозит в житницы богатый урожай; образованный горожанин без страха растит в садах всего мира древо знания, долго бывшее запретным. Мы пролетели над вершинами Альп, над их глубокими ущельями, где шумят водопады, над равниной прекрасной Франции, и после шести дней воздушного путешествия прибыли в Дьеп170, где сложили крылья и свернули шелковый шар нашего маленького воздушного катера. Сильный дождь мешал нам продолжить путь по воздуху; мы сели на пакетбот и после короткой переправы причалили в Портсмуте.
Там рассказывали о странном событии. Несколькими днями раньше невдалеке от города появился разбитый бурей корабль; его корпус был в трещинах, паруса порваны или свернуты небрежными, неумелыми руками; ванты спутаны и поломаны. Ветром судно несло к гавани и у входа в нее выбросило на береговой песок. Утром к нему подошли таможенники и кучка любопытствующих. Уцелел, по-видимому, лишь один человек из всего экипажа. Он добрался до берега и пошел в направлении города, но, побежденный недугом и близкой смертью, пал мертвым на негостеприимном берету. Несчастного нашли уже окоченевшим; сцепленные руки были прижаты к груди. Почерневшая кожа, свалявшиеся волосы и отросшая борода указывали, что он долго и жестоко страдал. Прошел шепот, будто умер он от чумы. Никто не отважился взойти на борт корабля. Уверяли, что по ночам там можно видеть странные зрелища: кто-то ходил по палубе, кто-то свисал с мачт и вантов. Скоро корабль развалился на части. Мне показали, где он находился; несколько шпангоутов еще качалось на волнах. Тело прибывшего на нем человека зарыли глубоко в песок. О корабле удалось узнать лишь то, что строили его в Америке и что несколькими месяцами ранее «Фортунат» отплыл из Филадельфии171 и больше не подавал о себе вестей.
Глава четвертаяК дому и семье я возвратился осенью 2092 года. Мое сердце рвалось к ним; я замирал от радостной надежды при мысли, что вновь их увижу. Место, где жили мои близкие, казалось мне обиталищем всех добрых духов. Счастье, любовь и мир ступали там по лесным тропам и смягчали все вокруг. После волнений и горя, испытанных в Греции, я стремился в Виндзор, как гонимая бурей птица стремится к гнезду, где она сложит крылья и отдохнет.
Сколь неразумны были путники, когда покинули этот приютный кров, запутались в паутине общества и вступили в то, что свет зовет «жизнью», в этот лабиринт зла, это устройство для взаимного мучительства. Жить в этом смысле слова означает, что мы должны не только наблюдать и учиться, но также и чувствовать; быть не только зрителями, но и действующими лицами; не только описывать, но быть и предметом описаний. Мы должны пережить глубокое горе; попасться в ловушку, устроенную нам мошенниками; быть обманутыми хитрецом; испытывать то мучительные сомнения, то напрасные надежды, а порою окунаться в бурное веселье, доводящее до экстаза. Тот, кому знакомо, что такое «жизнь», разве станет он тосковать об этом лихорадочном состоянии? Я и сам «жил». Я проводил в празднествах дни и ночи; я лелеял честолюбивые надежды и ликовал, одерживая победу. А теперь давайте закроемся от света и высокой стеною оградимся от бурных сцен, которые там разыгрываются. Будем жить друг для друга и для счастья. Будем искать покоя в нашем милом доме, подле журчащих ручьев, тени деревьев, среди великолепных одеяний земли и величественных зрелищ, какие являют нам небеса. Оставим «жизнь», чтобы жить.
Айдрис была весьма довольна таким моим решением. Ее прирожденная живость не нуждалась в излишнем возбуждении, ее кроткое сердце довольствовалось моей любовью, благополучием детей и красотою окружающей природы. Целью ее невинного честолюбия было рождать вокруг себя улыбки и облегчать жизнь своему болезненному брату. Несмотря на ее нежные заботы, здоровье Адриана заметно ухудшалось. Его утомляли и прогулки, и верховая езда, и многие обычные занятия; он не испытывал болей, но казалось, что жизнь едва держится в нем. Однако в таком состоянии он находился уже много месяцев. Хотя он говорил о смерти как о чем-то постоянно близком его мыслям, он по-прежнему заботился прежде всего о счастье других и продолжал развивать удивительные силы своего ума.
