355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Иван Щеголихин » Не жалею, не зову, не плачу... » Текст книги (страница 9)
Не жалею, не зову, не плачу...
  • Текст добавлен: 9 октября 2016, 15:36

Текст книги "Не жалею, не зову, не плачу..."


Автор книги: Иван Щеголихин



сообщить о нарушении

Текущая страница: 9 (всего у книги 27 страниц)

(китайские подданные) собрали 359.327 рублей в фонд обороны. Потом началась

кампания по сбору картофельных верхушек – в помои теперь ничего не выбрасывать,

всё нести в школу. Академик Лысенко доказал, не обязательно сажать картофелину

целиком, достаточно посадить верхушку, и вырастут такие же клубни, – о чём только

люди раньше думали.

В феврале пришла похоронка на Шуру Рогинскую – пала смертью храбрых под

Сталинградом. У меня было предчувствие. Такие, как она, гибли в огне революции, или

в огне войны, мятежа или в житейской борьбе за правду. Шура всё равно бы погибла,

защищая свою высоту хоть где. На той карточке, где она со шпалой в петлице, мелким и

ровным почерком в самом низу написано: «Ваня, помни меня». Я помню. Шура

доказала, что она выше всех своих жалких соперниц. Она прислала такую же карточку

Абраше, но написала совсем другие слова. Если он её вспомнит, то не как святую, а как

взбалмошную, глупую тёлку, она зря погибла, могла бы жить и работать в тёплом

городе Фрунзе, в лучшей клинике республики. Её старики родители похоронную

восприняли тихо и продолжали жить тихо, пока не пришёл однажды весёлый Яков

Соломонович с громкой вестью: «В последний час! Наши войска освободили Харьков.

Разгромлен немецкий корпус СС и танковая дивизия «Адольф Гитлер», ура!» Старуха

Рогинская ужасно закричала, громко, сколько было сил, и старик сразу же тоже завыл –

освободили Харьков, где родилась их дочь, кому теперь нужен Харьков.

Вечером при свете лампы я достал её карточку. «Ваня, помни меня». Живая –

прощалась. Я младше её на семь лет, но она вела себя так, будто мы одинаковы в самом

главном – мы оба любим. Не друг друга, а – просто любим, наделены таким свойством.

Мы одинаковы по своему душевному строю и своему страданию. Как одиноко ей было

умирать там, под Сталинградом, среди грохота снарядов, стонов и крика…

Сильно мне помог совет Лили вести дневник, я теперь знал, ничто у меня не

пропадёт, ни хорошее, ни плохое. Сижу, мне муторно, тоска, что делать? Раскрываю

тетрадку в клетку, ставлю число и пишу. Отметки записываю, «отлично» по анатомии,

новый предмет в 8-от классе. Пишу кратко, оставляю приметы времени и нашей

скромной, еле живой жизни. На самом деле всё было сложнее, романтичнее, и

драматичнее. Я помню гораздо больше, чем передаю в скупых строчках.

«15 января 1943 года. Сегодня снег. Морозно. В школе был митинг, выступала Валя

Панфилова, дважды орденоносец. Рассказывала о смерти отца под Москвой.

Находилась на боевом посту, привезли раненого, перевязывая его, услышала, что

тяжело ранен генерал-майор Панфилов. Валя срочно добралась до того места, где

находился отец. Он уже был мёртв, рана в грудь. Он лежал в чистой крестьянской избе

на столе, с какой-то радушной улыбкой на лице. Рассказывает она тихим ровным

голосом, в зале тишина, много учащихся, собралась вся школа. На сцене знамёна,

президиум, Валя. Она черноволосая, черноглазая, не очень красивая, серьёзная, в

зелёной гимнастёрке. Вся обстановка производит хорошее впечатление, особенно если

учесть, что два урока нашей смены уже прошли». Вот такая запись, одна из первых в

моём дневнике. Тут тебе и трагедия, и юмор, и пафос, и обыкновенное сачкование. Надо

было мне записать имена тех, кто сидел в президиуме – не сообразил, не было навыка

исторического повествователя.

«1 февраля. В школе появились обеды, никто не ест, стесняются. Поварихи

приглашают». Можно сделать вывод – мы голодные, но гордые.

«4 февраля. Вчера получил «отлично» по истории, а сегодня по киргизскому. В

столовой уже многие жрут, не стесняясь».

