Текст книги "Легенды о доне Хуане (Жуане). Дон Жуан на сцене"
Автор книги: Леся Украинка
Соавторы: Карло Гольдони,Тирсо Молина,Василий Федоров,Владимир Корвин-Пиотровский,Алексей Бежецкий,Лев Корсунский,Николаус Ленау
Жанры:
Драматургия
,сообщить о нарушении
Текущая страница: 30 (всего у книги 34 страниц)
И сваливать всё на других.
Гей-гей,
Шагайте вперёд веселей!
Гей-гей, в нашей горестной драме
Погибнет и зло и злодей.
Судьба посмеялась над нами,
А мы посмеёмся над ней.
Гей-гей,
Шагайте вперёд веселей!”
Душа иная,
Пока песню пела,
Пересмотрела собственное дело.
Мне дороги душевные суды,
Умеющие видеть, что подсудно.
В наш трудный век
Попасть в беду не трудно,
Труднее с честью выйти из беды.
Вот почему для самооправданья
Душе необходимы испытанья.
В судьбе героя нашего возник
Особенный, послепожарный сдвиг.
Неслыханно,
Негаданно,
Нежданно
Она взлетела сразу, как в броске,
Когда на отличительной доске
Вдруг появилось имя Дон-Жуана.
Все поняли, что значил этот знак:
Прыжок к свободе,
А не просто шаг.
Еще через неделю
При обходе
Врач подкрепил надежду о свободе:
Не из какой-то личной доброты,
Не из того, что слышал понаслышке,
Освободил его совсем от стрижки,
Бритья усов и даже бороды,
А по закону – это подтвержденье,
Что где-то близок
День освобожденья.
Не раз он укрощал
Порыв гордыни,
С надеждой встречи думая о сыне,
Не раз в нём горько плакался отец,
Не раз ночами, занятыми бденьем,
Сменялись ожидания сомненьем,
Сомнения надеждой. Наконец
Неспешная старушка Справедливость
Дала свободу
И сняла судимость.
Побритый,
При усах,
Почти чубатый,
С двухлетней половинною зарплатой
Он наконец-то вышел на простор,
Простившись без особого печальства
С друзьями-столярами и начальством,
Взгрустнув над креслом...
Кстати, до сих пор
В Иркутске, Красноярске повсеместно
Ещё стоят жуановские кресла.
Таланты против прочих
В том Колоссы,
Что чаще задают себе вопросы.
Когда иной живёт навеселе,
Талант, идя к ответу, тратит годы.
Чем оправдать перед лицом Природы
Своё существованье на земле?
Вот коренной из коренных вопросов! —
Сказал бы на сей счёт
Любой философ.
Пока Мой Друг
Под музыку колёс
Везёт в себе мучительный вопрос,
Что породил талант, дотоль незнамый,
Давайте мы его опередим,
На крыльях лёгкой мысли полетим
За посланной Жуаном телеграммой
В ту пятистенку с Кузьминою-старшей,
С Наташею и бунтарём Федяшей.
В ту пору
У Федяши, у Голубы
Уже вовсю прорезывались зубы,
Уже улыбка на лице цвела,
Уже и по часам, а не по числам
Росли в его глазах оттенки смысла,
Слеза и то осмысленней текла.
Теперь Наташа даже замечала
Свое в нём
И Жуаново начала.
Он в их началах,
Вроде баш на баш,
Забавный представлял фотомонтаж
С чертами в состоянии раздора,
Но у Природы много доброты,
Она, чтоб примирить его черты,
На то имела чудо-ретушёра,
И Федя из презренья к разнобою,
Казалось, становился
Сам собою.
И мать,
А чаще бабушка сам-друг
Тетешкали его в две пары рук,
Капризы, взгляды брали на замету,
В науках воспитанья так росли,
Что малыша знакомить поднесли
К настенному отцовскому портрету.
– Вот папа твой! —
Ему сказала мама,
А тут и подоспела телеграмма.
Жена Жуана, напрягая лоб,
Перетрясала скромный гардероб,
Наряды, позабытые доселе,
Подолгу примеряла на себе,
Но, к ужасу, на ней, на худобе,
Все платья, как на вешалке, висели.
Мать, видя в ней утраченный объём,
Не стала охать,
– Ничего!.. Ушьём!..
Ушитая со стороны обратной,
Наташа стала даже элегантной,
О чём и не дозналась.
Знать бы ей,
Что муж её, а он не похвалялся,
Вот за такими только и гонялся,
Особенно в Испании своей.
Скажу вам,
Стройность он любил в девчатах,
Высоких, по-цыгански площеватых.
А утром
На трамвае продувном
В коляске,
В охранении двойном
Федяша, любопытствуя не в меру,
К вокзалу повторив маршрут отца,
Доехал до трамвайного кольца
И покатил по роковому скверу,
Перечеркнув коляскою своею
То место боя,
Что прошло под нею...
Тем временем
На ближнем перегоне
В зашарпанном, расшатанном вагоне
Стоял Жуан в проходе у окна.
Мелькали потемневшие копёшки,
Загончики неубранной картошки
С пожухлою ботвой у полотна,
Топорщился в следах колесных стёжек
Подрезанной пшеницы
Рыжий ёжик.
И мил был мир
В его земных трудах
С гирляндами стрижей на проводах,
С лошадкою и шустрым самосвалом,
С комбайном на дороге грунтовой,
С высоким небом
С тучкой дождевой.
С великою загадкой даже в малом,
С последнею любовью, пьяной в дым,
Зато уж трезво
Выстраданной им.
Ещё он пребывал
В мечтах немелких,
Состав уже пощёлкивал на стрелках
И выгибался, сжатый с двух сторон
Вагонами и службами вокзала.
А встретит ли?
Вот что его терзало,
Пока цветами не зацвёл перрон,
Пока не заприметил орлим оком
Свою жену, стоявшую с ребёнком.
А та страшилась
Даже и глядеть,
Как из вагона этакий медведь
Устало выйдет, хмурый и косматый.
Жуан же, возвращаясь к миру благ,
Уже успел зайти в универмаг
И обернуться снова франтоватым.
– Смотри! —
И Тимофевны локоток
Тихонько подтолкнул
Наташу в бок.
Пока,
Огнём и ветром обожжённый,
Супруг к ней шёл
С улыбкой напряжённой,
Она, самосудимая стыдом,
Она, самоказнимая, навстречу
Федяшу выше приподняв к оплечью,
Себя полуприкрыла, как щитом.
– Вот папа твой! —
Шепнула по наказу
Уже знакомую Федяше фразу.
Глазами любопытства
До испуга
Отец и сын смотрели друг на друга.
Родные дважды – кровью и судьбой,
Товарищи по временам опальным,
Как в чётком отражении зеркальном,
Увидели себя перед собой.
Вносили некий элемент химеры
Лишь разные
Зеркальные размеры.
Глаза Федяши
В блеске интереса,
Как у отца, широкого разреза,
Глядели то смешливо, то всерьёз,
А губы жили перемене зыбкой
На тонкой грани плача и улыбки,
В соседстве близком торжества и слёз,
При этом вопрошавшими глазами
Он то и дело
Обращался к маме.
Душа отца,
Воскресшая в пустыне,
Переживала всё, что было в сыне:
Такой же интерес, восторг и страх,
Надежды и сомнения – казалось,
Что каждое движенье повторялось,
Явленное на Фединых губах.
– Иди ко мне, иди! – снижая звуки,
Он протянул
Натруженные руки.
Нет, как бы мамы сладко ни кормили,
Душа реёенка тяготеет к силе,
Сказать точнее —
К сильной доброте.
На зов отца Федяша отозвался
И сразу же, к восторгу, оказался
Что ни на есть на самой высоте,
У новой жизни на вершине самой,
Над папою,
Над бабушкой,
Над мамой.
Когда Жуан,
Герой заглавный наш,
Шагал с Федяшей, лучшим из Федяш,
Дотоль не видевшим отцовской ласки,
С женой и тёщею, известной нам
По доброте и рыбным пирогам,
С коляскою, с котомкою в коляске,
Все думали:
“Счастливая семья!”
Не ведая того,
Что ведал я...
Спел песню я,
А если песнь поют,
Не голосом, душою устают.
Высоким не прикинусь перед вами,
Походкою не стану удивлять.
На цыпочках всю жизнь не простоять,
Большими долго не пройти шагами.
Шесть песен спел я про любовь земную,
О Муза-сваха, дай мне спеть седьмую!
Песнь седьмая.
“О, донна Анна!”
А. Пушкин, “Каменный гость”.
Мой друг Жуан,
Мытарствуй не мытарствуй,
Семья как государство в государстве,
По-своему живущее века,
Изменчивое строем и размером,
В котором будешь если не премьером,
То уж министром-то наверняка,
С особым правом робкого совета
При выкройке домашнего бюджета.
Учти, Жуан,
В Сибири для устоя
Семья почти не знала Домостроя.
Жену любили, если горяча
Была не столько в кухне и ночёвке,
Сколь равная на той же раскорчёвке,
Умевшая, как муж, рубить сплеча,
Да чтобы ухитрялась, как ни трудно,
И матерью хорошей быть попутно.
На этой фразе я услышал вздох.
В нём усмотрев, должно быть, мой подвох,
Насмешливый Жуан почти бедово
Скосился глазом тёмным, как прострел,
И долго-долго на меня смотрел
С печальной высоты пережитого.
– Ну-ну,—сказал,– благодарю, учитель,—
И засмеялся, —
Бедный сочинитель!
Сидели мы,
Приняв лишь по единой,
У тёщи возле дома под рябиной,
Плодоносившей только первый год.
Жуан поднялся, с ней тягаясь в росте,
Три ягодки сорвал от спелой грозди,
Испробовал и покривил свой рот,
Да и позднее при тираде длинной
Так и остался с этой горькой миной.
– Мой друг поэт,
Ты думаешь, что я,
Я, Дон-Жуан, лишь выдумка твоя,
Лишь тени тень, живущая фиктивно?
Не льсти себе, хоть и приятна лесть,
Не ошибись, пойми – я был, я есть
Вполне осознанно и объективно,
Иначе бы любые испытанья
Не принесли такого мне страданья.
Мой друг поэт,
Не тщись из доброты
Воображать, что по несчастью ты
Влюбил меня, женил, толкнул к разбою.
Нет, милый, нет, сквозь радость и беду
Не ты меня, а я тебя веду,
Тащу тебя три года за собою.
Так в нашей дружбе, бывшей между нами,
Мы поменялись главными ролями.
Мой друг поэт,
Тебя в твоем стыде
Увидел я, ты помнишь на суде,
Готового тогда к моей защите.
Да, да, хотел тебя я отвести,
От самобичевания спасти,
Себя же от тебя освободить и...
Ну, словом, подчеркнуть
Тем жестом странным,
Что чувствую себя
С тобою равным.
Когда Жуан за всё мне отпенял
И, строгий, под рябиною стоял,
Решалась наша дружба – либо, либо?
Возвышенная в святости живой,
Рябиновая гроздь над головой
Горела и светилась вроде нимба.
Смущённый, встав,
Сказал я без лукавства:
– Дай руку, Друг,
На равенство и братство!
Чем вызван в друге
Этот новый крен,
Какие же причины перемен?
То кресло ли его, лесной пожар ли,
Любовь ли, сын ли – жизни высший дар?
Жизнь, дорогие, интересный жанр,
Люблю работать в этом древнем жанре.
Но если быть в нём голым реалистом,
То будешь не поэтом,
А статистом.
В грядущее
Нужна вся наша сила,
Всё, что до нас,
Что в нас,
Что с нами было.
В Жуане, если без обиняков,
Все впечатленья жизни стали купней.
Ему его грядущее доступней,
Как выходцу из прожитых веков.
А человек, по замечанью тёщи,
Чем умственней,
Чем опытней,
Тем проще.
У тёщи
В одеянье кружевном
Красивый был её старинный дом.
Весь с топора и лобзика всёго-то,
Смотрелся он на самый строгий взгляд.
Жуан сострил:
– Напрасно говорят,
Когда хулят, – топорная работа!
Так смотрится, уже не бога ради,
Икона древняя в резном окладе.
Жуан шутил-шутил
Да как пальнёт:
– Вся эта улица на слом пойдёт,
Участок стал для города потребным,
А тёщин домик с канителью всей
Есть предложенье вывезти в музей,
Открытый где-то под открытым небом.
– Эге, Жуан, не будешь ротозеем,
Глядь, домик станет и твоим музеем.
Со мной не то,
В строительной программе
С моими, брат, не цацкались домами.
Хотел бы хоть в один вернуться, но
Мне всюду с ними просто наважденье.
Домов, где жил я, с моего рожденья
За ветхостью с десяток снесено.
Не будет места в той эпохе дальней,
О, друг мой,
Для доски мемориальной!
Так мы шутили,
Подобрев к домам,
С придумкою и правдой пополам
Припоминали прошлые проказы,
За словом не ходили далеко,
И было нам так вольно и легко,
Как будто и не ссорились ни разу,
Пока не стало видно из-под грозди,
Как в уникальный дом
Толкнулись гости.
В гостях сидел
С большим сознаньем прав
Почти что прежний свадебный состав,
Как вроде бы игралась на усадьбе
Не по годам отсчитанная в срок,
А по страданиям, что выдал рок,
Досрочная серебряная свадьба,
Но не кричали “горько” шумовато,
Поскольку въяве
Было горьковато.
Была на тёще гения печать.
Достало б ей гостей поугощать
И тем же салом, тою же ветчинкой,
Картошкой, студнем из телячьих ног...
Так нет же, а сварганила пирог
С той самой рыбно-луковой начинкой
И “дурочку”, прикрытую со сметкой
Под честною
Фабричной этикеткой.
Добро и зло —
Две стороны медали.
Вот выпили и все добрее стали.
Сердца открыли, сжатые в тиски.
Ну, что такое зелье?
Так – водица!
Но как свежо зарозовели лица,
Тугие развязались языки.
У бывшей в напряжении Наташи
Опали плечи
В памятном вальяже.
Какой-то дед спросил, беря пирог:
– Преуважаемый, а как острог? —
Старик был стар, но в памяти и силе,
Пожалуй, посильней внучат иных.
То был заглавный корень Кузьминых,
Отец отца Наташи – дед Василий.
– Острогов нынче нет! —
Мой тезка – в колкость:
– А если нет острогов,
Где же строгость?..
Что мой Жуан
Был встречен как герой,
Меня и то коробило порой,
Как будто он не лес пилил на трассе,
Не пни в глуши таежной корчевал,
А с некою задачей побывал
В почетной экспедиции на Марсе.
Наверно, проявлялся в тот момент
Судьбы сибирской
Некий рудимент.
Сибирь, мой край,
Затмивший все края,
О, золотая каторга моя,
Приют суровый праотцов бесправых,
Где барско-царских не было плетей,
Но лыко нам неведомых лаптей,
С железом кандалов прошло на равных.
Народом ничего не позабыто,
Что в жизни поколений
Было бытом.
Сибиряку сама живая данность
Внушала и суровость и гуманность.
Почти в любой семье сибиряка
Для беглецов считалось делом чести
На самом видном и доступном месте
Поставить на ночь кринку молока.
И, тронутую грешными устами,
Крестили заскорузлыми перстами.
Сибирь моя,
В просторах безграничных
Ты принимала всех иноязычных.
У всех поныне свой особый лик,
Но всё сильнее вечное стремленье,
Чтоб после вавилонского дробленья
Здесь снова обрести один язык.
Твои небостремительные башни
Уже давно затмили
День вчерашний.
Сибирь моя,
Ты вся в кипучей стройке,
Вся в переделке, вся ты в перестройке,
Любовь моя, ты вся из новостей,
А если вместе с “дурочкой” угарной
Был заведён мотив рудиментарный,
За то не будем осуждать гостей.
Таков порядок:
После крепкой влаги
Запеть надрывно
Песню о бродяге.
Не пела лишь Наташа,
С видом чинным
Неугомонным занимаясь сыном.
А Федя деловито, без конца,
Переходил, как ангел примирений,
С её колен на теплоту коленей
Легонько подпевавшего отца,
Как будто этой хитростью наивной
Хотел связать развяз
Любви взаимной.
Жена сидела
Рядышком с Жуаном,
Дразня супруга профилем чеканным,
Девически смягчавшимся в былом,
Коса всё с тем же золотым избытком
Её венчала свитком, словно слитком,
Красиво свитым греческим узлом.
Отбившиеся локоны горели,
Как лепестки цветка
На длинном стебле.
По части стебельков
И прочих трав
Мой друг при опыте был не лукав,
А искренне смотрел на всё и даже
Всё старшее в природе почитал,
Поэтому не о Душе мечтал,
Мечтал о теле – тело было старше.
Меж тем бродяга песенный помалу
Лишь подошёл
К священному Байкалу.
Есть в русской песне
Высшая отрада,
Дойдёт до песни, ничего не надо,
Лишь песню дай – поющие не пьют.
И сам влюблённый в песенное диво,
Жуан впервые думал неучтиво:
“Чёрт побери, они ещё поют!”
Тут вроде бы из-за Федяши в певни
Пришлось вмешаться
Марфе Тимофевне.
Так Федя
И на этот раз помог
Переступить той горенки порог,
Где бревна неприступные в оплоте
До сей поры его дивили той
Старинной первозданной простотой
И чистотой своей открытой плоти.
Они в линейно ровных строчках пакли
Ещё, казалось,
Древним лесом пахли.
Подумал:
“Красоте не нужен лак”.
Послушал: “Что ж Наташа медлит так?”
А как ей было, мучаясь расплатой
И продолжая в робости любить,
К нему через порог переступить
Бабёнкою паскудно виноватой?
На шорох оглянулся по тревоге —
Жена уже стояла на пороге.
К застывшей у проёма
Скорбным знаком
Жуан шагнул отяжелевшим шагом,
Да так, что пола заскрипел настил.
Наташа своей грешно-золотою
На грудь ему упала головою.
– Жуан, прости!..
– Мой Сын тебя простил.
– А ты, Жуан? – заговорила снова.
– Молчи!.. Ни слова!..
Никогда ни слова!..
Не он ли
При долине перед взгорьем
Два года возносил себя над горем?
Не он ли у обрыва на краю,
Облаянный сторожевыми псами,
Мужскими, небегучими слезами
Два года отмывал любовь свою?
Превозмогая горести и боли,
Поднялся над самим собой
Не он ли?
Для страстного
Любовь – душевный оттиск,
А вместе с тем и смысла трудный поиск.
Но истина давалась нелегко,
Внушалась болью, вставшей над интригой.
Перед Любовью вечной и великой
Всё злое, однодневное – мелко.
Для страстного не может быть иначе, —
Простив однажды,
Страстный любит жарче.
Не помирила теплая постель,
Супругов не помирит колыбель
И не сведут любые комитеты,
И кто бы ни просил, и ни грозил...
– Жуан, сначала свет бы погасил!..
– Пусть, пусть горит до самого рассвета!..—
Хотя Любовь при свете лучше зрима,
Она стихами неизобразима.
– Молчи, молчи,
Не приступы стыда,
Придумали одежду холода...—
Жуан болтал с шутливостью игривой, —
Ты косы расплети по всей длине,
Люблю тебя на золотой волне
Лицом ко мне с улыбкою счастливой!..
Молчи, молчи!..—
Теперь, сказать не к ночи,
Заговорил он тише и короче.
Но в жарком буйстве
Расплетённых кос,
В глазах жены был некий парадокс,
Который женщину в любви прекраснит,
О некоей загадке говорит:
При жажде счастья взгляд её горит,
При полном счастье почему-то гаснет.
А разве бы всё это, небезгрешный,
Жуан заметил
В темноте кромешной?
Так в горенке
С любовью, страстно спетой,
Метался свет до сутеми рассветной.
Себя не ставя во главу угла,
Жуан при полном торжестве задора
Не вел себя нахально, как обжора:
Поел – и отвалился от стола, —
А как бы говорил хозяйке Нате:
Нет, нет, вы этот стол
Не прибирайте!
А утром,
Давшим счёт хорошим дням,
Он обновлённым встал по всем статьям,
По-новому решительным и смелым.
В колонии, затронутою ржой,
Он обновлялся смутною душой,
Но прозябал нетерпеливым телом.
Теперь, когда поднялся и умылся,
Душой и телом
Заново родился.
Чаёвничать,
Опохмелясь слегка,
С остатками садились пирога,
А он, остывший, был куда вкуснее.
Жуан, настроенный на добрый лад,
Наташи перехватывая взгляд,
Лукаво переглядывался с нею.
Та отвечала, будучи польщённой,
Улыбкой сдержанной
И чуть смущённой.
А тёща своей чаёк,
Лицом тепла,
Стариночкой из блюдечка пила
На пальчиках широкого развода,
Подует и пригубит – благодать!
– Куда теперь пойдёшь-то работать?
– Куда?.. Да никуда, кроме завода. —
Жуана между тем на третьем годе
Почти совсем забыли на заводе.
Такой уж ритм
У жизни заводской.
Над плазами с тех пор корпел другой,
Уже другой руководил в цехкоме,
Директор, с ним и главный инженер
Уже другого ставили в пример,
Забыли в шумном коридорном доме,
Где с той поры, как стала тяжела,
Наташа уже больше не жила.
Работа – не обуза,
А потребность,
К работе есть особенная ревность,
Подвижник есть в профессии любой,
Но в самой трудной – самый ярый в споре.
Моряк, познавший штормы, любит море,
Шахтёр, познав завалы, – свой забой,
Но изо всех ревнивых патриотов
Ревнивей всех
Строитель самолётов.
Не чудо ль,
Что простой бумажный змей,
Забава подрастающих детей,
Явился в мир надеждою крылатой,
В короткий срок успел себя явить,
Минувший век с высот благословить
И увенчать собою век двадцатый.
Не чудо ли, что в этом чудном чуде
Творят за чудотворцев
Просто люди.
Жуана поразила навсегда
Завзятая эстетика труда,
Та красота, что собрана помалу.
Ведь надо же увидеть и понять,
Что человека легче оживлять,
Чем жизнь давать холодному металлу
И придавать ему в пределах нормы
Разумные, причудливые формы.
Металл, он мёртв,
Но всё же в чувстве стиля
Не терпит безрассудного насилья —
Битья, рванья, его тончайших жил,
Лишь в доброте к нему – залог успеха.
Все эти истины, как мастер цеха,
Жуану, между прочим, я внушил,
Когда он стал смотреть
В очках спесивых
На нас, как исполнителей пассивных.
Любая самолётная деталь
Высокую несёт в себе мораль.
Она ни в чём не терпит искажений,
Его создателя спасут от лжи
Стоящие на страже чертежи...
Недаром в бурях мировых движений,
В исканиях свободы зоркий Маркс
Поставил впереди рабочий класс.
– Ба-ба, Жуан!..
Не думал, не гадал!..
Давно не видел, где ты пропадал?.. —
Знакомый руку жал, как другу, исто, —
А я уж думал, в Африке самой
Передаёшь богатый опыт свой,
Там, говорят, нужны специалисты... —
Высокая Жуану льстила марка.
– Хоть и не в Африке,
Но было жарко!..
Был добрый знак,
Что встреча без оглядов
Произошла перед отделом кадров,
Где у всего начальства на виду
При должности замнача иль замзава
Работала тогда Попова Клава,
Знакомая по танцам в горсаду.
Хоть кумовство мы судим так и сяк,
Но всё-таки знакомство
Не пустяк.
Та Клава,
Не смутясь,
Не суетясь,
С директором установила связь —
Из трубки голос вылетал басистый:
– Вы это про кого?..
– Да про того...
– А-а, да, припомнил – как дела его?
– Досрочно вышел, и притом по чистой... —
Смолк на минуту трубки звукомёт.
– Свяжитесь с Главным,
Пусть к нему зайдёт.
Когда мой Друг
В прическе ореолом
На мой участок заглянул весёлым,
Я догадался – всё пошло на лад,
Всё утряслось и вправду без оглядок.
– Ну, как, Жуан, с работою?
– Порядок! —
За друга я действительно был рад.
– Надеюсь, что не поступился стажем?
– Нет, нет! Назначен инженером старшим!
С тех пор мой цех,
Гудящий и гремящий
Жуан стал посещать уже всё чаще,
Но был ему мой цех не мною люб,
А тем, что мог в нём заточить стамеску,
Найти в углу какую-то железку,
Какой-нибудь диковинный шуруп.
Казалось, за такое упрощенье
Жуану даже не было прощенья.
Но работяга,
Если он не робот,
До странной страсти обретает опыт.
Освоив кресла в некоем краю,
Жуан, приобретя свой стиль и хватку,
Забраковал Федяшину кроватку
И начал конструировать свою,
Способную на качку и покат,
По сложности почти что агрегат.
Однажды, для неё брусок строгая,
Он видел, как прекрасна плоть нагая,
Как матово чиста, но миг спустя,
Когда стругнул ещё, из-под фуранга
Явилась тёмно-розовая ранка,
Подобно следу ржавого гвоздя.
Ещё, ещё строгнул
И, ширя взгляд свой,
Увидел ранку
Тёмно-бурой язвой.
То был сучок,
По юности отживший,
По времени опавший и оплывший
Целебным соком не одной весны.
Так хорошо и так счастливо сталось,
Что на стволе берёзы не осталось
Ни пятнышка, ни малой кривизны.
Не будь Жуан в работе бесноватым,
И не узнал бы
О сучке чреватом.
Былой сучок в берёзовом оплыве
Хранился тёмной тайной, как в архиве,
Минула жизнь – и вскрылась тайна та.
Мой друг тот брус с возможною резьбою
Разглядывал, держа перед собою,
Как Гамлет череп своего шута,
И медленно цедил не без нажима:
– Невероятно и непостижимо.
Вдруг захотелось
В меру разуменья
Приобрести рентгеновское зренье,
Прозреть через какой-нибудь экран,
Пока никем не видимые сучья
Из глубины его благополучья
Не проступили зримо, как изъян,
Тем более что Жизнь к усладе вкуса
Выглаживалась, как бока у бруса.
Но в том была
Не праздная забота, —
Жену, казалось, угнетало что-то.
Теперь он отмечал в ней без труда
То странную застенчивость и робость,
То странную ответную торопность,
То жгучий взгляд куда-то в никуда,
А красота в румяности осенней
Всё ярче становилась и надменней.
И вот Жуан,
Не мешкая с раскачкой,
Пришёл ко мне с той самою болячкой.
А я шутил:
– Скажу, не осердись,
Чтобы вернулись легкость и свобода,
Вам надо было начинать с развода,
Сначала разойтись, потом сойтись.
Все взрывы ревности в твоих фугасах,
Все глупости
Оставил бы ты в загсах.
Невежда в психологии семейной,
Ты стал капризней барышни кисейной,
Ты упустил спасительный момент
Из глупых статистических приличий,
Стыдясь своим разводом увеличить
Супругов разводящийся процент... —
Он засмеялся, относя к потехам
Всё это,
Но, увы, последним смехом!
Пока паслись мы
На учёной ниве,
Наташа становилась всё красивей,
Хотя, казалось, чуточку бледней,
Но бледность только брови оттенила,
Да только губы ярче очертила,
Да только строгость подчеркнула в ней,
Да только подкрепила, словно в споре,
Высокую отчаянность во взоре.
Такое же,
А может, и капризней,
Бывает часто в яблоневой жизни.
Когда недуг ей корни поразил,
Когда коснулась гибельная хмара,
То яблоня цветёт особо яро,
Истрачивая все запасы сил.
Но вот скажи, и все сочтут за бредни
Слова о том,
Что этот цвет последний.
Напрасно хоть в очках,
Хоть без очков
Заглядывать на донышки цветков,
Там не найти обещанную завязь.
– Какая жалость!– скажет, наперед
Беды не угадавший садовод,
Припоминая промахи и каясь.
Но покаяния звучат века,
Как самоотпущения греха.
У бедной Наты
В день и раз, и два
Покруживаться стала голова,
Тесниться грудь, тошнотка появляться.
Пожаловалась матери, а та
Заметила шутливо и спроста:
– Э-э, кто-то младший догоняет братца! —
И посоветовала, чтобы Ната
Пошла к врачу
За подтвержденьем факта.
Но оказалось,
Весь набор примет
Обманчив был, как яблоневый цвет,
Не давший сил приросту молодому.
Задумчивый, как белокрылый грач
В своём халате белом, старый врач
Наташу передал врачу другому,
Тот – третьему, а там вмешался чётный,
И не последний,
А всего четвёртый.
И как же было
Нате не смутиться,
Когда пришла машина из больницы
С высокой фарой, меченной крестом.
Жуана не было, с ночной укладки
Федяша ещё спал в ночной кроватке,
А Тимофевна прибирала дом.
Наташу так и обожгло словами
Вбежавшей медсестрички:
– Мы за вами!..
– А что мне взять? —
На свой вопрос резонный
Реакция её была мудрёной,
Необъяснимой импульсом иным,
Как страхом, заслонившим всё на свете.
– Ах, да, да, да! —
Она метнулась к Феде,
Как будто ехать собиралась с ним.
Лишь с плачем сына, сердце резанувшим,
Она оторопела, как под душем.
А тут бабуся подоспела кстати.
– Моя Голуба-люба, мой касатик! —
Напев заслышав, полусонный внук
Со всею непосредственностью детства
Заулыбался и предпринял бегство
Из судорожных материнских рук.
– Не паникуй! —
Сказала Тимофевна,
И Ната успокоилась мгновенно.
Но, сделав шаг
Из-под родного крова,
Наташа к Феде устремилась снова,
Да так, что впала в еле слышный стон
В каком-то новом приступе печали.
Разбуженный, испуганный вначале,
На этот раз не испугался он,
Лишь долго удивленными глазами
Глядел на маму,
Обращённый к маме.
В беде
Никто не знает меры бедствий,
А в раннем расставанье всех последствий.
Быть может, будет сын всю жизнь искать,
Как и отец искал со страстью странной,
Оставшуюся в памяти туманной
Неведомо похожую на мать.
Во всех исканьях будет этот образ
Ему путеводительней,
Чем компас.
Не так ли в детстве,
К жизни пробуждённый,
Глядел я, Музою заворожённый,
В глаза её, внимателен и тих.
Как часто, наградив душевным жженьем,
Она ко мне являлась с утешеньем,
С надеждой в начинаниях моих.
Зато теперь, когда мой мир в расстрое,
Меня забыла и моих героев.
О, сжалься, Муза,
Возвратись, приди,
Несчастье от Наташи отврати!
О, Муза, Муза, искренняя вроде,
Ты, замечавшая и тихий плач,
Ведёшь себя уклончивей, чем врач
В плохой больнице
При плохом исходе.
Тебя зову я, отзовись на поклик,
Спасеньем увенчай Жуана подвиг!
Я звал,
Я упрекал её, она же
Сиделкою сидела при Наташе,
На этот раз реальная вполне.
Свой давний долг отсиживая честно,
Она Жуану уступала место,
Когда тот приходил к своей жене,
Со стороны глядела, видя диво:
Как он красив
И как она красива!
У скромницы
И у скандальной тётки,
Почти у всех в больнице лица кротки.
Там все мы, все —и ты, и он, и я,—
Почувствовав себя намного бренней,
Становимся добрее и смиренней
Пред мрачной вечностью небытия.
Ещё живём, но будет же решаться:
Кому уйти,
Кому пока остаться.
У многих неприятий
И приязней
Немало остаётся скрытых связей,
Не ставших связью зримой и прямой.
Однажды с послаблением недуга
Наташа стала умолять супруга:
– Мне лучше, забери меня домой! —
Тогда и повстречалися друг с другом
Мой друг Жуан
С гордеевским хирургом.
Тому бы знать,
Что, хоть ролями разны,
Они к событью одному причастны,
А поточнее – к личности одной,
И каждый дело делал без отсрочек:
Жуан, как разухабистый раскройщик,
Хирург, как многоопытный портной,
Что речь пойдёт с надеждою вмешаться
О жертве жертвы
Этого красавца.
А знай он
Всю историю живую,
Свою с ней связь, такую узловую,
Помог бы этот узел расплести,
Ведь признавать бессилие не просто:
Суметь спасти Гордеева-прохвоста,
А вот Наташу не суметь спасти.
Но, ничего не ведая об этом,
Он спрятал руки:
– Слово терапевтам.
Тоска по Феде
У Наташи вскоре
На время заглушила боль от хвори.
Хоть не врачам, а только ей самой
Казаться стало, что она здорова,
А потому и запросилась снова:
– Мне легче, забери меня домой! —
Врачи про Нату что-то больше знали,
Но всё-таки
Задерживать не стали.
На лестнице
В домашней кацавейке
Наташа пошатнулась на ступеньке.
Но не успела выдохнуть и “ах”
Обескураженной и удивлённой,
Как, поднятая над плитой бетонной,
Притихла на Жуановых руках.
О как на этот раз она, несома,
Была легка,
Почти что невесома!
Жуан заторопился, зашагал
Так, будто бы Наташу умыкал,
Боясь услышать окрик за плечами,
Нет, не врачей, а неузримой той,
Которая следит с недобротой
За трудными больными и врачами,
Чтобы самой, скучавшей не при деле,
Однажды встать
У роковой постели.
Жуан, сходя,
На лестничных пролётах
С Наташей виражил на поворотах
И снова шёл в пике, суров и лих,
С такой неоспоримостью побега
Заспорившего с горем человека,
Что встречные шарахались от них.
А он спешил с ней, словно от угара,
Из пламени
Таёжного пожара.
Не зря Наташа
В страхе и надломе
Затосковала о родимом доме,
О горнице, где родилась она,
Где ярче материнского подола
Ей памятна любая складка пола,
Где ей сподручна каждая стена.
Здесь, дома, в обстановке завсегдашней,
Болезнь и та
Становится домашней.
Довольная Наташа замечала,
Что на Душе Жуана полегчало.
Казалось, уже виделся просвет
И Жизнь уже светлела понемножку,
Как в палисадник узкое окошко
К зиме, когда на ветках листьев нет.
Так, слабому здоровью не противясь,
Болезнь притворно
Ослабляла привязь.
Но вдруг привиделось,
Что тихо-тихо
Какая-то курносая ткачиха
На ветхом стане тёмный холст ткала.
Челнок мелькал легко и бирюзово,
Уток сверкал, а тёмная основа
К ней в Душу протянулась из угла.
И вот тканьё, навитое на валик,
Ткачиха та
Взяла на притужальник.
Ей стало больно,
Но в работе срочной
Зигзагом бегал огонёк челночный,
Всё продолжал светиться и мелькать.
Основы тёмной натягая жилы,
Ткачиха полоротая спешила
Свое тканьё нездешнее доткать.
Сопротивлялось, билось, не хотело
По жилочкам
Разматываться тело.
– Ткачиха!.. Стой!.. —
Вскричала Ната, видя,
Как посветлел настрой душевных нитей,
Давно ли цветом равных с темнотой.
О, значит, вновь чиста и вновь здорова,
Коль стала в ней душевная основа
Раскручиваться пряжей золотой.
Ткачиха дрогнула, вскочила с места.
Наташа прошептала:
– Наконец-то!
Жуан не знал,
Сидевший у постели,
О чём она?
В бреду ли?
В тяжком сне ли?
Тревожный, он не мог найти никак
К чему-то цельному и даже следа
В порывах чувств,
В обрывках сна и бреда,
В обломках мира, павшего во мрак.