Прошла зима. Наступление весны пробудило жизнь во всей природе. Лес оделся зеленой листвой; на молодой траве стали резвиться телята; окрыленные ветром тени легких облаков неслись над зазеленевшими полями пшеницы; отшельница-кукушка монотонно повторяла свой весенний привет; соловей, птица любви и любимец вечерней звезды, наполнял своим пением лес; в вечернем небе сияла Венера, и молодая зелень деревьев нежно рисовалась на его ясном фоне.
Радость пробудилась в каждом сердце; радость и восторг, ибо на всей земле царил мир. Двери храма Януса были закрыты, и ни один человек не погиб в том году от руки другого172.
– Если это продолжится еще год, – сказал Адриан, – земля станет раем. В прежние времена силы человека были направлены на истребление себе подобных; ныне они имеют целью их освобождение и сохранение. Человеку не свойственно состояние покоя, но теперь его неугомонная деятельность станет вместо зла рождать добро. Страны юга с их благодатным климатом сбросят иго поработителей; исчезнет бедность, а с нею и болезни. Чего только не смогут достичь на земле силы, никогда прежде не объединявшиеся, – свобода и мир!
– Вечно вы мечтаете, Виндзор! – сказал Райленд, прежний противник Раймонда и кандидат в протекторы на предстоящих выборах. – Уверяю вас, земле никогда не стать небом, пока в почве ее таятся семена ада. Болезни исчезнут, лишь когда не будет смены времен года, когда не будет болезнетворным самый воздух, когда земля не будет подвержена засухам, а растения – болезням. Бедность исчезнет лишь тогда, когда в человеке умрут все страсти. Братство возникнет, когда любовь не будет сродни ненависти. Сейчас мы весьма далеки от всего этого.
– Не столь далеки, как вы полагаете, – заметил маленький старик астроном по фамилии Мерривел. – Полюса перемещаются медленно, но верно, и через его тысяч лет…
– Все мы будем в могиле, – сказал Райленд.
– …полюс Земли совпадет с полюсом эклиптики, – продолжал астроном. – Наступит вечная весна, и земля станет раем.
– И всем нам, конечно, станет лучше, – насмешливо сказал Райленд.
– А вот неприятные новости, – сказал я. Держа в руках газету, я, как всегда, искал там сообщения из Греции. – Видимо, полное разрушение Константинополя и надежда, что зима очистила там воздух, ободрили греков, они решились войти туда и начать отстраивать город. Но нам сообщают, что Бог проклял его, потому что каждый, кто ступил за городские стены, заболел чумой, что она появилась во Фракии и в Македонии, и теперь, боясь усиления эпидемии во время летней жары, власти установили санитарный кордон на границе Фессалии и ввели строгий карантин.
Эти вести вернули нас от видений рая через сто тысяч лет к страданиям и бедам, царящим на земле в нынешнее время. Мы заговорили об опустошениях, произведенных чумою в прошедшем году во всех странах мира, и об ужасных последствиях, какие может иметь вторичное ее появление. Мы обсудили, как лучше всего уберечься от нее и сохранить здоровье и всю деятельность большого города, например Лондона. Мерривел не участвовал в нашей беседе; при-близясъ к Айдрис, он принялся уверять ее, что радостная перспектива земного рая через сто тысяч лет омрачена для него достоверным знанием, что еще немного погодя, когда эклиптика и экватор окажутся под прямым углом друг к другу, на земле воцарится ад или чистилище.
Вскоре мы стали расходиться.