«10 февраля. Сегодня с мамой продали корову за 11 тысяч и 3 куска сала».

Корову продали – большая утрата. Во все худые времена без отца и без деда –

кусок хлеба, чашка молока, и можно жить. Мы млекопитающиеся, но корову надо

кормить и платить за неё налог, а платить нечем, пришлось продать и перейти на воду.

Мать устроилась на швейную фабрику шинели шить и другое обмундирование. На

столе у нас только свёкла и кукуруза. Вся Ленинградская была засажена кукурузой,

оставлена была только узенькая полоска посреди улицы для проезда телеги. На каждом

чердаке сушились гирлянды початков. Из кукурузы делали до десятка блюд, самые

ходовые – каша или мамалыга, затем мамалыга с тыквой, мамалыга с сахарной свёклой,

початки, сваренные целиком в солёной воде. Но всё это лёгкая еда, живот набьёшь, а

есть всё равно хочется. Квартиранты от нас уехали, слишком далеко мы живём.

Остались мы без лошади, без коровы, без квартирантов, без деда Лейбы, и от отца

вдобавок ничего нет.

«1 апреля. День моего рождения. Лиля подарила открытку с цветами и хорошей

надписью. Буду хранить вечно. Ходили в «Ала-Тоо». Когда погас свет, я хотел взять её

за руку, но не смог. Теперь меня это будет преследовать. Когда смогу?»

«6 апреля. На военном деле стреляли из малокалиберной винтовки. Мы с Геной

Пончиком выбили на «отлично», за что получили сразу по два обеда. Новый военрук

перед строем вынес нам благодарность. Мы ответили: «Служим Советскому Союзу!»

У Гены Пончика погиб на фронте брат, пришла похоронная. Я его брата помню.

Мы учились в 6-м классе, а он заканчивал 10-й, высокий такой юноша. Мы знали всех

ребят из десятого, как зовут каждого, чем он знаменит, легенды о них передавали, в чём

один отличился, в чём другой. Мы их любили, короче говоря, хотели быть на них

похожими. Помню двух друзей – Мельникова и Белковского, один мощный такой,

похожий на Чкалова, ходил в аэроклуб и уже прыгал с парашютом, второй – тонкий и

стройный, был приглашён из нашего драмкружка в театр Крупской на главную роль.

Смелые были ребята, надёжные, значкисты ГТО и ПВХО. Таким был и брат Гены

Анфилофьева. И вот он погиб от пули фашиста. Наш Пончик, всегда добродушный,

кругленький, пухленький, от этого и кличка, пришёл в школу неузнаваемо злой, с

красными глазами и набросился на Пуциковичей – не было бы евреев, не было бы

проклятой войны.

Жизнь становилась вообще всё хуже. Победа под Сталинградом обещала конец

войне, но, увы, жрать было нечего, надежд никаких, а тут ещё появилась в городе банда

«Чёрная кошка», ходить ночью из школы было страшно. Я мечтал о каких-то крутых

переменах, чтобы бомба, что ли, упала на наш город, чтобы всех образумить, или

китайцы на нас напали, больше некому, от всех других мы слишком далеко живём.

Как и следовало ожидать по сюжету свыше, моё смятение скоро кончилось.

Народный комиссариат просвещения объявил разделение школ на мужские и женские,

мальчишек надо готовить к армии и пусть девчонки не путаются под ногами (хотя

военное дело у них тоже было). В девятый класс я пошёл совсем в другую сторону – на

Атбашинскую, в 8-ю школу, возле самой железной дороги. Она не такая образцовая, как

№ 3 имени Сталина, зато в двух кварталах от неё жила Лиля, а школа № 13 была

объявлена женской. Теперь можно было возжечь следующую мечту и сделать из неё

действительность. Я уже знал: мне плохо тогда, когда мы расстаёмся с Лилей.

В 9-ом классе пришла пора вступать в комсомол, однако, я почему-то колебался.

Меня назначили командиром роты старших классов. Деление у нас было не только на

классы, но и как в войсковой части. Учусь в 9-м, а командую ротой, в нее входят и 10-е.

И не комсомолец, как это так? Не знаю, что-то со мной произошло. Некогда примерного

пионера зовут в комсомол, в передовую часть советской молодёжи, зовут и не

дозовутся. Возможно, взрослея, я острее чувствовал покушение на свою свободу –

слишком много всяких обязанностей у комсомольца, в каждой дырке затычка. И ещё.

