412 000 произведений, 108 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Иван Щеголихин » Не жалею, не зову, не плачу... » Текст книги (страница 13)
Не жалею, не зову, не плачу...
  • Текст добавлен: 9 октября 2016, 15:36

Текст книги "Не жалею, не зову, не плачу..."


Автор книги: Иван Щеголихин



сообщить о нарушении

Текущая страница: 13 (всего у книги 27 страниц)

песню без слов, а слезы капают на ее темные руки с трещинами на пальцах от коровы,

от уборки, от печки. Выпили за мертвых, пусть им земля будет пухом, выпили за

живых, пусть они «сто рокив бегают да стильки же на карачках ползают», выпили за

мою справную службу. Я пил охотно, я был счастлив, смотрел на свою родню, на деда,

на его огромные несоразмерные кулаки. В 1910 году он боролся на сабантуе возле

Троицка и взял приз – коня. Ростом он невысокий, но весь круглый, кряжистый. До сих

пор дерется. Бабушка жаловалась: стоит мужикам чуть поскандалить на мельнице, «дак

мий старый зразу за грудки, як будто языка нема». Свата своего, то есть деда моего по

отцу, Митрофан Иванович осуждал: «Чем в золотари, я бы на большак пийшов» – на

большую дорогу, грабить. Митрофан Иванович любил разговоры о политике, начал

меня расспрашивать, что за цацку американцы придумали, двадцать тысяч тонн

взрывчатки. Верно ли, что Трумэн заявил: одной бомбой мы полностью уничтожим

способность Японии воевать.

Надя тоже выпила, хотя ей и вредно, но в честь любимого племянника можно

чуть-чуть, и стала жаловаться на судьбу – муж ее, Виктор погиб, а у нее трое дочерей

на иждивении дедушки и сама инвалидка, куском не попрекают, но она же видит…

Сначала она говорила тихо, потом всё громче и назойливей. Дед повысил голос: «На-

дя!» – «А что Надя, что Надя, я же никого не виню», – сказала она в отчаянии, и стала

шарить у себя на груди, выше, ниже обеими руками, будто ища и не находя важную

пуговицу, поднялась на ноги, лицо её перекосилось, по телу прошла судорога, и она

рухнула, как подрубленная, задёргалась, забилась. Я оцепенел. Мама бросилась к ней,

дедушка подхватил Надину голову. Она утихла, задышала ровно, открыла мутные

глаза. Не знаю, сколько прошло времени в молчании, в сопении. Надя стала

подниматься, лицо ее сильно отекло, как после долгого сна, и вся она сонная, вялая.

Бабушка взяла ее за руку и повела в избу.

«Что же вы с ней так»… – еле выговорил я, подавленный, оглушённый. Обижают

её, как мне казалось. Когда мы еще маленькими были, дед сгоряча кричал: где ваш

батько, байстрюки? Нас тоже было четверо, мама не раз говорила: мы дармоеды,

сынок. Сейчас отец наш вернулся, а у Нади муж погиб. Мать стала мне объяснять,

никто ее не упрекает, дочерей ее одевают и обувают, старшая нынче в школу пойдёт, а у

Нади всё от болезни после похоронной, дедушка с бабушкой мучаются с ней уже

третий год.

«После похоронной…» Война кончилась. Припадок Нади как последняя

конвульсия, судорога войны.

Не дано тебе знать, последняя ли. Скоро ты убедишься…

Больше уже не пили, никому не наливали, но я сам налил себе целый стакан. Мать

пыталась остановить, но дед сказал, пусть пьёт, пока пьётся, в армии не дадут. Я жадно

выпил, а через минуту еще налил, так и быть, последнюю. А потом еще бы не

помешало… Графин, однако, исчез, но и того, что я выпил, хватило. Надолго…

Засобирались домой, расцеловались, простились, уселись в бричку, покатили. Солнце

уже садилось, запомнился мне этот последний райский беспечный вечер. Ясное небо,

чистые горы с белыми вершинами, просторная долина и запах полыни из Чон-Арыка,

воздух нашего с Лилей лета. Запах лошадиного пота, по обочинам пыль и сухой курай,

и камни круглые, светлые. Едет телега по сельской дороге, в ней отец, мать, их сын,

завтрашний офицер, и его юная, хорошенькая невеста, ей семнадцать лет, он держит её

руку в своей руке, и родители не запрещают. «Мама, папа, слышите, она невеста моя».