– Нынче все мы витаем в облаках, – сказал Райленд. – Говорить о возможном появлении чумы в нашей отлично управляемой столице столь же разумно, как вычислять, когда мы сможем выращивать здесь ананасы под открытым небом.
Но хотя предполагать появление чумы в Лондоне казалось нелепостью, я с душевной болью думал о страданиях, которые она уже принесла в Греции. Большинство англичан говорили о Фракии и Македонии словно о странах на поверхности Луны – неизвестные им, они не представляли интереса. Но я-то ступал по этой земле. Лица многих ее обитателей были мне знакомы; в городах, в долинах и в горах этих стран я в прошлом году испытал неизъяснимый восторг. Перед моим мысленным взором вставали то романтическое селение, то скромная хижина или богатый дом, населенные добрыми и прекрасными собою людьми, и я спрашивал себя: неужели чума уже там? Непобедимое чудовище, которое подступило к Константинополю и пожрало его, дьявол, более страшный, чем буря, более неукротимый, чем пожар, свирепствует в этой прекрасной стране. Такие мысли лишали меня покоя.
По мере того как близилось время выборов протектора, в политической жизни Англии замечалось все большее волнение. Выборы вызывали особый интерес, потому что в случае избрания кандидата от народной партии (Райленда) парламенту пришлось бы решать вопрос об отмене наследственных титулов и других пережитков феодальных времен. Во время последней сессии парламента эти перемены не были упомянуты. Все зависело от нового протектора, то есть от выборов, предстоявших в следующем году. Но самое умолчание было пугающим, ибо указывало на особое значение, придаваемое этому вопросу, на боязнь каждой из партий выступить не вовремя и на то, что борьба будет яростной, когда выступить придется.
Однако, хотя в парламенте молчали о том, что всех наиболее интересовало, газеты не занимались ничем другим, а в приватных встречах, о чем бы ни начиналась беседа, она вскоре переходила на тот же предмет, и тогда все понижали голос и ближе придвигали стулья. Аристократы прямо выражали свои опасения; их противники утверждали, что все это вовсе не так страшно.
– Позор стране, – говорил Райленд, – придающей столь большое значение пустым названиям и всяческой мишуре, ведь речь идет лишь о гербах на карете и о шитье на ливреях.
Но могла ли Англия действительно сбросить аристократическое облачение и довольствоваться демократическим строем Америки? Можно ли было истребить у нас гордость древностью рода, патрицианский дух, изысканную учтивость, утонченные занятия и все великолепные атрибуты знатности? Нам говорили, что так не будет, что мы по природе своей народ поэтический, что мы – нация, которую легко обмануть словами; нация, готовая одевать пурпуром облака и воздавать почести праху. Этот дух мы никогда не утратим, и новый закон предлагается лишь затем, чтобы распространить его на всех. Нас уверяли, что когда единственным патентом на благородное происхождение станет имя и титул «англичанина», то благородными будем мы все; когда ни один человек, рожденный в Англии, не будет чувствовать, что другой знатнее его, тогда учтивость и благородство сделаются для всех его соотечественников прирожденным правом. Позором было бы для Англии считать, что нет в ней людей благородных от природы, подлинных аристократов духа, чей патент на титул – в самом их облике, кому от рождения предназначено подняться выше себе подобных, потому что они лучше остальных. Можно ли опасаться, что среди целой нации независимых, высоких духом и просвещенных людей, в стране, где людьми владеет воображение, не станут постоянно появляться прирожденные аристократы?
Однако отнюдь не в меньшинстве были люди, превозносившие украшение колонны, «коринфскую капитель просвещенного общества»174. Они взывали к бесчисленным предрассудкам, старым привязанностям и юным надеждам, к чаяниям тысяч людей оказаться когда-нибудь пэрами Англии. В качестве пугала они выставляли всё, что есть низменного, пошлого и механического в республике негоциантов.
Чума пришла и в Афины. Сотни проживавших там англичан спешили вернуться на родину. Любимые Раймондом афиняне, свободные, благородные жители самого дивного города Греции, падали точно спелые колосья под беспощадным серпом врага. Места увеселений опустели; храмы и дворцы стали гробницами; все силы, прежде направленные на самые высокие цели, вынуждены были теперь сосредоточиться на одном: на защите от бесчисленных стрел, посылаемых чумою.
Во всякое другое время это бедствие вызвало бы среди нас самое горячее сочувствие, но теперь оно осталось без внимания; все умы были заняты предстоящей полемикой. Иначе происходило со мною. Вопросы титулов и прав становились для меня ничтожными, когда я представлял себе страдания афинян. Я узнал о смерти единственных сыновей и любящих супругов; о том, как рвались узы, сплетавшиеся со всеми фибрами души; как друг терял друга; как юные матери оплакивали своих первенцев; и эти волнующие события рисовались передо мной особенно живо из-за того, что я знал страдальцев и уважал их. Поклонники и друзья Раймонда, его товарищи по оружию, семьи, которые оказали Пердите радушный прием в Греции и вместе с нею оплакивали гибель ее супруга, были теперь беспощадно сметены в могилу, уравнивающую всех.
Чуме в Афинах предшествовала эпидемия в Азии, которая именно оттуда и пришла в Грецию. Она продолжала свирепствовать там с неслыханным размахом. Надежда, что вспышка нынешнего года станет последней, ободряла купцов, торговавших с этими странами; но жители их были погружены в отчаяние или полны покорности, рожденной фанатизмом, а потому принимавшей ту же мрачную окраску. В Америке также началась эпидемия; была ли то чума или желтая лихорадка, но отличалась она невиданной тяжестью. Она распространилась не только в городах, но и по всей стране; охотник умирал в лесу, крестьянин – на хлебном поле, рыбак – на родных водах.
С Востока пришел к нам странный рассказ, который не вызвал бы особого доверия, если бы не был подтвержден множеством очевидцев в других странах. Говорили, что двадцать первого июня, за час до полудня, взошло черное солнце175 размером с настоящее светило, но темнее; лучи его были тенями. Поднявшись на западе, оно в течение часа достигло зенита и затмило подлинное солнце. Над всей землей настала внезапная непроглядная ночь. Одни лишь звезды слабо мерцали над лишившейся света землей. Но вскоре темный диск сдвинулся и стал склоняться к востоку. При этом темные лучи его пересекались с яркими лучами солнца и мертвили или искривляли их. Тени предметов приобретали странные и устрашающие очертания. Лесные звери пугались этих незнакомых теней. Они бросались бежать сами не зная куда, и горожане с ужасом видели, как содрогания земли «на городские улицы швырнули львов из пустынь». Могучие орлы и другие гости, внезапно ослепленные тьмою, падали на рыночных площадях; совы и летучие мыши, напротив, вылетели, радуясь наступившей ночи. Ужаснувшее всех явление постепенно зашло за горизонт, продолжая отбрасывать темные лучи в уже посветлевшее небо. Такую повесть прислали нам из Азии, из Восточной Европы и из Африки, даже из западных ее областей – Золотого Берега177.
Был ли рассказ правдив или нет, воздействие его оказалось сильным. По всей Азии, от берегов Нила до побережья Каспийского моря, от Геллеспонта до Моря Омана178, царила паника. Мужчины толпились в мечетях, женщины, скрытые под покрывалами, спешили к могилам с приношениями для умерших, чтобы сохранить живых. Чума была позабыта из-за нового ужаса, принесенного черным солнцем; хотя смертей становилось все больше и улицы Исфахана179, Пекина и Дели были усеяны трупами жертв чумы, люди проходили мимо них, глядя в зловещее небо, не замечая смерти у себя под ногами. Христиане спешили в церкви. Христианские девушки, точно на празднике роз, облачившись в белое, под белыми вуалями, длинной процессией шли в храмы. Они пели псалмы, и, когда из толпы вырывался вопль какой-нибудь несчастной, рыдавшей над мертвым, все подымали глаза к небу, думая, что слышат, как шумят крылья ангелов, пролетающих над землей и тоже плачущих над бедствиями, поразившими людей.
В солнечной Персии, в многолюдных городах Китая, в благоуханных рощах Кашмира и вдоль южного побережья Средиземного моря повторялись подобные зрелища. Даже в Греции весть о черном солнце умножила ужас и отчаяние умиравших людей. На нашем туманном острове мы находились далеко от опасности, и об этих бедствиях нам напоминало только ежедневное прибытие кораблей с Востока, которые были полны беженцев, по большей части англичан; ибо мусульмане, хотя страх смерти и был среди них очень силен, держались своих и считали, что, если суждено им умереть (а ведь смерть может настичь их не только в Персии, но и на море, и в далекой Англии), пусть кости их покоятся в земле, освященной могилами правоверных. Никогда еще в Мекку не шло столько паломников; арабы не грабили их караваны; смиренные и безоружные, они присоединялись к ним, моля Магомета отвратить чуму от их шатров в пустыне.
Едва ли смею я описать восторг, с каким отдалился от политических распрей в нашей стране и от вестей о бедствиях за морями и возвратился в свой милый дом, в укромный приют доброты и любви, к покою и взаимным привязанностям. Если бы я никогда не покидал Виндзор, теперешняя моя радость не была бы столь пылкой. Но в Греции мне довелось испытать страх и прискорбные перемены; в Греции, после дней тревоги, я видел смерть тех двоих, чьи имена сделались символами добродетели и душевного величия. Подобные бедствия не могли обрушиться на оставшийся мне домашний круг, где мы, уединясь в любимом нашем лесу, жили в мире и спокойствии. Конечно, годы привносили и сюда некоторые перемены; ход времени напоминал нам о недолговечности наших радостей и надежд.
Айдрис – любящая жена, сестра и друг – была также нежной и заботливой матерью. Материнство не было для нее, как для многих, приятной игрою; оно было страстью. У нас родилось трое детей; второй ребенок умер, когда я был в Греции. К радостям и восторгам материнства примешивались печаль и тревога. До этой смерти маленькие создания, рожденные ею, наследники и продолжатели ее жизни, казались Айдрис наделенными для этого долголетием. Теперь она боялась, что безжалостный губитель может унести оставшихся ей голубков, как унес их брата. Самое пустячное их недомогание повергало ее в ужас; она страдала, если приходилось отлучаться; все счастье свое она вложила в их хрупкое существование и постоянно была настороже, боясь, как бы коварный похититель не унес эти драгоценности, как уже однажды случилось. К счастью, поводов для ее страхов было немного. Альфред в свои девять лег был бравым, крепким мальчиком; щечки нашего младшего, еще младенца, под нежным пушком цвели здоровьем, а постоянная веселость и живость то и дело вызывали у нас счастливый смех.
Клара уже миновала возраст, внушавший Айдрис особую тревогу, ибо маленький ребенок не знает, что с ним, и не может пожаловаться. Клара была дорога ей и нам всем. Ум сочетался в ней с невинностью, чувствительность – с терпеливостью, а серьезность – с добродушной веселостью. Ее изумительная красота вместе с трогательной простотою делали ее жемчужиной нашей сокровищницы.
В начале зимы наш Альфред, достигший девяти лет, поступил в школу в Итоне180. Это казалось ему первым шагом к возмужанию, поэтому радость его была велика. Общие занятия и общие забавы развили лучшие черты его характера – усидчивость, выдержанность и великодушие. Какие глубокие, святые чувства рождаются в груди отца, впервые убедившегося, что его любовь к ребенку – не простой инстинкт, но обращена на достойный предмет и посторонние люди оценивают его так же! Айдрис и я были бесконечно счастливы, обнаружив, что открытость, написанная на челе Альфреда, ум, светившийся в его глазах, и приятная сдержанность речи не были всего лишь нашей иллюзией, но указывали на таланты и высокие нравственные достоинства, которым предстояло «расти и мужать вместе с ним»181. Там, где кончается любовь животного к своему детенышу, начинается подлинная любовь родителей к ребенку. Мы уже не смотрим на эту самую дорогую частицу нас самих как на нежное растение, которое надо выхаживать, или как на игрушку в часы досуга. Теперь мы возлагаем наши надежды на его умственные способности и нравственные качества. Его слабость порою еще тревожит нас, его неведение препятствует полной близости с ним; но мы начинаем уважать в нем будущего человека и, в свою очередь, стараемся завоевать его уважение, как делали бы это с равным себе. Есть ли у родителей иное заветное желание, чем доброе мнение о них собственного ребенка? В отношениях с ним честь наша должна быть незапятнанной, честность – оставаться вне подозрений. Когда он достигает зрелости, судьба и обстоятельства могут навсегда разлучить нас с ним – но пусть на трудных дорогах жизни ему будут щитом в час опасности и утешением в беде любовь и уважение к родителям.
Мы так долго жили по соседству с Итоном, что его юные обитатели были нам отлично знакомы. Многие из них сделались товарищами игр Альфреда, прежде чем стать его соучениками. Теперь мы с особым интересом следили за юным сообществом, наблюдая различия в характерах мальчиков и пытаясь угадать в подростке будущего мужчину. Нет ничего привлекательнее, ничего, что располагало бы к себе более, чем свободный духом мальчик, смелый, добрый и великодушный. Таковы были некоторые воспитанники Итона, и всех их отличали чувство чести и отвага; по мере возмужания у многих из них эти качества превращались в самонадеянность; но самые младшие воспитанники, лишь немногим старше Альфреда, отличались очень хорошими наклонностями.
Здесь были будущие властители Англии, те, кому предстояло направлять огромную общественную машину, когда остынет наш пыл, когда воплотятся или рухнут наши замыслы; когда, отыграв нашу драму и сбросив одеяние, требуемое ролью, мы облачимся в одежду, подобающую старости, или в смертную, которая уравнивает всех. Здесь были будущие любовники, супруги, отцы; здесь был будущий землевладелец, воин, политический деятель. Иные воображали, будто они уже сейчас готовы явиться на сцену жизни и оказаться среди действующих лиц. Не так давно я и сам был одним из этих безбородых и рвался на сцену; когда мой мальчик добьется места, ныне занимаемого мною, я буду седоголовым, сморщенным стариком. Как странно все устроено! Вот где загадка Сфинкса, внушающая благоговейный трепет:182 человек бессмертен, хотя каждый из нас смертен. Если привести слова красноречивого и мудрого писателя, «таковы условия существования некоего вечного целого, состоящего из частей недолговечных; это целое, произволением высшего разума, создавшего человеческий род, никогда не бывает ни старым, ни юным, ни в поре зрелости; но будучи неизменным и постоянным, вместе с тем непрерывно проходит фазы разложения, упадка, обновления и прогресса.
Охотно уступаю я тебе свое место, милый Альфред! Иди, плод нежной любви, дитя наших надежд! Выходи как воин на дорогу, которую я проложил! Я отойду в сторону. Я уже утратил беззаботность детства, безоблачное чело и упругий шаг ранней юности. Пусть все это украшает теперь тебя. Иди, и я еще со многим расстанусь, чтобы передать тебе. Время отнимет у меня силы зрелого возраста, ясность взора и быстроту ног; украдет лучшую часть жизни – пылкие надежды и страстную любовь, но вдвойне одарит всем этим милого моего наследника. Иди же! Воспользуйся щедрым даром. Пусть воспользуются им и твои товарищи. Разыгрывая отведенную вам драму, не посрами тех, кто научил тебя выходить на сцену и подобающим образом произносить слова твоей роли. Да будет твой успех верным и постоянным! Рожденному в весеннюю пору надежды человечества, пусть выпадет тебе подготовить приход лета, за которым никогда не последует зима!