Будучи пионером, я без зазрения совести критиковал своих сверстников за плохую

учёбу, плохое поведение, за пропуски уроков, но сейчас, в 9-м, такая критика уже

выглядела предательством. Практика комсомола расходилась с представлением о

порядочности. Меня сильно задело замечание одной резвой деятельницы из

Пролетарского райкома: как это так, в 8-й школе командир роты старших классов не

комсомолец? Возмущало недоверие человеку как таковому, деление на членов и не

членов, на принятых и отвергнутых – по сортам.

И все же я вступил в комсомол по совету Лили.

10

А потом началась каторга, какой у меня ещё не было, – я не мог отважиться на

первый поцелуй. На Эверест взойти легче. Мужчина, а цепенею как красна девица.

Первого апреля мне уже исполнится семнадцать, а я… Облако в штанах. Другую

девчонку я мог бы поцеловать, допустим, на спор. Но только не Лилю. Я бы, не моргнув

глазом, весь гарем турецкого султана смог бы перецеловать, но только не её. О таком

ступоре я не читал ни в стихах, ни в прозе. Воспевались обычно страстные, нежные,

сладкие, горячие и прочие поцелуи, но чтобы вот так, никакого тебе поцелуя – никто не

описывал. А твоя возлюбленная – вот она, рядом, играет с тобой и даже дразнит

намёками и примерами. У меня нет отваги, смелости, самых лучших мужских свойств.

Зачем такая рохля ходит по земле?

Сегодня, говорил я себе, обязательно! Но нет, не случилось, не получилось. Я

уходил домой, клокоча от презрения к самому себе. Шестнадцать лет, паспорт уже имею

– и всё ещё, всё ещё не достиг! Сколько книг я перечитал об этом, сколько раз в кино

видел, представляю всё досконально, – всего лишь коснуться её лица, чуть шевельнуть

губами и всё, вершина взята. Но нет, я и сегодня не смог, да ещё пытаюсь обвинить

Лилю, ей бы тоже надо чуть-чуть двинуться мне навстречу.

Осталось двадцать дней до моего 17-летия. Ромео и Джульетта к этому времени

уже были на небесах, а я, такой здоровый лоб, такой вроде бы сильный, уверенный,

горластый, как-никак командир роты, и (смешно сказать) не могу поцеловать любимую

девушку.

Но разве нельзя просто любить ее, смотреть, как она улыбается, слушать, как она

говорит, чего тебе вдруг приспичило, чего ты носишься с этим поцелуем как с писаной

торбой!

Не знаю. Просто так, без поцелуя, я не могу жить.

Осталось 15 дней, и кончатся мои 16 лет, пройдёт мой золотой возраст, без первого

поцелуя и вспомнить нечем.

Осталось 12 дней. 18 марта обязательно отмечался в школе день Парижской

Коммуны, говорили о нём по радио и писали в газетах как о революционном празднике.

И вот сидели мы с Лилей рядышком дома у неё в сумерках, и я сказал, что в честь

Парижской Коммуны надо что-то обязательно натворить, сейчас я вот-вот что-то

натворю, – и легонько ткнулся губами в её щёку. Поцеловал или не считается? А что

Лиля? Вместо того, чтобы рассмеяться или что-то сказать, она стала часто-часто

дышать, взялась за спинку койки и склонила голову на руки…

Началась наша новая жизнь. Целовались мы теперь беспрерывно. Только и ждали

момента, хоть на улице украдкой, хоть в комнате, везде. В книгах о великих людях,

полководцах, писателях, революционерах, учёных, подвижниках и передвижниках

говорилось, во сколько лет они совершили подвиг, сделали научное открытие или

восстали против самодержавия, на баррикады взошли, попали на каторгу. Но ни в

одной книге не встретилось мне, когда и как тот или иной великий поцеловал любимую,

будто это пустяк. Я сразу возмужал, я ощутил развитие, я одолел вершину.

А война шла, и мы жили по закону военного времени. Патрули устраивали облавы,

проверяли документы, выявляли дезертиров. Раньше меня это не касалось, а тут я вдруг

повзрослел, пушок на губе появился, я стал привлекать внимание патрулей. Настал

день, когда меня задержали. Если бы я шёл один, они бы меня не остановили, я уверен.

Но я шёл с Лилей, а они всего лишь с автоматами и с мечтой о красивой девушке. За

версту было видно, что идут влюблённые, счастливые, да красивые. Патруль стоял и

ждал, когда мы приблизимся. Если бы мимо них прошла сейчас дивизия дезертиров,

они бы на неё ноль внимания. А нам сейчас испортят настроение. «Ваши документы?»

– в голосе сталь, поймали, наконец, врага отечества. Я подал комсомольский билет.

«Комсомольский билет не является документом», – отчеканил сержант. – «А что

является? – сразу взрываясь от его тона, с вызовом попёр я. – В билете есть фотография

и указан год рождения». – «Следуйте!» – грубо и торжествующе приказал он. – «Мы

ещё учимся в девятом классе, он с двадцать седьмого года, здесь же написано!» – Лиля

выдернула у меня из рук билет и сунула под нос сержанту, но тот даже не глянул.

«Рядовой Пацюк, проведите задержанного для выяснения личности!» Хотя бы какой-

нибудь Иванов, Сидоров, – нет, непременно гоголевский персонаж. У меня слов не было

от хамского недоверия, от наглого подозрения. Берут во время облавы как труса и

беглеца. Неужели по мне не видно, что я не такой?!

Маленький солдат с автоматом ведёт большого дезертира по Атбашинской, по

Сукулукской, свернули по улице Фрунзе в сторону 2-го отделения милиции. Каждый

день я хожу здесь в школу и из школы. Бабки выглядывают из-за дувала: ага, попался,

голубчик. Солдат маленький, а уже служит, а этот здоровый лоб с девушками

прохлаждается, шуры-муры разводит, есть ли совесть у человека?

…Обычный случай, простой, мимолётный, но он оставил след. Если юного и

ранимого однажды выставить на позор, то это уже рубец на память. В милиции народу

битком, ступить некуда. У входа сидели на корточках воришки в рванье, курили бычок в

рукав, передавая друг другу. Много грубых баб, цыганки, чеченки с узелками, с

мешками, спекулянты и спецпереселенцы, они не имели права отлучаться в город без

разрешения своего коменданта, их отсюда прямо в тюрьму. Обросшие мужики, кто с

костылём, кто без, все подозрительные, как на подбор, и я среди них, одного поля ягода.

Попался. Советский патруль не ошибается, я должен сделать выводы. Совсем не

случайно я оказался в такой гоп-компании. Теперь я буду носить с собой паспорт – но!

Большое-пребольшое «но» – я не смогу приклеить себе на лоб цифру 16 для оправдания

в глазах встречных.

Кабинет с табличкой «Зам. начальника». Подошла моя очередь. За столом офицер

в погонах, глянул остро, цепко, спросил, за что задержали. «Шёл из школы, стоит

патруль, я показал комсомольский билет, а они – не является документом». – «Где

живёшь? Родители есть?» Я назвал адрес, отец на фронте, мать на швейной фабрике. Он

мне больше – ни слова, носи с собой паспорт, и всё, даже не стал смотреть

комсомольский билет. От этого обида моя на патруль дошла до остервенения, почему

они, гады, с таким презрением отнеслись к документу? На нём портреты вождей

пролетариата, моя фамилия, члена Коммунистического Союза молодёжи, это именно

документ, моё общественно-политическое, идейное лицо. а не филькина грамота! «Не

является» – с-скоты! Я пошёл домой злой как чёрт. Иду и зырю, как на меня смотрят

встречные-поперечные. И вижу, увы, только теперь увидел, смотрят они примерно так

же, как тот патруль – не пора ли тебе, сокол ясный, на фронт. Особенно тётки. У них

сыновья как я, а уже в армии. Воюют. На иных уже и похоронка пришла. А я хожу,

верзила длиннее винтовки образца 1881-го дробь 30-го с примкнутым штыком. По этим

улицам я мальчишкой бегал, теперь вырос. Война началась – хожу, война продолжается

– хожу, война скоро кончится, а я всё хожу, глаза мозолю, всё расту и никак не дорасту

до армии. Не пора ли тебе сменить маршрут тыловой на фронтовой?

Война, между прочим, всенародная, но как много я вижу людей на улицах, в

кинотеатрах, в Дубовом парке, а сколько на заводе, на швейной фабрике, на обувной.

Ездили с матушкой на свидание с дедом в лагерь возле Канта, заключённых там целое

войско, да охраняет их ещё одно войско. А сколько настоящих дезертиров скрывается

по чердакам и погребам, сколько предателей перешло к немцам, сколько в плен сдались.

Может, потому и тянется война так долго, что один воюет, а трое сачкуют.

Собственно говоря, чего ты раскипятился, если уже забирают 1926-й год

рождения. Совсем недавно уходили ребята с двадцать первого, с двадцать второго, они

были совсем взрослые, свысока смотрели на сопляков с двадцать третьего – вам войны

не видать как своих ушей. Но пошёл скоро и двадцать третий, а затем и двадцать

четвёртый. Они тоже говорили младшим, вам, двадцать пятому, строить мирную жизнь.

Ушёл и двадцать пятый. О двадцать шестом никто и думать не мог, наши войска

перешли границу. А война не кончается. Никого не осталось на Ленинградской, на

соседней улице Джамбула… Да и по всей стране. Смотрят на меня бабы с укором, а

бабы – это народ. Если народ считает, что я должен быть на войне, значит, так и должно

быть. Теперь я от этого ощущения не избавлюсь, это уже хомут. Не в возрасте дело, а в

том, как люди считают. Заметный я парень, рослый, 185 сантиметров. Пусть худой,

тощий, не брился ещё ни разу, – всё равно пора.

Рассказал матери про патруль, про милицию. «Надо что-то делать», – сказал я

значительно, и матушка сразу в панику: «Ничего не надо! Ты же не шпана

беспризорная, ты десятилетку заканчиваешь». Она боялась, что я, в конце концов, уйду

на ненавистный Шестидесятый. «Мне стыдно, надо что-то решать», – повторил я

упрямо и угрожающе. Она на меня обрушилась: у тебя отец на фронте, твой дядя Вася

убит, твои братья погибли, перестань мне на нервы действовать. Больше всего она

боялась моих идейных, маниакальных доводов. «Да провались они все, твои книжки! –

восклицала мама. – Да зачем я тебя столько лет учу, чтобы ты таким дураком вырос!..»

Ладно, я помолчу. Но от намерений своих не откажусь. Я пойду в авиацию. Окончу

школу и поступлю в училище. Авиация – это прогресс. Рано или поздно война

кончится, и я буду водить воздушные корабли из Фрунзе в Москву, из Москвы в Париж,

в Австралию, в Рио-де-Жанейро. Я не мог назвать ни одного моряка, танкиста или

артиллериста Героя Советского Союза, но сколько их среди лётчиков! Покрышкин,

Кожедуб, Талалихин, капитан Гастелло, братья Глинки, наконец, женщина Гризодубова,

да разве всех перечислишь? Я окончу лётное, посбиваю с полсотни фашистов, получу

Героя и пройду по всем улицам моей школьной поры. Я вразумлю всех бабок, я дней

десять буду ходить взад-вперёд от Ленинградской до Пишпека в форме, с погонами,

затянутый ремнём и со Звездой Героя. И пусть мне только попадётся тот недоносок, что

гнал меня под автоматом по улицам, где я рос и вырос.

А в школе военрук Кравец, фронтовик, готовил меня в пехоту: будешь генералом,

помяни моё слово, у тебя талант к тактике и стратегии. Кравец был ранен много раз, всё

лицо в узлах и шрамах, половины челюсти нет, вместо нижней губы грубо пришитый

лоскут кожи, вид прямо-таки пиратский. Гонял он нас без поблажек как настоящих

бойцов. Военное дело было почти каждый день, стреляли в тире, рыли окопы, ячейки,

ходили в атаку, изучали материально-техническую часть оружия, разбирали и собирали

– на скорость! – винтовку, автомат, станковый пулемёт «максим». Соревновались класс

с классом, школа со школой. Строевая подготовка, кроссы на три километра,

преодоление полосы препятствий с полной боевой выкладкой. На парадах и смотрах я

шагал впереди своей роты, в телогрейке, в кубанке, сапоги с отворотами, штаны с

напуском – уличная наша, а также школьная форма сорок четвёртого года. Точно как у

блатных. Во все времена так – диктует улица и шальной мир, снизу идёт мода.

Военрук Кравец считал нас бойцами своего батальона. Мы выходили на занятия

независимо от погоды, ползали по-пластунски, рыли окопы, таскали на горбу пулемёт и

ротный миномёт с тяжеленной плитой. Миномёт к тому времени уже списали, но мы

таскали, военрук сказал: «Одно списано, другое взято на вооружение, пехота с пустыми

руками никогда не останется». Помню, как в первый месяц войны обучали

новобранцев. Почти на каждой улице устанавливали чучела для отработки штыковых

ударов. О танках тогда речи не было то и дело слышалось: «Конница слева!.. Конница

справа!..» Бойцы перехватывали винтовку одной рукой за шейку приклада, другой за

конец ствола и поднимали над головой – сразу ясно, коннице тут делать нечего, никакая

сабля стальную винтовку не перерубит. Нравился пацанам простой и надёжный приём,

только невдомёк было, что у фашистов нет конницы, и нам невдомёк, и новобранцам.

Но сегодня был уже не первый год войны, а четвёртый. «Танки слева! – командовал

военрук. – Танки справа!.. Противник с флангов». И мы выполняли нужный манёвр.

Военрук учил нас не для экзамена – для войны, учил истово, для него не было ничего

важнее. Однажды вывел нас на пустырь за железной дорогой и показал окопчики. Их

рыли ученики нашей школы год назад. Наши предшественники. Они сейчас на фронте.

Иные уже сложили головы. Остались окопчики с осыпавшимися краями. Мы стояли и

видели этих ребят в телогрейках, в кубанках, в кепчонках, кто в чём. Они ходили по

нашей школе, дурачились, носились по коридорам, а сейчас они там, под грохотом и

воем снарядов. Они рыли вот эти окопчики, учились уберечь себя, чтобы защитить

страну…

В конце мая был получен приказ: всем ротам мужских школ прибыть к десяти

ноль-ноль на стадион «Спартак» с полной боевой выкладкой – винтовки, противогазы,

пулемёт «максим». Проверял нашу готовность военный комиссар города, усатый и

громкоголосый полковник-грузин. Мы преодолевали полосу препятствий, барьеры и

брустверы, ямы с водой, пробирались с винтовками в руках по длинному бревну-буму

(здесь надо помнить, как спрыгивать с бревна, чтобы не напороться на штык своей же

винтовки). Кололи соломенные чучела, переносили раненых, показывали строевую

подготовку – равнение, шаг, песню. А в конце – кросс на три километра по стадиону и

прилегающему к нему парку «Звёздочка». Военрук бежал с нами, подгонял,

покрикивал, как в атаке махал рукой – вперёд, вперёд! – и мы прибежали первыми.

Усатый полковник рявкнул: – «Молодцы, восьмая школа, благодарю за службу!» –

«Служим! Советскому! Союзу!» – «Вольно. Разойтись». И наш военрук упал. Мы

отнесли его в сторонку к водопроводной трубе, сняли мокрую от пота гимнастёрку,

побрызгали лицо водой. Не только лицо, вся грудь его и спина были перетянуты

шрамами, как жгутами. Перекосив изуродованное лицо, он сказал: «Пол-лёгкого нет, а

то бы я»… Мы стояли вокруг, довольные тем, что прошли смотр, и тем, что военрук

оклемался, учебный год кончается, мы расстанемся, потом уйдём в армию, и

обязательно скажем военруку, что мы его уважали.

На соревнованиях по стрельбе я выбил 48 из 50 возможных и получил приз

Осовиахима, 150 рублей. Мы с Лилей вместе сфотографировались и сходили в кино.

После 18 марта я, кажется, поверил, она меня тоже любит. Но, конечно, не так, как я её.

Иногда она таким тоном со мной ироничным говорила, что я терялся, начинал

психовать и бросался снова её завоёвывать, покорять и порабощать. Я говорил ей обо

всём, что со мной происходит, она же что-то скрывала и жила своей девичьей тайной

жизнью. Короче говоря, появилась ревность. Я видел, Лиля может сегодня же выйти

замуж, рожать детей, вести семью, дом, устраивать своё гнездо. А я старше её на целых

полгода и ничего не могу, ни профессии у меня, ни зарплаты и никакого права стать

мужем. Её независимость, её свобода от меня, вот что меня терзало. Она и внешне

стала меняться, такая стала соблазнительно-пухленько-стройненькая в свои

шестнадцать лет, груди уже и бёдра, талия, а что у меня? Только-только пушок начал

темнеть на верхней губе, я постоянно пальцами массаж делаю, гуще будут усы. Из-за

ревности я был наготове поссориться с ней. Я был мальчик, а ей уже требовался

крепкий, взрослый мужчина. Меня мучили слова: «Покоя не может быть в любви, ибо

то, что достигнуто, является началом новых, более смелых желаний». Лиля ждёт от

меня новых, более смелых желаний. Не столько разумом ждёт, что ещё терпимо,

сколько телом, что невыносимо. Я терзался, Лиля от меня уходила, у неё всё наружу,

она уже перешила свои юбки и платья. Её женская плоть лишала её девичьей

скромности, она перешла в другую породу живых существ, способных делать детей.

Для них не стихи главное, а совокупление. Вот так я думал. Если бы она не хотела

мужчину, то и не созрела бы так быстро. Без тайных, тех самых, желаний девочка не

становится женщиной, такая у меня появилась теория, и я ждал её подтверждения на

практике.

11

В 13-й школе вечер. Пригласили наш оркестр из 8-й школы, мы будем играть, они

будут танцевать со своими шефами, курсантами авиашколы. Явились мы туда со своими

мандолинами, балалайками, баяном, встретила нас директриса, спасибо, ребята,

спасибо. Но девчонки на нас ноль внимания, у каждой за спиной крылышки выросли,

как на курсантских погонах. Всё понятно, терпимо, если бы я собственными ушами не

услышал, как Лиля спросила Машу Чиркову: «А Феликс пришёл?»

Мы открыли вечер громовым маршем, потом перешли на вальс. Сидим на сцене,

пиликаем, смотрю я в зал и глазам не верю, – Лиля танцует с этим самым Феликсом. У

меня мурашки по спине вверх-вниз по затылку, чувствую, волосы дыбом, сижу как

дикобраз. Он высокий, стройный курсант, с хорошей выправкой, пухлогубый,

голубоглазый, танцует в манере соблазнителя – полусонное, томное лицо. Знает,

конечно, о своей неотразимости, привык к победам. Да и танцует классно. Как сказал

поэт, танцы это тоже школа, одна из самых старых школ, когда старательно два пола

натирают третий пол. Девчонки о нём легенды рассказывали, жил он якобы на

Дзержинской, в него влюбилась какая-то отличница и отравилась уксусной эссенцией.

Короче говоря, кумир, да ко всему – Феликс, а не какой-то Ванька, Петька, Васька.

Курсантов было человек пятнадцать, но, казалось, они заполнили всю школу. На них

ладные кителя, белые подворотнички, погоны – на голубом поле серебристые

крылышки и по краям золотой галун. Сапоги начищены, от ремней они стройные, от

погон плечистые, бравые как на подбор. Ну, а что мы в сравнении с ними? Шпана

шпаной. Доиграли мы свой вальс, танцующие распались, улыбки, шутки, а я не знал,

что делать, куда смотреть, ибо вся 13-я школа и вся 8-я в лице лучших её

представителей смотрели сейчас на меня и ждали, когда я поднимусь, брошу свой

инструмент, он трагически вякнет на высокой ноте, а я двинусь сквозь толпу как

ледокол «Челюскин» во льдах Арктики и дам по морде. Но дальше вопрос – кому?

Подруге своей неверной или хахалю из авиашколы? Надо решить. Жаль, конечно, что я

не могу вызвать его на дуэль с применением любого вида оружия, как холодного, так и

горячего. Лиля на нём так бы и повисла, вся в слезах, знает, за стрельбу у меня приз

Осовиахима. Отставил я свой баян и пошёл в коридор, так уже полно шпаны с

Шестидесятого, через окна, через уборную, чёрт их знает, как они пролезают, через

дымоход, через любую щель, как тараканы. Стоят возле лестницы и курят, и с ними

наши ребята Вахрамей и Валяй (не было в городе блатных и приблатнённых, с

которыми мои дружки с Дунгановки не водились бы). Я подошёл, попросил закурить –

это в школе-то, открыто! – но я был готов совершить дикое преступление, я не знал, что

со мной будет через минуту-другую. Пусть курение меня успокоит. Дёрнул разок-

другой –замутило, затошнило, я никогда не курил и хватанул сгоряча полные лёгкие.

Играть фокстрот не пошёл. Кое-кто встревожился. Появились вдвоём – Лиля с Машей

Чирковой. Хорошо, что без Феликса. Ты куда сбежал, там тебя все ищут? – и

физиономии совсем невинные. А я меня в руках чинарик дымится, тлеет. У Лили сразу

глаза круглые. «Да ты что, куришь?!» – Аж побледнела, бедная. – «Иди, танцуй со

своим Феликсом», – я пренебрежительно отвернулся. «А что здесь такого, пойду и буду

танцевать». Тогда я добавил: «Швабра!» – предел оскорбления в нашем кругу, так

называли совсем никчёмных девчонок, всяких шалав. Лиля остолбенела. А я щелчком

метнул окурок вдоль по коридору и пошёл по лестнице к выходу.

Тёмная, глухая ночь. Брёл я по аллее посреди деревьев во мраке, спотыкался,

тащил своё несчастье и думал, Феликс наверняка пойдёт провожать её, сбитых

девичьих сердец у него гораздо больше, чем звёзд на фюзеляже у Покрышкина. Они

будут целоваться и… так далее. Курсанты – не я, они зря время не тратят. Черно, мрак,

но пусть попробует кто-нибудь сунуться ко мне из банды «Чёрная кошка», я ему откушу

голову, как редиску. А может, и нет, пусть лучше меня прирежут, жить мне дальше

незачем. Какой-то пижон в погонах, в сущности, первый встречный, – и она всё забыла,

положила ему руки на плечи. А с каким душевным трепетом спрашивала Машу

Чиркову: «А Феликс бу-удет?» – такую руладу пустила, а я стою рядом, дыхание её

слышу, губы её вижу, миллион раз мною целованные… Ко всем чертям, предательства

не прощу!

12

С утра пошёл в военкомат на углу Садовой и Сталина. Недавно Садовую

переименовали в улицу Панфилова. Справедливо. Он здесь служил, был начальником

военкомата Киргизии. Сталинская тоже появилась недавно, до войны она называлась

Гражданской. Переименования в те годы были редки, такая мода возникла позже.

Ключевая стала Белинской, и по ней, словно протестуя, перестала течь речка,

Атбашинская – бульваром Молодой Гвардии, Пионерская – Московской, переименовали

Аларчинскую, Сукулукскую, Западную, Северную. Дунганскую улицу назвали

Киевской, будто киевляне ее строили или по ней шла дорога на Киев. Дунгане в

прошлом были весьма активной частью городского населения, куда потом они девались,

трудно сказать. От Дунганского базарчика и следа не осталось, там построили

университет, исчезло название нашего околотка – Дунгановка, и забыт дунганский

писатель Ясыр Шиваза, в школе мы учили наизусть его стихотворение. Сейчас многие

улицы во Фрунзе носят имена выдающихся киргизских деятелей, а в те годы была

только одна улица Токтогула (бывшая Демьяна Бедного). Киргизские дети учились в

школе № 5, преподавание в ней велось на родном языке. Коренного населения в городе

было немного. В нашей новостройке, к примеру, на сотню домов строились три-четыре

киргизских семьи. Я не даю оценки, хорошо или плохо, просто пишу, как было…

Иду в военкомат круто менять жизнь. Когда в первом классе учительница

спрашивала, кто кем будет, я сказал: штурманом дальнего плавания, по примеру Кати

Романовой, самой красивой девочки в нашем классе начальной школы № 3 города

Троицка, дочери инженера, её любили и учителя, и ученики, умненькая, хорошенькая

такая девочка. Катя при моём появлении почему-то прыскала в сторону, я не мог понять,

в чём дело, пока дружок не надоумил – скажи матери, чтобы она тебе не застёгивала

ширинку булавкой. Я был в ужасе, я только сейчас этой булавке придал значение, ходил,

оказывается, перед Катей Романовой опозоренным. Булавка огромная, похожа на

египетскую мумию, такая же древняя и ржавая. Дома я устроил тарарам неслыханный,

чертям тошно, как говаривал дед Лейба, мать сразу же пришила пуговицы. Назвавшись

штурманом, я начал изучать моря и океаны и до пятого класса бредил дальними


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю