Текст книги "Последний человек"
Автор книги: Мэри Шелли
сообщить о нарушении
Текущая страница: 23 (всего у книги 36 страниц)
Посмею ли я признаться? То была моя последняя счастливая минута, но я чувствовал себя поистине счастливым. Айдрис предстояло умереть, ибо сердце ее было разбито. Смерть ждала и меня, ведь я заболел чумой; вся земля была опустошена; надеяться на что-либо было безумием; жизнь вступила в брак со смертью, и они теперь составляли одно целое; но, держа в объятиях мою почти бесчувственную подругу, зная, что скоро умру, я наслаждался тем, что еще раз обнимаю ее; и я снова и снова целовал ее и обнимал все крепче.
Мы вернулись домой. Я помог ей сойти с лошади, отнес наверх и поручил заботам Клары, прежде всего затем, чтобы на ней сменили мокрую одежду. Адриана я в немногих словах заверил, что Айдрис жива и в безопасности, и попросил оставить нас и дать отдохнуть. Точно скупец, который вновь и вновь пересчитывает дрожащими руками свои сокровища, я берег каждую минуту, которую еще мог провести с Айдрис. Я поспешил в комнату, где отдыхал свет моей жизни; но, прежде чем войти туда, на несколько мгновений остановился, чтобы прислушаться к себе; по мне то и дело пробегала дрожь, в груди я чувствовал стеснение, голова была тяжелой, а ноги подгибались; однако я решительно отмахнулся от всех симптомов болезни и вошел к Айдрис со спокойным и даже веселым видом. Она лежала на постели. Тщательно заперев дверь от всех непрошеных вторжений, я сел рядом с нею; мы обнялись, и уста наши слились в долгом, очень долгом поцелуе. О, если бы тот миг был моим последним мигом!
В моей бедной подруге пробудились материнские чувства, и она спросила:
– Как Альфред?
– Айдрис, – ответил я, – судьба щадит нас обоих, мы вместе, не думай более ни о чем. Я счастлив, даже в эту роковую ночь, да, я несказанно счастлив – чего еще ты хотела бы, милая?
Айдрис поняла меня; она склонила голову на мое плечо и заплакала.
– Почему, – спросила она, – почему ты так дрожишь, Лайонел?
– Как мне не дрожать, – ответил я, – хоть я и счастлив? Наш ребенок умер; время сейчас темное и зловещее. Как же мне не дрожать? Но я счастлив, моя Айдрис, я очень счастлив.
– Понимаю тебя, моя любовь, – сказала Айдрис, – ты бледен от горя нашей потери, ты дрожишь, но все еще хочешь смягчить мою боль своими уверениями. Я несчастлива (тут из опущенных глаз ее полились слезы), мы словно заключены в страшную темницу, и нет для нас радостей. Но пусть моя верная любовь поможет тебе перенести нашу потерю и все прочие.
– Да, мы с тобой были счастливы, – сказал я, – и никакие будущие страдания не лишат нас нашего прошлого. Мы были верны друг другу долгие годы, с тех самых пор, как моя принцесса, моя любовь пришла по снеху к убогому жилищу бедняка, сына разорившегося Вернэ. И сейчас, перед лицом вечности, мы друг для друга единственная надежда. Как ты думаешь. Айдрис, неужели смерть разлучит нас?
– Смерть? Что ты хочешь сказать? Что таится за этими ужасными словами?
– Разве всем нам не суждено умереть, любимая? – спросил я с грустной улыбкой.
– Боже милосердный! Ты болен, Лайонел, вот почему ты говоришь о смерти. Друг мой единственный, сердце мое, скажи: ты болен?
– Я просто думаю, – сказал я, – что никому из нас не суждено прожить долго. А когда после земного спектакля занавес опустится, как ты полагаешь, где можем мы очутиться?
Мой спокойный тон и вид успокоили Айдрис, и она ответила:
“ Конечно, с тех пор как сюда пришла чума, я много думала о смерти и спрашивала себя, где, в какой иной жизни окажется человечество, окончив жизнь земную. Я раздумывала над этим долгие часы и пыталась найти для тайны загробной жизни разумное объяснение. Смерть была бы не страшнее огородного пугала, если бы нам предстояло выйти из тени, в которой мы живем ныне, и вступить в царство солнечного света, познания и любви, возродиться с теми же спутниками, с теми же привязанностями, увидеть осуществление наших надежд, а страхи оставить в могиле вместе с нашей земной оболочкой. Увы! То самое чувство, которое говорит мне, что я умру не вся, не дает поверить, что в загробном мире я буду такой же, как сейчас. И все же, Лайонел, никогда, никогда я не смогу полюбить никого, кроме тебя; я и в вечности захочу быть с тобой; я никому не причинила зла, веровала, насколько это возможно для смертного, и уповаю, что Владыка вселенной не разлучит нас.
– Твои мысли, любимая, – сказал я, – кротки и чисты, как ты сама. Будем верить, как веришь ты, и перестанем тревожиться. Но, милая, так уж мы созданы, – и тут нет греха, ибо такими сотворил нас Бог, – мы созданы, чтобы любить жизнь и дорожить ею. Мы должны любить улыбку на живом лице, и прикосновения, и голос, а все это – свойства нашего земного существа. Не будем же ради веры в будущую жизнь пренебрегать настоящей. Вот этот миг, как он ни краток, тоже – часть вечности, и самая драгоценная, ибо она наша. Ты – надежда моего будущего и радость моя в настоящем. Дай мне вглядеться в твои глаза и, читая в них любовь, о пьяниться радостью.
Робко, испуганная моей горячностью, Айдрис взглянула на меня. Глаза мои, налитые кровью, готовы были выскочить из орбит; биение крови в жилах, казалось, могло быть слышно; каждый мускул мой трепетал, каждый нерв был напряжен. Ее испуганный взгляд сказал мне, что долее таиться от нее нельзя.
– Да, любимая, – сказал я, – пришел последний из многих счастливых часов, и нам не уйти от неизбежной судьбы. Я долго не проживу, но вновь и вновь повторяю: эта минута наша!
Побледнев как мрамор, с побелевшими губами и ужасом на лице, Айдрис поняла, что со мной. Я сидел, обнимая ее за талию, и она ощутила лихорадочный жар моей руки, проникавший в ее сердце.
– Одну минуту, – едва слышно прошептала она. – Всего лишь одну.
Преклонив колена и спрятав лицо в ладони, она кратко, но горячо помолилась, чтобы ей дано было исполнить свой долг и быть при мне до конца. Пока оставалась еще надежда, оставались и страдания. Теперь все решилось, и она стала собранной и серьезной. Подобно Эпихариде, твердо и спокойно выносившей мучения282, Айдрис без вздохов и стонов подчинилась пытке, в сравнении с которой бледнели дыба и колесо.
Во мне произошла перемена. Туго натянутая струна, звучавшая так резко, ослабела, едва лишь Айдрис разделила со мной сознание нашего истинного положения. Мысли, метавшиеся во мне точно волны в бурю, улеглись, оставив только мертвую зыбь, которая ничем не проявляет себя на поверхности, пока не разбивается о дальний берег; к этому берегу я быстро приближался.
– Я действительно болен, – сказал я. – И единственным лекарством, моя Айдрис, будет твое присутствие. Посиди возле меня.
Она уложила меня в постель, придвинула к ней низкую оттоманку и села у изголовья кровати, сжимая мои горячие руки в своих прохладных ладонях. Уступив моему лихорадочному желанию разговаривать, она дала мне говорить и говорила сама. Мы беседовали о предметах странных, если вспомнить, что беседовали люди, которые в последний раз видят и слышат того, кого любят более всего на свете. Мы говорили о минувших днях, о счастливой заре нашей любви, о Раймонде, Пердите и Эвадне. Мы говорили о том, что будет на опустевшей земле, если двое-трое оставшихся в живых вновь ее заселят. Мы говорили о загробном мире и чувствовали уверенность, что если исчезнет человек в своем нынешнем виде, то другие души, другие мыслящие и чувствующие создания, невидимые нам, должны наполнить мыслью и любовью эту прекрасную и вечную вселенную.
Не знаю, как долго мы говорили; утром я пробудился от тяжелого сна; бледное лицо Айдрис лежало на моей подушке; большие глаза ее были всего лишь полузакрыты, так что из-под век виднелась их глубокая синева; губы слегка шевелились, и слетавшие с них тихие жалобные звуки показывали, что даже во сне она страдала. «Если бы она была мертва, – подумал я, – в чем была бы разница? Сейчас ее тело – храм, где обитает божество; ее глаза – окна, откуда глядит душа; все прелестное существо ее полно грации, любви и ума. А будь она мертва, где была бы эта душа, лучшая половина моей? Дивные пропорции этого здания быстро разрушились бы и исказились больше, чем занесенные песком развалины храмов в Пальмире283».
*Здесь покоится(лат.).
Глава третьяАйдрис шевельнулась и пробудилась. Увы! Пробудилась затем, чтобы страдать. Она увидела на моем лице признаки болезни и ужаснулась, что за всю долгую ночь не сделала ничего – не для излечения, ибо это было невозможно, – но для облегчения моих мук. Она позвала Адриана – постель моя была тотчас окружена друзьями и помощниками и были применены все средства, какие считались нужными. Страшной особенностью постигшего нас испытания являлось то, что от чумы не выздоравливал никто. Первые симптомы заболевания уже были смертным приговором, не знавшим отсрочки или помилования. Поэтому ни малейший проблеск надежды не мог ободрить моих друзей.
Пока длился лихорадочный жар и боли свинцом сковывали мое тело и давили на грудь, я не сознавал ничего, кроме этих болей, а затем не сознавал даже их. На четвертое утро я пробудился как бы от сна без сновидений. Я ощущал сильную жажду, а когда попытался пошевелиться – смертельную слабость.
Три дня и три ночи Айдрис не отходила от меня. Она ухаживала за мной, не зная сна и отдыха. У нее не было надежды, поэтому она не старалась прочесть о ней на лице врача и не искала во мне признаков выздоровления. Все, чего она хотела, – это ухаживать за мной до конца, а потом лечь рядом и умереть самой. На третью ночь я был уже без памяти и, по всем признакам, умирал. Уговорами и почти силой Адриан пытался увести Айдрис от моей постели. Он исчерпал все доводы, умолял подумать о ребенке и о нем. Она качала головой, вытирала слезы с похудевшей щеки, но не слушалась; она так кротко и жалобно умоляла дать ей побыть возле меня хотя бы еще эту ночь, что добилась своего и сидела неподвижно и молча и только иногда, мучаясь воспоминаниями о невозвратном, целовала мои закрытые глаза и бледные губы и прижимала к сердцу мои коченевшие руки.
Глубокой ночью, когда петух, несмотря на зимнюю пору, уже в три часа возвестил утро, она склонилась надо мной, молча прощаясь со всей любовью, какая хранилась для нее в моем сердце. Ее неубранные волосы свешивались на постель, и она вдруг заметила, что волосок шевельнулся, словно колеблемый дыханием. Не может быть, подумала она, ведь он уже перестал дышать. Колыхание повторилось несколько раз, и всякий раз она думала то же самое; но вот шевельнулся весь локон, и Айдрис показалось, что грудь моя приподнялась. Первым ее чувством был смертельный страх. Когда глаза мои приоткрылись, она хотела крикнуть: «Он жив!» – но не могла издать ни звука и со стоном упала на пол.
Адриан также был туг. После долгого бдения он заснул. Услышав сгон, он проснулся и увидел сестру лежащей без чувств на полу, в луже крови, струившейся у нее изо рта. Появившиеся у меня признаки жизни были радостным потрясением, которое оказалось чересчур сильным для существа, измученного долгими месяцами тревоги и испытавшего за последнее время немало тяжких забот и трудов. Она была теперь в опасности гораздо большей, чем я. На краткое время замершие жизненные силы быстро и полностью во мне возродились. Никто долго не верил, что я буду жить; за все время, пока на земле царила чума, никто из заболевших страшной болезнью не возвращался к жизни. Мое выздоровление казалось обманчивым; все ожидали, что зловещие симптомы возобновятся с удвоенной мощью, пока явные признаки – отсутствие лихорадки и болей и восстановление сил – постепенно не убедили всех, что я исцелился.
Выздоровление Айдрис казалось менее вероятным. Когда я заболел, она уже была худа и слаба. Сосуд, лопнувший от чрезмерного волнения, не вполне зажил. Капля за каплей вытекал через него алый поток, которому надлежало питать ее сердце. Глаза ее глубоко запали; лицо, на котором отчетливо выделялись скулы и лоб, пугало своей худобой. В ее хрупком теле можно было сосчитать все косточки. Бессильно свисавшие руки казались прозрачными.
Было даже странно, что жизнь еще теплится там, где все, казалось, говорит о смерти.
Последней моей надеждой было увезти Айдрис от здешних страшных зрелищ, заставить забыть о гибнущем мире, развлечь разнообразием впечатлений, какие всегда возникают у путешественников, и укрепить ее силы в благодатном климате стран, куда мы решили переселиться. Приготовления к отъезду, прерванные моей болезнью, возобновились. Выздоровление мое было полным, и богиня здоровья вновь осыпала меня своими дарами. Как дерево ощущает весной свежие зеленые побеги, пробивающиеся сквозь его сухую кору, и животворный сок, который в нем струится, так вернувшиеся силы, стремительный ток моей крови и вновь обретенная гибкость всех членов вселяли в меня бодрость и приятные мысли. Тело, еще недавно всей своей тяжестью влекшее меня к могиле, теперь дышало здоровьем. Моей возрождавшейся силе было мало обычного упражнения. Мне казалось, что быстротой я могу поспорить с беговой лошадью, зорким зрением различить предметы на огромном расстоянии, чутким ухом подслушать неслышные таинства природы. Так обострились во мне все чувства, освободившиеся от смертельного недуга.
В числе других благ ко мне вернулась и надежда; я тешил себя мыслью, что мои неослабные старания вернут к жизни обожаемую подругу, и особенно спешил с приготовлениями к отъезду. Как и задумывалось изначально, мы должны были покинуть Лондон двадцать пятого ноября; следуя этому плану, две трети наших людей – всего уцелевшего населения Англии – уехали и уже несколько недель находились в Париже. Моя болезнь, а затем болезнь Айдрис задержали Адриана и его отряд из трехсот человек, так что мы выехали лишь первого января 2098 года. Я хотел держать Айдрис как можно дальше от шума и суеты и скрывать от нее зрелища, которые яснее других напоминали бы ей наше настоящее положение. Мы большей частью держались вдали от Адриана, который вынужден был посвящать все свое время общественным обязанностям. Графиня Виндзорская готовилась ехать вместе с сыном. Возле нас были только Клара, Ивлин и служанка. У нас имелся удобный экипаж, за кучера ехал наш слуга. Еще двадцать человек двигались несколько впереди нас. Им было поручено готовить наши привалы и ночлеги. Эти люди были отобраны из большого числа желающих, ибо возглавлявший их человек отличался редкой разумностью.
Едва мы выехали, как я был обрадован переменой, которую заметил в Айдрис и которая, как я надеялся, сулила ей полное выздоровление. К ней вернулась свойственная ей тихая веселость. Она была слаба, и перемена казалась заметнее в ее взглядах и голосе, чем в действиях, но была явной и прочной. Мое выздоровление от чумы и теперешнее крепкое здоровье вселили в нее твердое убеждение, что страшный враг уже мне не грозит. Она сказала, что уверена и в своем выздоровлении, что волна бедствий, захлестнувшая несчастный род людской, готова откатиться назад – она это предчувствует. Уцелевшим суждено жить, в том числе и тем, кого она больше всех любит; в каком-нибудь избранном нами уголке мы вместе проживем счастливую жизнь.
– Пусть тебя не смущает моя слабость, – говорила она. – Я чувствую себя лучше, во мне сохраняются искра жизни и предчувствие, что я еще долго пробуду на этом свете. Скоро я избавлюсь от унизительной телесной слабости, которая завладела даже моим мозгом, и снова буду исполнять свои обязанности. Мне было жаль расстаться с Виндзором, но я преодолела эту привязанность к местности и рада переехать в теплый край, где окончательно поправлюсь. Верь мне, любимый, никогда я не покину ни тебя, ни брата, ни этих милых детей. Моя решимость оставаться с вами до конца и заботиться о вашем счастье и благополучии поддержит во мне жизнь, даже если смерть будет ближе, чем сейчас.
Ее слова успокаивали меня лишь наполовину. Мне не верилось, что лихорадочная живость Айдрис была признаком здоровья, а пылающие румянцем щеки означали выздоровление. Однако близкого конца я не ждал, нет, я даже убеждал себя, что она выздоровеет. Поэтому в нашем маленьком кружке царила веселость. Айдрис оживленно говорила о самых различных предметах. Прежде всего она хотела отвлечь нас от печальных мыслей и рисовала прелестные картины спокойного уединения в живописной местности; говорила о простоте нравов нашего маленького племени; об основанном на любви братстве, которое переживет гибель многочисленных народов, еще недавно населявших землю. Мы гнали от себя мысли о настоящем положении и отводили взгляд от безотрадных зрелшц, встречавшихся на нашем пути. Стояла зима во всей ее мрачности. Обнаженные деревья неподвижно чернели на фоне серого неба; по земле стлались морозные узоры, подражавшие летней листве; дороги заросли, в невспаханных полях царили трава и сорняки: к порогам хижин жались овцы; рогатый вол высовывал голову из окна. Дул холодный ветер; снег с дождем или метель придавали всему еще более печальный вид.
В Рочестере284 произошло событие, задержавшее нас там на целый день. За это время совершилось нечто, изменившее наши планы, а затем, увы, и весь ход событий, лишив меня новых моих надежд и ввергнув в пустыню отчаяния. Однако я должен сперва кое-что объяснить, прежде чем назову главную причину временных изменений в наших планах, и вновь обратиться к тем временам, когда человек шагал по земле без страха и когда Чума не была еще Королевой Мира.
В окрестностях Виндзора проживала одна очень скромная семья, интересовавшая нас; вернее, нас интересовал один из ее членов. Клейтоны знавали лучшие дни, но из-за череды неудач отец семейства разорился и умер, а неутешная и больная вдова с пятью детьми переселилась в маленький домик между Итоном и Солт-Хиллом. Старшая девочка, которой в ту пору было тринадцать лег, под влиянием невзгод приобрела мудрость и твердость духа, свойственные более зрелому возрасту. Матери становилось все хуже. Люси ухаживала за ней, а младшим братьям и сестрам заменила нежную мать. Она выказывала столько доброты и такта, что снискала любовь и уважение всех соседей.
К тому же Люси была очень хороша собой; неудивительно, что к шестнадцати годам, несмотря на ее бедность, у нее не было недостатка в воздыхателях. Одним из них стал сын викария, юноша весьма достойный. Он был одержим жаждой знаний и уже немалого достиг в учении. Люси не получила образования, но от матери ей досталась утонченность, возвышавшая девушку над нынешним ее положением. Она полюбила юношу, еще сама того не сознавая. Во всякой трудности она обращалась к нему за помощью, а по воскресеньям просыпалась более радостная, чем обычно, зная, что на вечерней прогулке с сестрами встретит его и он к ним присоединится. Был у нее и другой поклонник – официант на постоялом дворе в Солт-Хилле. Он также был не без претензий на городской лоск, который перенял улакеев и горничных, сопровождавших своих господ; обучив этого человека жаргону и манерам столичных лакейских, они удесятерили его прирожденную наглость. Люси не отталкивала поклонника, на это она была неспособна; но присутствие его было ей неприятно, и она противилась всем его попыткам установить большую близость. Парень вскоре обнаружил, что у него есть счастливый соперник; это превратило его мимолетное увлечение в страсть, в основе которой лежали зависть и подлое желание лишить соперника его преимущества.
В печальной истории Люси, увы, нет ничего необычного. Отец ее возлюбленного умер, оставив его без гроша. Юноша согласился на предложение некоего джентльмена сопровождать его в Индию, уверенный, что скоро будет иметь достаточно средств и вернется просить руки своей любимой. Он принял участие в тамошней войне, был взят в плен, и прошли годы, прежде чем вести о нем достигли родной страны. Тем временем на Люси обрушилась беда. Их маленький домик с палисадником из жимолости и жасмина сгорел дотла, а с ним и все скромное имущество. Куда было им деться? И как, какими стараниями могла Люси раздобыть для семьи новое жилище? Мать ее почти не подымалась с постели и не пережила бы крайней нужды. Тогда-то другой поклонник Люси снова сделал ей предложение. Он накопил денег и намеревался сам открыть постоялый двор в Датчете. Ничто не привлекало Люси в его предложении, кроме возможности дать матери кров над головой; в этом убедила ее щедрость, проявленная женихом при сватовстве. Она приняла предложение, жертвуя собой ради благополучия матери.
Мы познакомились с нею через несколько лет после ее замужества. Укрываясь на постоялом дворе от дождя, мы стали свидетелями сварливости и грубости ее мужа и бесконечной терпеливости Люси, судьба которой не была счастливой. Первый возлюбленный возвратился в надежде назвать ее своей и впервые случайно встретил на этом постоялом дворе – хозяйкой и женой другого. В отчаянии он снова уехал в чужие края; ему там не повезло; он завербовался в войско, потом опять вернулся на родину, раненый и больной, а Люси даже не дали ухаживать за ним. Муж ее был не только грубиян; как хозяин постоялого двора, он поддался многим соблазнам и привел свои дела в полное расстройство. К счастью, у Люси не было детей, она нежно любила своих братьев и сестер, но скупость и злой нрав ее мужа скоро выжили их из дому – они разбрелись по округе, с трудом зарабатывая на жизнь. Муж попытался даже отделаться и от ее матери, но тут Люси проявила твердость. Она пожертвовала собой ради матери и ради нее жила; она заявила, что не расстанется с нею; уйдет мать – уйдет и она; будет просить для нее милостыню, умрет вместе с ней, но не покинет ее. Люси была слишком нужна для порядка в доме и для спасения постоялого двора от полного краха, чтобы муж мог ее отпустить. Он уступил ей, но при каждом приступе злобы или когда бывал пьян, возвращался к этому предмету и ранил сердце Люси, награждая ее родительницу самыми оскорбительными эпитетами.
Однако любовь, когда она чиста, безраздельна и взаимна, несет с собой утешение. Люси всем сердцем любила мать; все, чего она теперь хотела, – это ее спокойствия. Как ни плачевны были следствия ее замужества, она не раскаивалась в нем, даже когда ее возлюбленный возвратился и мог предоставить ей достаточные средства. Ведь до этого прошло три года; как могла бы ее мать существовать все это время, если они были совершенно неимущими? Эта превосходная женщина была достойна преданной дочерней любви. Их связывала дружба и безграничное доверие. К тому же мать получила некоторое образование. Люси, развитием ума обязанная своему возлюбленному, теперь обрела в матери единственного человека, способного ее понимать и ценить. Так что и в несчастье для нее находилось утешение; когда в погожие летние дни она выводила мать в цветущую и тенистую аллею возле дома, лицо ее озарялось неподдельной радостью; она видела, что родительница ее счастлива, и знала, что это счастье создала ей она.
Дела ее мужа становились все более запутанными, близилось разорение, и ей грозила потеря плодов всех ее усилий; но пришла чума, и все переменилось. Муж начал даже извлекать прибыль из всеобщего несчастья. Когда эпидемия усилилась, он совершенно сбился с пути, бросил дом ради кутежей, ожидавших его в Лондоне, и нашел там свою могилу. Возлюбленный Люси оказался одной из первых жертв эпидемии. Но Люси продолжала жить ради матери. Мужество изменяло ей только при мысли об опасности, которая грозила старой женщине, или о том, что сама она может умереть и некому будет выполнять обязанности, которым она себя посвятила.
Уезжая из Виндзора в Лондон, откуда мы должны были эмигрировать из страны, мы навестили Люси и обсудили с ней, как вывезти их с матерью. Люси сожалела о необходимости покинуть родную деревню и увезти больную женщину от домашних удобств в бесприютные, обезлюдевшие края, но она была слишком закалена несчастьями и слишком кротка от природы, чтобы жаловаться на то, чего нельзя избежать.
Последующие события, моя болезнь и болезнь Айдрис вытеснили Люси из нашей памяти; а вспомнив наконец о ней, мы решили, что она была в числе немногих, кто выехал из Виндзора, чтобы присоединиться к эмигрантам, и что теперь она, конечно, уже в Париже. Поэтому, доехав до Рочестера, мы с удивлением получили через человека, только что выехавшего из Слау285, письмо от страдалицы. Человек рассказал, что, уехав из дома и проезжая через Дат-чет, удивился, когда увидел дым из трубы постоялого двора; решив, что найдет там попутчиков для дальнейшего пути, он постучал, и его впустили. В доме не было никого, кроме Люси и старушки, которая после приступа ревматизма совершенно не могла двигаться; соседи уезжали один за другим и оставили их одних. Люси умоляла проезжего не покидать ее: через неделю-две матери станет лучше и они смогут двинуться в путь; иначе, оставшись здесь без помощи, они погибнут. Тот ответил, что его жена и дети уже выехали и присоединились к эмигрантам и ему задерживаться здесь, как он полагал, невозможно. Последнее, что оставалось Люси, – это вручить ему письмо для Айдрис, чтобы передать его, где бы он с нами ни встретился. Это поручение он выполнил, и Айдрис с волнением прочла следующее:
Уважаемая госпожа!
Я уверена, что Вы меня помните и жалеете, и смею надеяться, что Вы мне поможете; на кого же мне еще надеяться? Простите, если пишу бессвязно, но я в большом замешательстве. Месяц назад моя дорогая матушка обезножела. Сейчас ей уже лучше, и я уверена, что через месяц она сможет отправиться в путь тем способом, какой Вы по доброте Вашей обещали нам устроить.
Но сейчас отсюда все уехали; и каждый, уезжая, говорил, что матушка, наверное, поправится, прежде чем все разъедутся. Еще три дня назад я зашла к Сэмюелу, который из-за новорожденного ребенка оставался здесь долее других; у него большая семья, и я надеялась уговорить их задержаться еще немного и подождать нас, но дом их был пуст. С того дня я не видела ни души, пока не зашел этот добрый человек. Что же будет с нами? Матушка ничего не знает; она еще так больна, что я все от нее скрываю.
Не пришлете ли Вы кого-нибудь за нами? Иначе мы погибнем. Если я попытаюсь выехать сейчас, матушка умрет по дороге. А если я, когда ей станет легче, сумею найти дорогу и проехать все эти мили до моря, Вы уже будете во Франции. Между нами окажется океан, страшный даже морякам. Каково же будет мне, женщине? Ведь я его даже никогда не видела. Он отгородит нас словно тюремной стеной, и мы останемся совсем одни и без всякой помощи. Лучше уж нам умереть там, где мы сейчас. Я едва могу писать и все время плачу, но не о себе. Будь я одна, я положилась бы на Бога и, кажется, перенесла бы все. Но матушка, которая за всю жизнь ни разу не сказала мне сердитого слова и всегда так терпеливо переносила все наши беды! Пожалейте ее, милая госпожа, иначе ей придется умирать тяжелой смертью. Люди говорят о ней с пренебрежением, потому что она стара и немощна, как будто всем нам, если доживем, не суждено то же самое. И молодые, когда состарятся, будут считать, что о них должны заботиться. Очень глупо писать Вам все это, но, когда я слышу, как она подавля-.. ет стоны и улыбается, лишь бы успокоить меня, когда я знаю, что она страдает от болей, когда думаю, что она еще не знает самого худшего, но скоро узнает, хотя и тогда не пожалуется, – мне кажется, что сердце мое разорвется, и я уже не знаю, что говорю и что делаю. Матушка, ради которой < я столько вынесла… Храни Вас Бог от такой судьбы! Спасите ее, милая госпожа, и Он благословит Вас, а я, несчастная, стану за Вас молиться, пока жива.
Ваша несчастная и покорная слуга Люси Мартин 30 декабря 2097 года
Письмо это очень растрогало Айдрис, и она тотчас предложила, чтобы мы вернулись в Датчет и помогли Люси и ее матери. Я сказал, что отправлюсь туда немедленно, но ее умолял ехать дальше, к брату, и там вместе с детьми дождаться меня. Однако Айдрис была в тот день особенно оживленной и бодрой. Она заявила, что не согласна даже на краткую разлуку со мной, да в ней и нет надобности; езда в экипаже ей полезна, а расстояние столь невелико, что о нем не стоит и говорить. Адриану можно послать с кем-нибудь весть, что мы слегка отклонимся от намеченного пути. Все это Айдрис говорила очень живо и в доброте своего сердца радовалась той радости, какую мы доставим Люси. Говорила, что если поеду я, то должна ехать и она, что ей очень не хочется доверить их спасение другим, которые могут обойтись с ними холодно и небрежно. Вся жизнь Люси была подвигом преданности и добродетели; пусть же достанется ей скромная награда – сознание, что ее качества оценены и помощь ей оказана людьми, которых она чтит.
Эти и многие другие доводы приводились с ласковой настойчивостью и пылким желанием творить добро всюду, где это в ее власти; они приводились существом, чье малейшее желание и любая просьба всегда были для меня законом. Увидев, как сильно Айдрис этого желает, я согласился. Половину сопровождавших нас людей мы отправили к Адриану, а с другой половиной повернули назад, к Виндзору.
Сейчас я дивлюсь тому, как был слеп и безрассуден, подвергнув Айдрис такому риску. Будь у меня глаза, я увидел бы в ее пылавших щеках и все большей слабости верные, хотя с виду обманчивые, признаки близкой смерти. Но она говорила, что ей лучше, и я этому верил. Могла ли смерть приблизиться к той, что с каждым часом выказывала все больше живости и ума и, как мне казалось, обладала значительным запасом жизненных сил?
Кто из нас после большого несчастья не оглядывался назад и не дивился собственной невообразимой тупости, не давшей заметить множество тончайших нитей, из которых рождается ткань нашей судьбы, пока они не оплели нас?
Проселочные дороги, которыми мы теперь ехали, находились в еще худшем состоянии, чем главные, также заброшенные, дороги страны. Езда по ним была гибельной для больной Айдрис. Проехав через Дартфорд, мы на следующий день были в Хэмптоне286. Даже за это короткое время моей милой спутнице стало заметно хуже, хотя духом она все еще была бодра и весело шутила над моей тревогой. Когда я видел ее почти бесплотную руку, лежавшую в моей руке, и замечал, с каким трудом даются ей самые обычные действия, меня пронзало сознание того, что она умирает. Я гнал от себя эту мысль как безумную, но она возвращалась вновь, и вытеснить ее могло только постоянное веселое оживление Айдрис.
В полдень, на выезде из Хэмптона, экипаж наш едва не развалился на части. Толчок вызвал у Айдрис обморок, однако, придя в себя, она как будто не ощущала никаких последствий; сопровождающие, как всегда, ехали впереди, а кучер пустился на поиски другого экипажа, ибо наш после поломки стал непригоден. Ближайшим жильем оказалась бедная деревня; там он нашел фургон на четырех человек, неуклюжий и плохо подвешенный, и, кроме того, отличный кабриолет. Мы быстро решили, как разместимся: я и Айдрис в кабриолете, а дети и слуги в фургоне. Однако все это заняло немало времени. Ближайшую ночь мы предполагали провести в Виндзоре; туда и проследовали уже наши спутники. В ином месте мы не сыскали бы удобного ночлега; до него оставалось всего десять миль; в кабриолет была впряжена отличная лошадь, и мы с Айдрис решили ехать побыстрее, а детям предоставить следовать со скоростью, на какую был способен их громоздкий экипаж.