Отец высекает кресалом искру и закуривает «Беломор». Мать поджала губы, сын их не

в себе, он много выпил. Они не знали, что сын их не спал три ночи подряд.

Удивительная, восхитительная картина расстилалась вокруг, будто природа

расщедрилась в последний раз.

19

Очнулся я от боли в кромешной тьме, в чём дело? Всегда в казарме горела

лампочка, а если отключали свет, то дневальный зажигал «летучую мышь» и ставил её

возле пирамиды с винтовками, а тут вдруг полнейшая темнота. Шарю руками – рядом

стена, как в детстве, выступ печи, где я? Кое-как вспомнил. Сердце колотится, жутко

болит голова и мрак беспросветный, тру глаза, тру – темнота, и всё. Неужели ослеп?

Сразу вспомнил, что отец рассказывал. Поднялся, нащупал дверь, вышел в другую

комнату и здесь, наконец, разглядел слабо-серое окно. Что-то случилось, неужели я

упал пьяный и ушиб голову? Ужасно хочу пить. Добрался до ведра, припал губами к

прохладному краю, пил, захлёбываясь, как загнанный конь. Ноги не держали, по стенке

прошёл обратно к своему топчану. Что случилось, в конце концов, где я мог ушибить

голову? Последнее, что помню – закат, тёплый, лучезарный, цветной, розовая низина и

синее небо в сторону Иссык-Куля. И Лиля рядом. Но это – сразу после мельницы,

дальше ничего не помню, а ведь ехали ещё двадцать километров, часа три…

Придерживая голову обеими руками, я лёг на подушку, дождался рассвета. Завтракать

не мог, мутило. Отец со мной не разговаривал. Я украдкой спросил у матери, что

случилось. «А ничего, он совсем психованный стал». – Она думала, что я всё помню, а

у меня, как отрубило.

В полдень меня проводили. Отец вроде бы слегка отошёл, вручил мне картонную

коробку с лампочками и тяжеленную кипу бумаги. На вокзале я увидел Лилю, она

улыбнулась издали, и у меня отлегло. «Отец сердится, – объявил я, – что произошло?»

– «Сначала ты стихи читал, а потом мне в любви признавался, говорил такое, я не

знала, куда деваться. Никогда я таких слов от тебя не слышала». – «Каких?» –

«Ласковых таких, нежных. А потом стал Надю жалеть, обличал всю родню в

жестокости, грубости. Отец стеганул коня, бричка затарахтела, ты закричал:

остановитесь, выслушайте всю правду! Отец снова стеганул, тогда ты соскочил с

брички, побежал вперед и схватил коня за узду. Конь в сторону, что-то затрещало, отец

разозлился и на тебя замахнулся, а ты у него кнут вырвал. Мать за отца ухватилась, а я

за тебя. Картинка была! Неужели ты совсем не помнишь? Ты даже не качался,

спрыгнул на ходу и не упал».

Я ждал чего-то более позорного, даже побаивался, вдруг Лиля на вокзал не придет.

Вступился за Надю, правильно сделал. «А потом ты сразу уснул, я испугалась, голова

у тебя болталась, как у мертвого, у меня руки затекли, я поддерживала, стеснялась при

них на колени себе голову положить». «Прости меня. Тебе стыдно было?» – «Нет.

Только ты так больше не пей, прошу тебя. А на свадьбе – ни капли. И вообще, не надо,

не смей». – Она вздохнула, словно бы отгоняя видение, неприятно было вспоминать.

Я покаялся, я поклялся – в рот теперь не возьму. Недавно у нас случай был

трагический, если не сказать глупый. Перед 1 мая наш инструктор по навигации шел из

Чирчика к себе на квартиру, в темноте забрёл в расположение танкового училища, а там

склады и пост. «Стой, кто идет?» А он: «Шуточки», – говорит. «Стой, стрелять буду!»

Офицер разозлился: «Закрой рот!» – и идет себе. Часовой выстрелил. На вскрытии

обнаружили, офицер был пьян. Возможно, вот так же, как и я, шел в беспамятстве.

