![](/files/books/160/oblozhka-knigi-posledniy-chelovek-186678.jpg)
Текст книги "Последний человек"
Автор книги: Мэри Шелли
сообщить о нарушении
Текущая страница: 13 (всего у книги 36 страниц)
Едва приехав, я узнал, что приказ по армии немедленно направляет ее к Константинополю; воинские части, наименее пострадавшие в бою, находились уже на пути туда. Город был весь в движении. Раненый Аргиропуло не мог командовать, и руководство войсками перешло к Раймонду. Он ездил по городу, навещал раненых и отдавал распоряжения, касавшиеся задуманной им осады. Я едва сумел выбрать время, чтобы отдать последний долг Эвадне. С помощью одного лишь моего слуги я вырыл ей под деревом глубокую могилу, опустил ее туда все в том же воинском саване из плащей, а над могилой сложил каменный холмик. Яркое полдневное солнце скрашивало мрачное зрелище. От могилы Эвадны я поспешил к Раймонду и его штабу, которые уже держали путь к Златому Граду140.
Константинополь был обложен, окопы вырыты, и все подготовлено. Греческий флот осадил его с моря; а по суше окопы осаждавших тянулись от реки Киятхане возле Сладких Вод до Мраморной башни на берегу Пропонтиды и вдоль всех древних стен141. Пера142 была уже взята нами. Золотой Рог, город, огражденный морем, и увитые плющом дворцы греческих императоров – вот все, что оставалось туркам на европейском берегу. Наша армия считала город своей верной добычей. Численность гарнизона была известна, и подкреплений он ждать не мог. Каждая вылазка турок была нашей победой, ибо, даже оказываясь удачной, она причиняла врагу невосполнимый урон.
Однажды утром мы с Раймондом въехали на холм недалеко от Топ Капу, или Пушечных ворот, где Мехмед водрузил свое знамя и впервые увидел город. Те же купола и минареты высились над увитыми зеленью стенами, где умер Константин143, где победили турки. На окружающей город равнине были разбросаны турецкие, греческие и армянские кладбища, окаймленные кипарисами. Другие, менее траурные, деревья придавали пейзажу разнообразие. Здесь и стояла греческая армия. Ее эскадроны то двигались строем, то во весь опор скакали туда и сюда.
Взгляд Раймонда был устремлен на город.
– Я сосчитал, – сказал он, – сколько ему остается. Еще месяц, и он падет. До тех пор оставайся со мной. Увидишь крест на куполе Святой Софии144 – и можешь возвращаться в свой мирный лес.
– А ты, – спросил я – останешься в Греции?
– Конечно, – ответил Раймонд. – И все же, Лайонел, говоря это, я с сожалением оглядываюсь на нашу тихую жизнь в Виндзоре. Ведь я солдат лишь наполовину. Я люблю славу, но не военное ремесло. Перед сражением при Родо-сго я был полон надежд и воодушевления; победить в нем, а потом взять Константинополь – то было пределом моих надежд и честолюбивых мечтаний. Не знаю почему, воодушевление исчезло. Мне кажется, будто я вступаю в некую темную пещеру. Воинственный пыл моих солдат утомляет и раздражает меня, от наслаждения победой не осталось ничего.
Он умолк и погрузился в размышления. Его задумчивый вид почему-то напомнил мне полузабытую Эвадну, и я воспользовался случаем, чтобы спросить у него о ее странной судьбе. Я спросил, не встречал ли он в рядах войска кого-либо похожего на нее и не слышал ли что-нибудь о ней, с тех пор как вернулся в Грецию.
При упоминании ее имени он вздрогнул – и смущенно взглянул на меня.
– Я знал, – сказал он, – что ты заговоришь о ней. Я давно позабыл ее. Но здесь она каждый день, каждый час вспоминается мне. Когда мне что-то готовятся сообщить, я ожидаю услышать ее имя. Наконец-то ты разрушил чары. Скажи, что ты знаешь о ней.
Я описал свою встречу с Эвадной, рассказал о ее смерти и повторил рассказ. С мучительным любопытством он расспросил меня о ее пророчествах относительно его. Я говорил о них как о безумном бреде.
– Нет-нет, – сказал он, – не обманывай себя; меня ты обмануть не можешь. Она сказала лишь то, что я знал и раньше. Но она подтвердила все это. Огонь, меч и чума! Все они здесь, в этом городе. Но пусть они падут лишь на мою голову!
С того дня меланхолия Раймонда усилилась. Он стремился уединиться, насколько позволяли его обязанности. На людях он никакими усилиями не мог согнать с лица печаль и сидел рассеянный и молчаливый среди окружавшей его суетливой толпы. Когда к нему прибыла Пердита, он при ней принуждал себя к веселости, ибо жена, точно зеркало, менялась вместе с ним и, если он бывал молчалив или чем-то обеспокоен, заботливо спрашивала о причине и старалась ее устранить. Она жила во дворце на Сладких Водах, в летаем серале султана145. Красота окружающего пейзажа, не оскверненного войной, и свежесть, какою веяло от реки, делали это место особенно привлекательным. Но никакие красоты земли или неба не приносили Раймонду облегчения и радости. Он нередко оставлял Пердиту и одиноко бродил в садах или бесцельно плыл в легкой лодке по прозрачным водам, погруженный в глубокую задумчивость. Иногда я присоединялся к нему и неизменно заставал его печальным и удрученным. При виде меня он несколько приободрялся и даже проявлял интерес к последним событиям. За этим очевидно что-то крылось; иногда он, казалось, готов был заговорить о чем-то самом для него важном, но внезапно резко отворачивался и со вздохом пытался отделаться от мучившей его мысли.
Когда Раймонд уходил из гостиной Пердиты, Клара часто подходила ко мне и, отведя в сторону, говорила:
– Папа ушел, давай пойдем к нему. Он будет тебе рад.
Мне случалось и соглашаться, и отказывать ей в просьбе. Однажды вечером во дворце собралось множество греческих военачальников. В числе главных были интриган Палли, утонченный Карацца и воинственный Ипсиланти146. Они обсуждали события дня, утреннюю перестрелку, убыль в стане неверных, их поражение и бегство; взять Златой Град они рассчитывали в самом скором времени. Рисовали они и картины будущего и восторженно говорили о процветании Греции, когда ее столицей станет Константинополь. Затем разговор переходил на вести из Азии, на опустошения, произведенные чумою в главных ее городах; высказывались догадки о том, насколько она распространилась в Константинополе.
Сперва в беседе принял участие и Раймонд. Он живо обрисовал бедственное положение Константинополя; изможденный, хотя все еще свирепый вид гарнизона, голод и чума работают на нас, заметил он, и скоро неверным останется только одно – сдаться. Внезапно он прервал свою речь; словно пораженный некой страшной мыслью, он встал и вышел из зала по длинному коридору, спеша на свежий воздух. Он не возвращался, и скоро ко мне подошла Клара с обычной своей просьбой. Я согласился и, взяв ее маленькую ручку, последовал за Раймондом. Он собирался сесть в свою лодку и охотно взял нас с собой. Прохладный береговой бриз, сменивший дневную жару, наполнил наш небольшой парус. К югу от нас, в городе, все было темно; на ближнем берегу, наоборот, светилось множество огоньков. Тихая ночь и небесные огоньки, отраженные в воде, – все на этой красивейшей из рек могло быть уголком рая. Единственный матрос управлял парусом, Раймонд – рулем. Клара сидела у ног отца, обхватив руками его колени и положив на них голову. Раймонд заговорил сразу:
– Сегодня, мой друг, мы, вероятно, в последний раз можем поговорить наедине. Мои планы осады в полном разгаре, и я буду все более занят. Кроме того, я хочу сразу высказать мои желания и виды на будущее, с тем чтобы более не возвращаться к столь тягостному предмету. Прежде всего я должен поблагодарить тебя, Лайонел, за то, что ты по моей просьбе оставался здесь. Просьба моя была подсказана тщеславием, да, тщеславием, но и в этом я вижу перст судьбы – потому что твое присутствие скоро сделается необходимым; ты будешь последней опорой Пердиты, ее покровителем и утешителем. Ты отвезешь ее обратно в Виндзор…
– Разве не вместе с тобой? – спросил я. – Неужели вы снова расстаетесь?
– Не обманывай себя, – ответил Раймонд. – Предстоящее нам расставанье от меня не зависит. И оно очень близко, до него остались считанные дни. Могу ли я довериться тебе? Давно уж хочется мне рассказать о таинственных предчувствиях, которые тяготят меня, хотя боюсь, что ты станешь смеяться над ними. Не смейся, мой добрый друг. Эти предчувствия, конечно, ребяческие и неразумные, но они стали частью меня самого, и я не смею даже надеяться пренебречь ими.
Но как могу я ожидать от тебя сочувствия? Ты принадлежишь к здешнему миру, а я – нет. Вот ты протягиваешь руку, это часть тебя, и ты не отделяешь сознания тождества от телесной оболочки, которая зовется Лайонелом. Как же тебе понять меня? Для меня земля – это могила, небесный свод – склеп, где гниют трупы. Для меня не существует времени, ибо я стою на пороге вечности. Каждый, кого я встречаю, видится мне трупом, который скоро будет покинут оживляющей его искрой и начнет разлагаться.
Cada piedra un piramide levanta,
у cada flor costruye un monumento,
cada edificio es un sepulcro altivo,
cada soldado un esqueleto vivo* 147.
Голос его звучал печально и прерывался глубокими вздохами.
– Несколько месяцев назад, – продолжал он, – считали, что я умираю. Но жизнь была во мне сильна. Я испытывал все человеческие чувства; надежда и любовь были утренними звездами моей жизни. Сейчас все мечтают увенчать лаврами чело победителя неверных, говорят о почестях, титуле, власти и богатстве. А всё, чего я прошу у Греции, – это могила. Пусть воздвигнут над моим бездыханным телом надгробие, которое простоит дольше, чем купол Святой Софии.
Откуда у меня это чувство? При Родосто я был полон надежд, но, когда впервые увидел Константинополь, надежды исчезли, а с ними и все светлые чувства. Последние слова Эвадны скрепили печатью мой смертный приговор. Однако мое предчувствие не связано с каким-либо отдельным событием. Оно явилось – вот всё, что я могу сказать. Говорят, что чума уже пришла в Константинополь; быть может, я вдохнул ее смертельные миазмы и подлинной причиной моих предчувствий является болезнь. Но так ли важно, чем я смертельно поражен? Никакая сила не может отвести удар. Рука Судьбы занесена, и тень ее уже пала на меня.
Тебе, Лайонел, поручаю я твою сестру и ее дитя. Никогда не произноси при ней роковое имя Эвадны. Она стала бы особенно страдать при мысли о странной цепи, которая приковала меня к ней, заставляя мой дух повиноваться ее предсмертным словам и следовать за нею в неведомую страну.
Я слушал его и дивился; если 6 торжественный и печальный тон Раймонда не убедил меня в искренности и силе его чувств, я попытался бы легкими шутками развеять его страхи. Не знаю, что я собирался ему ответить, но меня прервали рыдания Клары. Раймонд говорил, не думая о ее присутствии, и бедный ребенок с ужасом и полным доверием слушал пророчества его гибели. Отец был тронут силой ее горя; он обнял Клару и стал утешать; но и утешения его звучали печально.
– Не плачь, милое дитя, – говорил он, – не оплакивай того, кого едва знала. Я могу умереть, но и в смерти никогда не забуду и не покину свою Клару. В горе и в радости помни, что дух твоего отца рядом с тобой, чтобы спасти тебя или разделить твою радость. Гордись мною, храни обо мне свои детские воспоминания. И будет так, милая, словно я и не умирал. Одно должна ты обещать мне: ни с кем, кроме дядюшки, не говорить о том, что сейчас слышала. Когда меня не станет, утешай свою мать, говори ей, что смерть была мне страшна лишь тем, что разлучала меня с нею, что последние мои мысли были о ней. Но, пока я жив, обещай, что не выдашь меня; обещай же, дитя мое.
Клара дала это обещание дрожащим голоском и все еще цепляясь за отца. Вскоре мы причалили к берегу. Я старался рассеять впечатление, произведенное на ребенка словами Раймонда, и вышучивал его страхи. Больше мы о них не услышали – как он сказал, осада города, близкая к завершению, заняла все его время и внимание.
Близился конец владычеству магометан в Европе. Греческий флот, преградив доступ ко всем гаваням Стамбула, мешал доставлять помощь из Азии; со стороны суши выход был возможен не иначе как с помощью отчаянных вылазок, которые приносили урон противнику, ничуть не вредя нам. Турецкий гарнизон стал уже настолько мал, что город легко удалось бы взять штурмом; однако и человеколюбие, и тактические соображения вынуждали к действиям более медленным. Едва ли можно было сомневаться, что в яростной схватке победителей и побежденных дворцы и храмы будут разрушены и все богатства города уничтожены. Беззащитные жители и без того уже пострадали от варварства янычар146, а во время штурма женщины, дета и старцы пали бы жертвами свирепости солдат. Голод и блокада были верными средствами победить; на них мы и основывали нашей надежды.
Солдаты гарнизона ежедневно нападали на наши аванпосты и мешали заканчивать возведение осадных сооружений. Из всех амбразур они бросали зажигательные ядра. Наши солдаты иной раз отступали перед отвагой обреченных, которые стремились не сохранить себе жизнь, а лишь продать ее подороже. Еще хуже было то, что стояло лето, когда южный ветер из Азии нес с собою нестерпимый зной; потоки пересыхали в своих неглубоких руслах, а море словно плавилось под безжалостными лучами летнего солнца. Даже ночь не приносила прохлады. Роса не выпадала, трава и цветы были выжжены, увядала даже листва на деревьях, и лето принимало угрюмый облик зимы, своим бесшумным огнем отнимая у людей средства к существованию. Напрасно взгляд искал в пустом небе хотя бы клочок тучки с севера, который принес бы безветренному и душному воздуху надежду на живительную влагу. Небо было ясным и раскаленным. Мы, осаждавшие, страдали гораздо меньше. Окружавшие город леса давали нам тень, река снабжала водою. Особый отряд даже добывал для армии лед с вершин Гемаш, Афона и гор Македонии; освежающие фрукты и здоровая пища поддерживали силы людей и помогали терпеливее сносить духоту и зной. В городе же все было иначе. Солнечные лучи отражались от мостовых и зданий. Пересохшие городские фонтаны, дурная пища, к тому же недостаточная, и еще один бич – болезнь умножали страдания жителей. Гарнизон отбирал у них все, что еще можно было отобрать, и к неизбежным бедствиям осады добавлял бесчинства и разорение. И все же они не соглашались капитулировать.
Но вдруг поведение осажденных изменилось. Не стало вылазок; ни ночью, ни днем ничто не мешало нашим работам. Еще более странным было то, что при приближении наших солдат к городу никто не появлялся на стенах и не наводил пушек на противника. Когда об этом доложили Раймонду, он приказал тщательно наблюдать, а когда разведчики донесли, что в городе тихо и пусто, велел выстроить перед воротами всю армию. Но и тут на стенах никто не появился; казалось, что ворота, хотя и запертые, никем не охраняются. Купола и сверкающие полумесяцы возносились в небо; старые стены, пережившие века, с их башнями, увитыми плющом, и контрфорсами, заросшими бурьяном, стояли словно скалы среди необитаемой пустыни. Из города не доносилось ни звука, и полдневная тишина лишь изредка нарушалась завываньем собаки. Даже солдаты наши в ужасе притихли, смолкла музыка, тише стало бряцание оружия. Солдаты шепотом спрашивали друг у друга, что может означать этот нежданный мир. Раймонд с ближайшей возвышенности пытался при помощи подзорной трубы наблюдать за новым хитрым маневром противника. Однако на террасах домов не было ни души, ни даже теней каких-либо живых существ; деревья не колыхались и застыли, подражая архитектурным сооружениям.
В тишине громко застучали конские копыта. То был отряд, посланный адмиралом Караццой; с ним прибыли депеши для командующего. Содержание их оказалось весьма важным. Накануне ночью часовой на борту одного из малых судов, стоявших под стенами сераля, услышал приглушенный плеск весел. Объявили тревогу и обнаружили дюжину лодчонок, в каждой из которых трое янычар намеревались проскользнуть мимо наших кораблей к противоположному берегу, в Скутари150. Увидев, что они обнаружены, янычары выстрелили из мушкетов. Некоторые лодки выдвинулись вперед, прикрывая остальные, а те изо всех сил старались ускользнуть, лавируя между темными корабельными корпусами. Все они были в конце концов потоплены вместе с командой, кроме двух-трех человек, которых взяли в плен. От них удалось добиться немногого; из их осторожных ответов можно было, однако, предположить, что подобное предпринималось уже не раз и нескольких важных турецких военачальников удалось переправить в Азию. Янычары презрительно отвергали упрек в том, что они дезертируют из осажденного города, и один из них, самый молодой, в ответ на насмешку матроса, крикнул: «Да берите город, христианские псы! Берите дворцы, сады, мечети, жилища наших отцов! Берите и чуму в придачу! Чума – вот враг, от которого мы бежим. Если вам она друг, обнимайтесь с ней».
Таков был отчет, присланный Раймонду адмиралом Караццой. Прибывший отряд распространил его среди наших солдат, но с чудовищными преувеличениями. Среди солдат начался ропот: город во власти чумы, смерть – вот кто завоевал его.
Слышал я описание некой картины, на которой все жители земли стоят в ожидании Смерти. Слабые и дряхлые пытаются бежать, воины отступают, но, и отступая, грозят ей. Волки, и львы, и все хищники пустыни рычат на нее; а их одинокий, но непобедимый противник наступает, потрясая призрачным копьемы. Так было с греческой армией. Я убежден, что, если бы защитниками Златого Града стали, переправясь через Пропонтиду, несчетные полки азиатов, каждый грек пошел бы на противника, превосходящего его числом, со всем патриотическим одушевлением. Но здесь не было ни изгороди из штыков, ни смертоносных пушечных ядер, ни сомкнутых вражеских рядов – неохраняемые стены давали легкий доступ, опустевшие дворцы обещали солдатам роскошный отдых; но над куполом Святой Софии суеверный грек видел Чуму и отступал, трепеща.
Совсем иные чувства руководили Раймондом. Он спустился с холма, сияя торжеством, и, указывая мечом на ворота, велел войску снести единственные преграды на пути к победе. Солдаты ответили на эти бодрые слова испуганными взглядами и невольно отступили. Тогда Раймонд проехал перед их строем.
– Мечом моим клянусь, – крикнул он, – что там вас не ждет никакая западня! Враг уже побежден, все лучшее в городе, его дворцы и вся добыча уже ваши. Ломайте ворота, входите и занимайте город ваших предков, законное ваше наследие!
Трепет и испуганный шепот пробежали по рядам; ни один солдат не двинулся с места.
– Трусы! – воскликнул гневно их полководец. – Дайте мне топор! Я войду один! Я водружу там ваше знамя, и, когда оно взовьется на самом высоком из минаретов, это, быть может, придаст вам храбрости и вы сплотитесь вокруг него.
Один из офицеров шагнул вперед.
– Генерал! – сказал он. – Мы не страшимся ни нападения мусульман, ни их скрытой западни. Мы готовы подставить грудь, как делали это тысячи раз, пулям и кривым саблям неверных и со славой пасть за Грецию. Но мы не хотим издыхать как собаки, отравленные тлетворным воздухом этого города. Мы не смеем идти на чуму!
Толпа слаба, инертна и безгласна; дайте ей предводителя – и она обретет силу соответственно своей численности. Крик тысячи голосов сотряс воздух – все одобрили сказанное. Раймонд понял опасность; он решил спасти свое войско от преступного неповиновения, ибо знал, что в однажды начавшихся пререканиях командира с армией всякое действие и слово ослабляют первого и усиливают вторую. Он дал приказ отступить, и полки строем вернулись в лагерь.
Я поспешил сообщить о происшедшем Пердите; вскоре к нам вернулся и Раймонд. Он был угрюм и озабочен. Сестра была поражена моим рассказом.
– Непостижимы для человека и необъяснимы веления Небес, – сказала она.
– Глупая девчонка! – гневно крикнул Раймонд. – Неужели и ты в панике, как мои доблестные воины? Скажи, что непостижимого в столь естественном обстоятельстве? Разве чума не свирепствует в Стамбуле каждый год? Что удивительного, если в этом году, когда она, как говорят, обрушилась на Азию с невиданной силой, она вызвала особую сумятицу в этом городе? Что удивительного, если во время осады, лишений, жары и засухи она особенно свирепа? И еще более естественно, когда гарнизон, видя, что дольше не продержится, пользуется нерадивостью нашего флота, чтобы бежать и от осады, и от плена. Клянусь Богом! Не чума и не опасность заставляют нас, как птиц во время жатвы, страшащихся пугала, не подступаться к нашей добыче, а жалкое суеверие. Вот когда цель отважных становится игрушкою глупцов, достойное стремление высоких духом – игрушкою ручных зайцев. Но Стамбул все же будет нашим! Клянусь своими прошлыми трудами, тюрьмой и пыткой, перенесенной ради них, клянусь своими победами, своим мечом, клянусь своими надеждами ка славу и прошлыми заслугами, ожидающими награды, вот этими руками водрузить крест вон на той мечети!
– Милый Раймонд! – прервала его Пердита с мольбою.
Он ходил взад и вперед по мраморному полу сераля, бледный от ярости; побелели даже губы, произносившие гневные слова. Глаза Раймонда горели, но жесты были скупы из-за самой силы его гнева.
– Пердита, – продолжал он нетерпеливо, – я знаю, что ты скажешь. Знаю, что ты любишь меня, что ты добра и кротка, но тут не женское дело: женское сердце неспособно понять, какой ураган бушует во мне.
Казалось, он готов был испугаться собственного неистовства и внезапно вышел из зала. Пердита взглянула на меня с отчаянием, и я последовал за Раймондом. Он в сильнейшем возбуждении расхаживал по саду.
– Неужели, – вскричал он, – мне суждено вечно быть игрушкой судьбы? Неужели человек, штурмующий небо, должен вечно быть жертвой двуногих пресмыкающихся? Если бы я, как ты, Лайонел, имел впереди долгую жизнь, целую вереницу дней, освещенных любовью, утонченными наслаждениями и новыми надеждами, я мог бы уступить, сломать свой генеральский жезл и искать отдыха на полянах Виндзора. Но мне предстоит умереть – не перебивай меня, – да, я скоро умру. Уйду с земли, от всех ее обитателей, от любимых мест моей юности, от моих добрых друзей, от любви Пердиты, единственной моей возлюбленной. Так решила судьба! Так повелел Верховный Правитель, чье решение непреложно, и я ему подчинюсь. Но потерять все – вместе с любовью и жизнью потерять также и славу! Нет, этому не бывать!
Не станет меня, а через несколько кратких лет не станет и всех вас, и всех жителей прекрасной Греции. Но появятся новые поколения, и пребудут вечно, и будут счастливее благодаря нашим трудам, и славны будут нашей доблестью. В юности я молился о том, чтобы стать одним из тех, кто украшает собою страницы истории, кем славится род человеческий, кто превращает нашу малую планету в жилище великанов. Бедный Раймонд! Молитва его юности не услышана – надежды его зрелых лет не осуществились!
Из своей темницы в этом городе я кричал ему: скоро я стану твоим повелителем. Когда Эвадна предрекла мне смерть, я думал, что на могиле моей буду назван Завоевателем Константинополя, и подавлял в себе страх. А сейчас я стою у поверженных стен и не решаюсь назвать себя победителем. Нет, так не будет! Разве Александр не спрыгнул со стены Оксидрака, чтобы указать своему оробевшему войску путь к победе, и не пошел один на ряды защитников города?152 Брошу и я вызов чуме, и, если даже никто не последует за мною, я водружу греческий флаг на куполе Святой Софии.
Перед таким волнением души доводы разума бесполезны. Напрасно говорил я ему, что зимние холода очистят зараженный воздух и вернут мужество грекам.
– Не говори мне о других временах года! – воскликнул он. – Я прожил свою последнюю зиму, и на моей могиле будет начертан нынешний год, две тысячи девяносто второй153. Я уже вижу, – продолжал он печально, – отвесный край, с которого ринусь в таинственную тьму будущей жизни. Я готов. Лишь бы оставить по себе столь яркий след, чтобы и худшие мои враги не смогли его затмить. Это мой долг перед Грецией, перед тобою, перед Пердитой, которой суждено меня пережить, и перед самим собою, жертвой собственного честолюбия.
Тут нас прервал слуга, доложивший, что в зале совета Раймонда ожидает его штаб. Меня Раймонд попросил проехать по лагерю, а затем сообщить, каков дух войска. Я был крайне взволнован событиями дня, а теперь взволнован еще более страстной речью Раймонда. Увы! Такова человеческая непоследовательность! Он обвинил греков в суеверии, а как тогда назвать его веру в предсказания Эвадны? Из дворца на Сладких Водах я вышел на равнину, где располагался лагерь, и застал там всеобщее смятение. Несколько матросов с наших кораблей принесли в лагерь свежие вести, попросту преувеличив то, что было уже известно. Толки о древних пророчествах и пугающие рассказы о целых местностях, опустошенных в нынешнем году чумою, встревожили солдат. Дисциплины уже не было и в помине – солдаты разбегались. Каждый человек, еще недавно бывший частью огромного целого, сделался тем, кем сотворила его при рода, и думал лишь о себе. Солдаты уходили сперва по одному, по двое, потом группами по нескольку человек, и теперь целые батальоны направлялись в сторону Македонии. Офицеры им не препятствовали.
Около полуночи я возвратился во дворец. Раймонда я застал одного; он казался спокойным, какими бывают после принятого решения. Спокойно выслушал он и мое известие о самороспуске армии, а затем сказал:
– Ты знаешь, Вернэ, о моем твердом решении не уходить отсюда, покуда Стамбул не объявлен нашим. Если мои люди не хотят следовать за мною, надо найти других, более смелых. Еще до рассвета ты доставишь вот эти депеши Карацце, а сам также попросишь его прислать мне военных моряков; если со мною останется хотя бы один полк, этого довольно. Пусть пришлет мне этот полк. А тебя я буду ждать обратно к полудню завтрашнего дня.
Это показалось мне едва ли удачным решением, однако я заверил Раймонда в своем повиновении и усердии. Я ушел, чтобы несколько часов отдохнуть. С рассветом я был готов и снаряжен для поездки, но медлил, желая попрощаться с Пердитой, и любовался из своего окна утренней зарей. Небо золотилось; усталая природа пробуждалась, чтобы еще один день страдать от зноя и жажды. Не было цветов, которые поднимали бы навстречу заре свои чашечки, полные росою; трава высохла; в горячем воздухе не порхали птицы; одни лишь цикады, дета солнца, начали под кипарисами и оливами свою пронзительную песню. Я видел, как подвели к воротам вороного боевого коня Раймонда; скоро туда подошли несколько офицеров; озабоченность и страх читались во всех глазах и на каждом лице, которых и сон не мог освежить. Пердиту и Раймонда я застал вместе. Он смотрел на восход солнца, одной рукою обнимая любимую за талию; она смотрела лишь на него, на солнце ее жизни, и взгляд ее был полон нежности и тревоги. Увидя меня, Раймонд рассердился.
,. – Ты еще здесь? – крикнул он. – Вот каково твое обещанное усердие!
– Прости, – сказал я, – но я уже отправляюсь.
– Нет, это ты меня прости, – ответил он. – Приказывать тебе я не вправе, но от твоей поездки и скорого возвращения зависит моя жизнь. Поспеши!
Он снова говорил спокойно, но лицо его было мрачным. Я хотел помедлить еще, чтобы посоветовать Пердите не спускать с него глаз, но не мог этого сделать в его присутствии. Предлогов для промедления у меня не было. Когда Раймонд повторил слова прощания, я пожал протянутую им руку – она была холодной и влажной.
– Берегите себя, милорд, – сказал я.
– Нет, – отозвалась Пердита, – это буду делать я. Возвращайся же поскорее, Лайонел.
Она прижалась к нему, а он рассеянно играл ее каштановыми локонами. Уходя, я дважды оборачивался – лишь затем, чтобы еще раз взглянуть на эту несравненную чету. Наконец тяжелым и медленным шагом я вышел из зала и сел на коня. Тут ко мне бросилась Клара и, обнимая мои колени, крикнула:
– Возвращайся скорее, милый дядюшка! Мне снятся такие страшные сны, а маме я боюсь их рассказывать. Не уезжай надолго!
Я уверил ее, что скоро вернусь, и с небольшим сопровождением поехал по равнине в сторону Мраморной башни.
Поручение я выполнил. Я явился к Карацце. Он был несколько удивлен, но сказал, что займется этим, однако потребуется время, а Раймонд велел мне вернуться к полудню. За столь короткое время сделать что-либо было невозможно. Нужно было либо оставаться до следующего дня, либо возвращаться и доложить генералу, как обстоит дело. Свой выбор я сделал быстро. Тревога и страх перед тем, что может случиться, сомнения относительно замыслов Раймонда побуждали меня вернуться немедля. Покинув Семь Башен154, я поехал в направлении Сладких Вод, но кружным путем, чтобы подняться на уже упомянутый холм, с которого виден город. Со мною была подзорная труба. Живописно окруженный вековыми стенами, Константинополь купался в лучах полуденного солнца. Сразу передо мной были Топ Капу, ворота, близ коих Мехмед пробил брешь в стене, через которую ворвался в город. Вокруг росли гигантские старые деревья. Возле ворот я различил движущуюся толпу и, горя любопытством, поднес к глазам подзорную трубу. Там был лорд Раймонд на коне в окружении нескольких офицеров; позади беспорядочно толпились солдаты и младшие офицеры, забывшие о дисциплине и бросившие оружие; не звучала музыка, не видно было знамен, кроме одного, которое держал сам Раймонд, указывавший им на городские ворота. Все окружавшие его отступили. Сделав гневный жест, он спрыгнул с коня, взял топорик, висевший на луке его седла, и подошел к воротам, явно намереваясь проломить их. Несколько человек поспешили к нему на помощь; их становилось все больше, и под их ударами препятствие было устранено, ворота и опускная решетка сломаны. Перед ними лежала широкая, залитая солнцем дорога, ведущая к самому сердцу города.
Люди попятились назад, словно испугавшись того, что сделали, и ожидая, что оттуда выйдет к нам некий Могущественный Призрак, оскорбленный и разгневанный155. Раймонд вскочил на коня, взял знамя и стал что-то говорить.
Слов я слышать не мог, однако по жестам его понял, что он страстно убеждал толпу следовать за ним и помогать ему, но, слушая его, она отступала назад. Теперь, как я угадывал, слова его наполнились негодованием и презрением; отвернувшись от своей трусливой свиты, он поехал к воротам один. Даже конь Раймонда попятился от рокового входа, а его верный пес, казалось, умоляя, лег у хозяина на дороге, но тот всадил шпоры в бока коня и, миновав ворота, поскакал по широкой и пустынной дороге.
До этого мгновения я смотрел на него со смесью ужаса и восхищения; сейчас последнее победило, и я забыл о дистанции, которая существовала между нами.
– И я с тобою, Раймонд! – крикнул я, но, отняв от глаз подзорную трубу, едва смог различить толпу, окружавшую ворота почти в целой миле от меня; Раймонда уже не было видно.