Мы медленно прохаживались по перрону, все-таки туман в голове у меня не

рассеивался. «После выпуска положен месячный отпуск, Лиля». – «Обязательно

телеграмму дай. Не надейся на мое предчувствие». Я еще никому не давал телеграммы,

самая первая будет моей невесте. Зимой. Она будет встречать меня здесь. Лиля двумя

руками взяла мою руку и посчитала, загибая пальцы. «Сентябрь, октябрь, ноябрь,

декабрь… Как только получишь назначение, сразу напиши, ладно? Я люблю над картой

сидеть. Найду тот город, красненькую железную дорогу, посмотрю, через какие

станции мы будем проезжать, на остановках за кипятком бегать, покупать будем что-

нибудь вкусное». Идём мы с ней по перрону, а навстречу майор с тростью, ордена и

медали звенят, прихрамывает. Едва разминулись, как он стальным голосом: «Товарищ

курсант!» Меня словно током по спине. «Почему не приветствуете старшего по

званию? Вам что, девица глаза закрыла? Вы что, ослепли?» – И давай, и давай мне

хамить.

Не было случая, чтобы я прозевал офицера, не козырнул. И сейчас я его заметил,

но состояние было странное – мне безразлично, мне всё равно. Отстаньте вы со своей

дисциплиной. Я еще не пришел в себя. Не глаза мои, а как бы мозги ослепли.

«Виноват, товарищ майор, больше не повторится, – отрешенно сказал я. – Разрешите

идти?»

Больше не повторится… Опять еду, уезжаю, и опять один. Тяжело мне было,

тревога щемила. Колокол ударил два раза. Мы успели сфотографироваться с Лилей и

попросили поставить дату – «9.08.45 г.» Это мне потом помешает, хотя, может быть, и

поможет, не знаю. После колокола подошли к вагону, расцеловались, но я медлил.

Старик кондуктор уже покрикивал: «По местам, граждане пассажиры, по местам!» Мы

расцеловались еще раз. Мне казалось, поезд задержится, что-то в самый последний

момент случится, а паника просто так, по традиции. Но поезд мягко пошёл. Я

поцеловал Лилю в последний раз и вскочил на подножку. Она стояла и махала, я тоже

махал долго, пока вокзал, Лиля, перрон не скрылись за красной круглой водокачкой.

Поднялся в тамбур, один, пусто, хотелось лечь тут же на пол и не вставать.

«Корабли уплывают в чужие края, поезда уползают, разлетаются птицы.

Возвращается ветер на круги своя. Только мне одному не дано возвратиться…» Я

ничего не знал, но предчувствие было – тот, прежний Ваня Щеголихин уезжал

навсегда, без возврата. Я не знал и никто не знал, может быть, один только Господь Бог.

20

В эскадрилью я прибыл под вечер, доложил командиру отряда, сдал ему свой груз

и пошел спать. На другое утро еле поднялся. На зарядку не пошел, вместо меня

отделением командовал Черныш. Кое-как позавтракал, не могу найти ветрочёт. «Какая

сволочь взяла ветрочёт?!» – заорал я не своим голосом. Миша Фрахт тут же подал его –

взял, пока тебя не было. Я грубо вырвал из его руки штуковину и едва-едва удержался,

на самой грани, чтобы не звездануть по зубам безобидного Фрахта, я буквально

закипел от непонятной злости, даже запыхался. Старшина Раевский протяжно подал

команду строиться: «Рравняйсь!» Я повернул голову вправо и ощутил, как мелкая

судорога скользнула по лицу, по глазам. Мне стало страшно, тошнота подступила, я

крупно вспотел, вытер мокрый лоб руками. «Держись, возьми себя в руки!» Вышли из

казармы. На свежем воздухе всё прошло. Первый час – моторы. Вел занятия белесый

техник-лейтенант, я записывал в тетрадь и зевал неудержимо, обморочно, разевал рот

так, что ломило скулы. Техник-лейтенант потерял терпение, поднял меня. Я встал,

секунду-две продержался и снова раскрыл рот в мучительном зевке – ну ничего не

могу поделать. Курсанты смеялись: он из отпуска, товарищ техник-лейтенант, звезды

по ночам считал. Кое-как дождался я перерыва. Построились, пошли к главному

корпусу УЛО. Стали подходить, сейчас последует команда «Стой». И тут опять, как в

казарме, судорожно потянуло голову к плечу, вниз и, падая, я почувствовал твердую

землю щекой, лбом, головой, без всякой боли, и успел подумать: вот так теряют

сознание...

Открыл глаза – бело, медсестра в халате, лежу на кушетке, в ногах четверо наших

– Черныш, Миша Фрахт, Жора Григорьев и старшина Бублик. Они несли меня. Лица

растерянные, смотрят смятенно. Рукав моей гимнастерки закатан, рубашка разорвана,

пахнет лекарством. «Что за чепуха?» – сказал я и не услышал своего голоса. Хотел

подняться, но сестра придержала. «Полежите немного, я вам укол сделала».

Отворилась дверь и вошёл начальник медсанчасти, молодой, румяный майор

Школьник. «Как он? Пришёл в себя, очнулся? – Он уже видел меня, как я понял.

Майор шагнул ближе к кушетке, пощупал пульс. – Раньше припадки были?» – «Нет…

Какие припадки?» Майор сказал мне идти в казарму, ребята шли рядом. По их

неловким словам я догадывался: произошло что-то серьезное. Ссадину над бровью

пощипывало и щеку стянуло от йода. «Никогда не было, – повторил я. – Что за

хреновина?» В казарме я улегся и сразу уснул. Ребята ушли на занятия. Проснулся от

голосов, когда звено уже вернулось. Подошли опять Черныш, Фрахт, они уже

успокоились, узнали, видимо, что у меня ничего особенного. «На ужин пойдёшь? –

спросил Черныш бодро. – Наркомовский паёк пропадать не должен». Я лежал на спине,

руки за голову, хотел сказать бодро, громко: конечно, пойду, у меня всё прошло – и тут

опять судорогой повело глаза и я, уже ничего не видя, услышал ритмичный скрип

койки и тонкий вскрик Миши Фрахта: «Держите голову! Держите!..»

21

Историю болезни в госпитале заполнял старый седой врач, тоже майор, не такой

везучий, как молодой Школьник. Чем болел в детстве, не было ли травм, ушибов

головы, позвоночника? Как учился, легко ли давалось или трудно? Не жалуетесь ли на

ослабление памяти? Наконец, не болел ли кто-то из ваших родителей эпилепсией? Вот

как – эпилепсия. Нет, никто не болел, ни мать, ни отец. «Не было ли у родственников

по линии отца или матери, у вашего дяди или у тёти психических расстройств,

припадков, нервного заболевания?» Он будто знал, что у Нади припадки. Надо ли

говорить? Я учуял для себя опасность. Но всё-таки сказал, у моей тётки по матери

погиб муж на фронте, она стала нервной, теряет сознание. Он выслушал мои легкие,

сердце, проверил молоточком рефлексы, всё записал. «Какой диагноз вы мне

поставили, товарищ майор?» – «Эпилепсия». – «Я прошёл три комиссии, –

внушительно сказал я, – две в истребительной авиашколе и одну здесь. Три раза годен,

понимаете?» – Зачем я это говорю, как будто он не знает? – «Диагноз под вопросом,

полежите у нас недельки две, товарищ курсант, обследуем, уточним. Самое главное –

спокойствие».

Я спокоен. Надел серую байку и лег на койку. Недельки две – это конец. Ребята

отлетают все задачи по воздушной стрельбе и пойдут дальше, как я их нагоню? Да

никак. Никто для меня персонально не станет поднимать самолет. В другую

эскадрилью меня перевести нельзя, за нами никого нет, мы тотальники. Дурно мне

стало, что будет? Мне давали лошадиную дозу брома с валерьянкой и маленькую

таблетку люминала. Я думал о плохом спокойно, вернее сказать, оглушённо,

пробивался сквозь туман от лекарств. Отстану от звена. Не получу лейтенанта.

Назначение будет не из лучших – готовил себя к плохому, осаживал себя перед главной

опасностью, как всадник лошадь… Пил свое пойло три раза в день, глотал таблетки и

почти не поднимался с койки. Даже ел в постели, приносила санитарка. Не было у меня

ещё таких дней, лежал и лежал, и даже совсем не читал – удивительно! – совсем не

тянуло меня к книге. Приходили ребята, приносили записи лекций, успокаивали – двое

не выполнили задачу, будут летать повторно, я могу с ними, так что лежи, дави

подушку и не переживай.

Нет, надо пережить. И забыть. Я испытал такое, что всё остальное перенести

легко. Они меня утешают, не зная, что легко, а что тяжело. День авиации, 18 августа, я

встретил в госпитале, лежал, слушал приказ по радио Верховного

Главнокомандующего, потом о воздушном параде в Москве. Больные в палате были

старше меня и все технари, ни одного курсанта. Они пили водку, наливали ее в

мензурку для лекарства. Запах остро напомнил мне мельницу, сразу замутило, я сунул

свою мензурку в карман халата и вышел на крыльцо. Уже смеркалось, и тихо было

вокруг. Слабо доносилась музыка со столба возле штаба… У деда на мельнице я выпил

впервые в жизни, до этого – только пиво в школе на вечере, потом в пионерлагере

после костра вместе с вожатыми, но тоже только пиво, а спирт – впервые у деда…

В госпитале я получил от Лили письмо и нашу фотокарточку. Я в форме, в

фуражке, Лиля склонила голову к моему погону. Вспомнил я тот светлый лунный

вечер. «Теперь я твоя невеста». Почему луну называют цыганским солнцем? Удобнее

воровать коней, снимать шатры и уходить дальше. Без забот. Живи одним днём и не

загадывай… В городке офицеров завели патефон и женский голос запел: «Когда на юг

высокой стаей ночные птицы пролетали…» Кто-то тосковал не меньше меня, крутил

пластинку и крутил.

Через две недели меня выписали из госпиталя. Я пошёл в отряд, стараясь ступать

уверенно, испытывая землю на прочность. Ноги все еще были как ватные. Ничего,

пройдет, я залежался. В казарме никого. Я подошел к своей койке, две недели она

пустовала. Прилег поверх одеяла, заложил руки за голову: «Лишь бы не было, лишь

бы!..» Рывком приподнялся, перебрал постель, перевернул матрац, снова заправил.

Хоть как-то обновить, чтобы никакой связи!

После обеда пришли курсанты: привет, командир, как дела? Звено уходило в

наряд, и Бублик командовал громче обычного, поторапливал. Меня в наряд не взяли,

только из госпиталя, ничего тут особенного. Но я догадывался, побоялись мне доверить

оружие. Я не рвался на охрану объектов, но мне очень хотелось знать, почему все же

Бублик меня оставил – сам решил или приказ из санчасти.

Ночью увидел сон – будто звено вернулось из наряда, я выспался, поднялся, стал

надевать сапоги, а в них полно грязи густой, черной и тусклой. Сую ногу в сапог, а

грязь выдавливается, плывёт через голенище толстыми такими губами, я ее сгребаю

ладонями, стряхиваю на пол, тороплюсь, а она всё плывет через край и плывет.

Утром вызвал меня командир отряда Крючков в красный уголок эскадрильи. «Как

самочувствие после госпиталя?» – Я бодро ответил, что здоров. – «А диагноз свой

знаете?» Я кивнул – знаю. «Тяжёлый диагноз», – насупился старший лейтенант. Я не

согласился. «Поставили под вопросом, потом в госпитале две недели лечили, что-то

значит». Командир отряда молчал. Он был лучшим пилотом в нашей авиашколе –

мягко сажал машину. Он и меня хотел подготовить к мягкой посадке. «Вы знаете свой

диагноз, курсант Щеголихин, отнеситесь как мужчина. Получен приказ об отчислении

вас из курсантского состава. В батальон аэродромного обслуживания». Я думал о

какой-то перемене, но не такой, и возмутился до предела: за что меня в БАО?! Чем я

заслужил? Это ошибка!

Замутило, «лишь бы не было, лишь бы не было!» – «Разрешите обратиться к

генералу?» – «Обращайтесь, но… – он развёл руками, – Медицина». Я сразу пошёл в

штаб. Перехватил генерала как раз на выходе, подлетел к нему и громко, почти криком:

«Товарищ генерал-майор! Меня отчислили из курсантов!» – «Спокойно, знаю, –

прервал меня генерал строго. – Это я вас отчислил». Он знал меня лично, помнил

фамилию, я ходил дежурным по штабу, бегал в его кабинет по вызову, всякий раз

докладывал: курсант такой-то по вашему приказанию… – «Товарищ генерал! Я на

отлично учусь, я командир отделения, комсорг звена, член бюро эскадрильи». –

Хватался за соломинку и видел, без толку, у меня не было нигде опоры, и уже есть

приказ. Я выговаривал опустелые слова, это прежде они что-то значили. Верно сказано,

обиженный становится ребенком. С того момента, как старый майор в госпитале сказал

диагноз, а я ему в ответ стал городить про три комиссии, все мои доводы потеряли

смысл. Но я машинально произносил их, хотя и чуял, не буду летать. Ладно, пусть, не

буду, но я хочу доказательств, что не так уж я страшно болен, как мне приписали.

«Диагноз у меня под вопросом, товарищ генерал, в санчасти преувеличили». А тут как

раз и появился майор Школьник, будто ждал у меня за спиной, когда я его начну

поливать. «В чем дело, майор? – спросил генерал недовольно. – Что там у вас под

вопросом?» Стоял перед ним здоровый, рослый, руки на месте, ноги, курсант как

курсант. «У него эпилепсия, товарищ генерал, – четко ответил Школьник. – Без всяких

вопросов». Я сорвался и закричал: «Ложь! Вы наспех поставили!»

Майор начал оправдываться перед генералом: «Мы не можем доверить боевую

машину эпилептику, припадок может случиться в воздухе, а у него под рукой бомбы,

представляете, товарищ генерал? И ни-ка-ких под вопросом! Я сам видел, каким его

принесли в санчасть – синюшным до черноты, без единого рефлекса, в глубоком

коматозном состоянии. У него начинался статус эпилептикус, сплошное судорожное

состояние, нам его удалось оборвать. У него отягощенная наследственность, товарищ

генерал! – Он говорил так напористо, что генерал отвёл взгляд, а Школьник обернулся

ко мне и злобно, в упор, будто я ему сильно навредил, закончил: – Вам не только

летать, вам и пешком ходить не везде можно. Нельзя купаться, нельзя в горы ходить,

находиться на высоте, вблизи огня, камней, острых предметов. За вами постоянно надо

следить, припадок начинается внезапно, без всякого повода, без причин, в любую

минуту…»

Нет сил вспоминать дальше. Как-нибудь потом.

Да и не нужно вспоминать, роман – не анамнез болезни, а сама судьба.

В казарме меня ждал заместитель командира отряда по общевойсковой подготовке

лейтенант Лампак, пожилой, болезненного вида офицер. «Где вы ходите? – проворчал

он. – Собирайтесь. Я отведу вас в расположение БАО». Появился старшина из

каптёрки, принял постель, забрал все конспекты по навигации, бомбометанию, связи,

забрал ветрочёт, линейку НЛ-7, молча свалил всё в кучу и ушел. У меня осталась тощая

командирская сумка из кирзы с комсомольским билетом и блокнотом с записями

афоризмов. «Человека создает его сопротивление окружающей среде». М.Горький.

«А где ваша шинель?» – спросил Лампак. Я пошел к оружейной пирамиде у

дальней, торцовой стены казармы. Здесь висели наши скатки. На пришитом белом

лоскутке химическим карандашом фамилия. Винтовки стоят стройно, одна к одной,

мерцают вороненые стволы. Если бы хоть одна из них была заряжена! Я замер, застыл

в трансе, не в силах оторвать взгляда от смертоносной палки, она завораживала меня, в

ней был намёк на спасение. «Обмундирование сдадите в отдел вещевого снабжения, –

сказал Лампак. – В БАО получите своё». Вот так просто, своё, уже не курсантское.

Вышли из казармы. Солнце, сухая листва, пыль. Мимо нас прошагало в УЛО

третье звено. Грум-грум-грум, – звучал их грубый и мерный шаг. Они шли на занятия.

Уходит моя мечта. Наша с Лилей мечта. Проходит моя жизнь – мимо меня, без меня…

Они будут встречать рассветы на аэродромах, стоять на вольном просторе, смотреть на

светлые дали, все лётные поля обширны, как при начале цивилизации, видеть край

неба и на ясной заре силуэты своих красивых машин.

А я не буду.

Они будут наносить маршрут на карте, я люблю это аккуратное занятие, потом

складывать карту многократно гармошкой и паковать в прозрачный штурманский

планшет. Они будут жить в чистых городках возле своих аэродромов – молодые,

веселые и самые здоровые на земле. Отборные. Силы небесные. Войны не будет, и они

станут летать всё дальше и всё выше, без границ. «Пропеллер, громче песню пой, неся

распахнутые крылья».

Гаснет во мне жизнь, едва-едва теплится. Всё пошло прахом. «Тебе нельзя

расстраиваться», – вот что теперь осталось, к чему свелось буйство юности, роскошь

выбора: нельзя расстраиваться. Сегодня, завтра и до конца дней. Лейтенант-штурман в

восемнадцать лет, большая авиачасть, жена моя – Лиля Щеголихина, уютная квартира и

любимые книги на желтых полках. «Нельзя купаться, находиться на высоте, вблизи

огня, камней, острых предметов…» Три строгих комиссии – годен, троекратно годен, и

вот «нельзя находиться». Живой труп. «Теперь я твоя невеста».

Лампак шел впереди и молчал. Ему сорок лет, он старый, больной, но все еще

строевой офицер, не чета мне. Вдали мерно гудел учебный Ща-2, старый списанный.

Под ним в синем небе распускались белые зонтики – курсанты первого отряда

выполняли зачетные прыжки. Через неделю и нашему отряду прыгать… Я прыгаю

первым. Без парашюта.

Спокойно, Ванча. Не лей слезы, будто лишили тебя манны небесной. У технарей

служба легче, отдежурил своё, и дави ухом подушку, у них воистину солдат спит, а

служба идёт. Но почему я такой несчастный сейчас? Почему свернуло меня и

скомкало?

Исчезает мечта моя, надежда уходит, и меркнет всё вокруг. Там, в батальоне

аэродромного обслуживания, – кто попало, просто тянут лямку нестроевые, списанные,

там даже женщины есть, охраняют склады ГСМ тётки толстые в полушубках и

пистолет держат на животе, чтобы курсанты не подшутили. Я там буду самый молодой

и самый больной. Помогите мне, силы небесные, я ведь верно служил вам. «Верой и

правдой» – как отец наказывал. Чего я не исполнил?..

Молчит лейтенант Лампак, идет впереди меня, ведет как теленка. Вижу лётное

поле. Вон там, справа, ангар, а слева низенькая казарма. Вошли. Просторно, койки без

второго яруса. И рядом с моей лет сорока пяти мой теперешний сослуживец. Да что

сорока пяти, ему все девяносто девять – прокуренные усы, белёсая гимнастерка бэу и

презренный технарский погон с черным кантом. Для кого-то пустяк и мелочи, но для

меня – предел унижения, я соколом себя воспитывал, а не старой вороной. Если только

останусь здесь и лупанёт меня пляска, он первый будет вскакивать с койки и держать

мою глупую голову. Потом тащить будет меня в санчасть, наспех намотав обмотки на

свои варикозные голени, а они будут разматываться и волочиться по земле, как змеи –

ха-ха-ха!

Прошлое прошло, будущего не будет. Батальон аэродромного обслуживания –

дворники. Подметают летное поле, заносят хвосты самолетам при регулировке

приборов, караулят склады, грузят, разгружают, само слово говорит – обслуживание,

обслуга. Не офицеры, а официанты. «Будет четыре припадка в месяц, демобилизуем»,

– обещал мне майор Школьник. Спасибо, гуманист, я тронут. Два уже было, два других

– подожди, майор. Но я их ждать не намерен. «Желаю успешной службы», – сказал

лейтенант Лампак, подал мне руку и удалился.

Усатый сосед приветливо протянул мне кисет с вышивкой. Как назло – мне кисет.

От тёти Моти. Располагайся, вот твоя деревня, вот твой дом родной, давай закурим по

одной, давай закурим, товарищ мой. Беззубое создание, он будет жить, дымить и

храпеть рядом со мной, юным романтиком, покорителем небес, презирающим старичьё

со всеми их кисетами, ломотами и геморроем. Я помотал головой, ни звука не

произнес, не желая хоть чем-то себя обозначить. Меня здесь не было и меня здесь не

будет. Положил скатку на койку и вышел.

22

Жил на Ключевой косоротый Ваня, чернявый, высокий, ходил вприпрыжку,

покалеченный параличом. Он не говорил, а мычал, пуская слюну, и мать его, не старая

еще женщина с черными глазами, совсем седая, ходила по Ключевой в сумерках и звала

его: «Вань-Вань-Вань…» как собачёнку. Бабам возле ларька она рассказывала, какой он

был мальчик смышлёный, пяти лет азбуку знал – забила падучая. Моя мама, кареглазая,

тоже седая, будет звать меня по вечерам и говорить сердобольным женщинам, как в

пять лет я умел читать, знал наизусть «Сказку о царе Салтане» и всю таблицу

умножения.

Не-ет, я не стану таким! Я не буду мычать, шкандыбая по Ключевой, и пугать

детей. Косоротый Ваня упустил момент, и ему стало всё равно. А я вижу момент, как

лезвие бритвы, и пойду по нему – пан или пропал. Ещё не поздно. Теперь казалось, я

не хотел армейского рабства с самого начала, с того мгновения, как сел я стричься и

пригнули мне голову. Тогда я решил – надо терпеть, мужать. И вытерпел бы до конца

дней и – уверен! – был бы хорошим офицером. Преодолел бы любые невзгоды. Кроме

вот этой… Теперь мне казалось, я не хотел рождаться на белый свет, я помню миг

своего появления и свою ярость от нежелания перемен, и свой крик изо всех сил. Но

меня не услышали, и с той поры я только и занят несчастьем своего появления под

безбожными небесами страны, где правили обещатели счастья, подстрекатели рабочих,

разорители крестьян, вдохновители интеллигенции. Я уже тогда чуял, что не там

родился, другую бы мне планету, иную бы мне судьбу.

Если я застрелюсь, будет просто ещё одна смерть, и только. Если останусь жить,

будет ещё одно преступление, в БАО я не вернусь. Я должен пройти мост между двумя

«если», между прошлым, которого уже нет, и будущим, которое за мостом. В кирзовой

сумке у меня записано: «Тот, кто научился умирать, тот разучился быть рабом».

Однако не могу успокоиться. Только боль избавит меня от боли. Остро, жадно,

неотвязно хочу казни, чтобы меня чем-то сильно ударило, размозжило бы мне все

кости, чтобы разлетелся я брызгами, как хрусталь с высоты на камни. Лицо горело,

жарко было волосам и почему-то саднило, жгло промежность, будто меня посадили на

кол. Если я не решусь, я сдохну.

По уставу караульной службы для нарушителей есть две команды. «Стой!» и

«Стой, стрелять буду!» – а дальше уже говорят пули. Должны говорить. Посты у

стоянки самолетов, посты у складов ГСМ, там сегодня наше звено, стрелять не будут,

но нет безвыходных положений. Есть выход в город по мосту через канал, там чужой

пост, курсанты из Харьковского училища с автоматами. К нам они всегда придираются,

будто сводят счёты.

Пойду на мост. Для чего я запомнил случай с убийством штурмана накануне 1

мая, зачем это мне? Оказывается, пригодилось. Выбираешь из текущего, как раз то, что

тебе нужно, как больная собака ищет только ту траву, что вылечит. Я будто чуял

заранее свою мученье, и отбирал себе варианты спасения.

Я быстро пошел из БАО обратно в авиашколу. От Чирчика ее отделяет канал,

через канал мост, на том мосту пост. Прошел мимо УЛО, мимо штаба. Оставайся,

генерал, ты хороший человек. Я тоже мечтал стать Героем, но вот иду мимо. Дальше

санчасть. И ты живи, майор Школьник, редкая среди врачей скотина, о чём я скоро

узнаю. Почта. На столбе синий ящик. Последнее письмо от Лили я получил в

госпитале, и там были слова из песни: «Я жду, я люблю, я тоскую, я верю, ты

вернешься, и тогда я так тебя, мой милый, расцелую, как еще не целовала никогда…»

Читал я в палате, и навернулись слезы, я был слаб. Но сейчас ко всем чертям, сейчас я

силён, как лев перед прыжком, меня сейчас ничем не разжалобишь, я беру власть в

свои руки. Через плечо у меня сумка из кирзы, там комсомольский билет, карандаши,

письма от Лили и блокнот с мыслями о прошлом и будущем. Вырвал чистый листок.

Раньше я обдумывал, о чем писать, отбирал для нее самое интересное, ручку грыз, во

лбу шарил, сейчас ничего не требовалось. Приложил листок к почтовому ящику. «Я не

сдался. Прощай. Навеки твой Ванча. 31 августа 1945 года». Свернул треугольником,

написал адрес, сунул в щель синего ящика. Нет виноватых, и всё правильно. Узнают

про мой бесславный конец и 8-я школа, и 13-я, и военрук Кравец, и дети из

пионерлагеря. Комсорг Миша тоже узнает, поклонник Зощенко и, как оказалось,

пророк. Ленинградская узнает и Ключевая… Ладно, мама, прости меня, в череду бед я

добавил тебе еще одну. Последнюю.

Вот там мост, уже виднеется. Иду, не замедляя шага. Ярко-желтая глина на берегу

канала, мутная вода, белёсые от солнца перила и часовой. Автомат поперек груди, глаза

вприщурку – смотрит, кто приближается. Черный бархатный погон с желтым галуном и


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю