Текст книги "Не жалею, не зову, не плачу..."
Автор книги: Иван Щеголихин
сообщить о нарушении
Текущая страница: 10 (всего у книги 27 страниц)
странами, хотел завтра же туда уехать, проплыть по всем океанам, затем поселиться в
Африке среди слонов и баобабов, среди львов и голых людей в хижине из бамбука, сла-
адко мне было представлять изо дня в день картины. Хорошо помню момент своего
огорчения. «Не знаю, сынок, но, кажется, эти жаркие страны не наши», – сказала мама.
Я ей не поверил, начал узнавать, и постигла меня горькая разлука с мечтой, Африка
действительно оказалась не нашей. И кто это так несправедливо разделил – нам ледокол
«Челюскин», Сибирь, тайгу и вечную мерзлоту, а им слонов и вечную теплоту. Очень
хотелось «только детские книги читать, только детские думы лелеять», – уже тогда не
жаждал я взрослой жизни.
У входа в военкомат дежурный – ваша повестка? «Я хочу поступить в лётное
училище, куда обратиться?» – «Во вторую часть». Вслед за мной, между прочим,
подошла женщина и стала громко требовать: где мне получить саксаул, я жена
фронтовика, вы обязаны! Разные жёны у фронтовиков. Моя мама не придёт сюда
никогда. Но почему, разве мы лучше всех живём? Не знаю почему, но не пойдёт, будет
терпеть. И я вырасту, не пойду. Не наше это, чужое. Мы всегда старались обойтись без
казёнщины, без всех этих учреждений, контор, управлений. Пусть бы и дальше так, они
без нас, мы без них, поделить возможности. Военкомат обязан заботиться о семьях
фронтовиков, я знаю, слышал, но ничего не предпринимал, а вот эта женщина требует
по закону да ещё базарным голосом, и своего добьётся.
Народу в военкомате было меньше, чем я думал, возле двери «2-я часть» совсем
никого. Я постучал, открыл. За столом офицер перебирает карточки в ящике. «Товарищ
старший лейтенант, я заканчиваю девятый класс, по военному делу у меня пятёрки,
комсомолец, общественник, хочу поступить в училище лётчиков-истребителей». – «Год
рождения?» – «Двадцать седьмой». – «Почему именно в лётное?» Как это почему?
Странный вопрос, у Чкалова тоже спрашивали? – «А как здоровье? Медкомиссия очень
строгая». – «Ничем не болел, занимаюсь спортом». Он показал мне на стул сбоку –
садитесь, пишите заявление на имя начальника второй части Кирвоенкомата. Пятого
мая на медкомиссию. При себе иметь паспорт, справку из школы и с места жительства.
Кончался апрель 44-го. Наши войска вступили в Румынию, взяли Одессу, и маршал
Жуков получил орден Победы. Но Севастополь ещё в руках врага, воевать ещё придётся
и на других фронтах. Я не сомневался, что пройду комиссию, руки-ноги целы, нервы в
порядке, сердце никогда не болело. Я спокойно поступлю в лётное, тем более, что в
семье нашей радости, – вернулся отец прямо из госпиталя, вернулся из тюрьмы дед
Лейба. Поэтому, когда я сказал матери, что подал заявление в лётное училище, она не
стала паниковать. С приходом отца и деда мама наша стала спокойней, ей как будто
дали, наконец, возможность уйти с поста. Всей семьёй мы ходили навестить деда Лейбу.
Он не вышел из тюрьмы, – его вывезли на телеге, и хорошо, что домой, могли и на
кладбище. Деда актировали, вид у него страшный, кожа да кости, я его еле узнал, седой
весь, пегий, борода клочьями, стриженый, настоящий узник Освенцима, хотя бодрый,
улыбается, – были бы кости, мясо нарастёт. Сели за стол, бабушка поставила казан
борща, дед весело стал рассказывать, как сам довёл себя до истощения. Положили его в
тюремную больницу, там баланда и хлеба пайка, грамм двести. Дед её убавил для себя в
три раза, во-от такусенький ломтик съедал в день – он мизинец показал, – чтобы не
умереть, но и не поправиться. «Слухаю себя, слухаю», тонкая была задача, он с ней
справился и посмеивался сейчас – актировали, списали. Добрый врач попался, видит, до
конца деду не досидеть, там молодые мрут как мухи. Смеётся Митрофан Иванович,
риск благородное дело, в родной хате сидит со своими внуками, и бабка кормит его с
ложечки, чтобы, не дай Бог, не досыта, а то тут же и помрёт. Сил у него сейчас «тильки
в карты гулять», но дед шутил, вспоминал, как старые дела его раскопали и
приплюсовали к новым.
Дед про тюрьму, а отец про войну. Самое страшное – артобстрел позиций. Он был
рядовым в пехоте, шандарахнет взрыв – вскакивай и беги в ту воронку, два раза в одно
место снаряд не попадает. Добежит и падает вниз лицом, ждёт следующего снаряда. А
лупят фрицы подряд, грохот стоит страшенный, отец лежит в воронке и молится: спаси
меня, Господи, и помилуй, если останусь жив, буду соблюдать все праздники
религиозные. Всякий раз молился и остался жив, только ранило один раз легко, другой
раз тяжело. Хирурги вытащили из живота кусок шинели, кусок телогрейки, отрезали
десять метров тонкой кишки. Осколок ещё и позвоночник задел, нога потеряла
чувствительность и не двигалась. Хирурги предложили ампутацию, отец отказался.
Можно подумать, у хирургов на войне была одна задача – отрезать как можно больше
здоровых рук и ног, раненые бойцы сплошь да рядом отказывались, и только тем
спасали свои конечности. Такая же история и с отцом – предложили ампутацию, есть
опасность гангрены, умрёшь. Пусть умру, но отнимать не дам, я чернорабочий, мне
нужны руки и ноги, иначе семью не прокормлю. Дал расписку, отправили его в другой
госпиталь, там он стал поправляться, хотя нога стала усыхать. Невропатолог определил,
перебито четыре сантиметра седалищного нерва, срастить нельзя, но есть надежда –
нерв растёт по одному миллиметру в год, лет через сорок будет полный ажур. А пока
массаж, растирание и диета, поскольку тебе весь живот перебрали, и рваные кишки
выбросили. Отец выглядел лучше деда, в гимнастёрке с петлицами, с широким
солдатским ремнём, в яловых сапогах и с новыми жёлтыми костылями. Он и в самом
деле сходил в церковь на углу Ленина и Ворошилова, поставил свечку, с попом
поговорил, записал с его слов молитву. После деда и отца слово взял внук – поступаю в
лётное училище. Когда война кончится, я перейду в гражданскую авиацию, буду
сталинским соколом, как Чкалов, Байдуков и Беляков, они летали в Америку через
Северный полюс. Родня мой выбор одобрила. Я не сказал, разумеется, что первого
сентября в новом учебном году заявлюсь в 13-ю школу в форме курсанта и на Лилю –
ноль внимания, буду танцевать и флиртовать с Машей Чирковой, с другими девчонками,
а на неё даже не гляну. Удивительно много стало мне попадаться стихов на тему. «Ещё
спасибо, в городском саду никто из взрослых не гуляет с нею. Что может быть
бессильней и больнее, чем ревность на семнадцатом году?» Спасёт меня только пятый
океан, голубые дороги и новые девушки, им нет числа. Я буду не просто лётчиком, я
стану Героем Советского Союза. Сразу попрошусь в боевую первоначалку, в
Чкаловскую или Качинскую, откуда через 6 месяцев офицеры-истребители вылетают
на фронт. Ещё один важный момент. Меня предали, и я должен отомстить. Не людям, а
стечению обстоятельств. Ненависть к фашистам и любовь к родине само собой
разумеются. Когда-нибудь я приеду прославленным в город своей юности и услышу,
Лиля до сих пор одна, она всё ещё любит какого-то лётчика, они учились в одном
классе… Наверное, мы с ней встретимся, и я ей прочитаю грустные-грустные стихи:
«Что ж такое случилось, что больше не можем мы вместе? Где не так мы сказали,
ступили не так и пошли, и в котором часу, на каком трижды проклятом месте мы
ошиблись с тобой и поправить уже не смогли?»
Мечты мечтами, но сначала реальность – медицинская комиссия.
13
Добровольцев пришло много, я не ожидал такой толпы соперников. Если все
станут лётчиками, самолётов не хватит. Тут же оказались и братья Пуциковичи,
ринулись ко мне как родные и близкие: «Ванай, здорово, мы тебя в списке видели!»
Меня всё это слегка накалило, я ждал, будет поступать человек пять, ну десять самых
отборных, а тут такая орда. Сразу нашлись знатоки препятствий на медкомиссии. Самое
каверзное, конечно, кресло, где вместо спинки – рейка, усаживают тебя, крутят и
останавливают. Если не поймаешь затылком рейку, пиши заявление в пехоту, и
начальником у тебя будет совсем не тот генерал, что взмывает в красном ястребке над
городом Фрунзе, и все им любуются, когда он, пролетая над Домом правительства,
легонько качнёт крылом в знак приветствия.
За дверью скрылись первые смельчаки, а в коридоре уже новые сведения. Если ты
пройдёшь кресло, не радуйся, предстоит ещё испытание, только тогда ты стопроцентно
годен. Тебе командуют: прямо перед собой шагом марш, ты идёшь и – бах! –
оказываешься вдруг в подземелье, с бешеной скоростью падаешь в тартарары. Полная
темнота и жуткая тишина без проблеска, а тебя ещё током – ррраз! Через минуту
вытаскивают, проверяют частоту пульса, зрачки, рефлексы, по колену бьют молоточком.
Результаты разные. Был случай, когда молодой, здоровый парень рухнул в подвал
спокойно, без вздоха и оха, а когда стали вытаскивать – он мёртвый, разрыв сердца.
Война, что делать, проверка суровая. Так что, ребята, подумайте, пока не поздно, в
пехотное проверяют только плоскостопие и геморрой.
Подошла моя очередь, захожу, раздеваюсь. Огромная комната, несколько столов и
полно людей полуголых и в белых халатах. Я первым делом смотрю на кресло, а там
крутят доходягу, одни рёбра. Остановили, он с закрытыми глазами поднял голову и
точно коснулся рейки. Без паники, Ванай, чем ты хуже. Сначала рост, вес, объём груди,
всё белое, медицинское – ростомер белый, весы белые, дальше аппарат на столе –
цилиндр чуть поуже ведра, от него шланг, на конце мундштук, берёшь в рот и
выдуваешь сколько можешь. Подхожу, взял мундштук в рот и дую-дую-дую. Мать
честная! Выдул до конца! Сестра даже засмеялась: больше пятисот! Врач подошёл – а
ну-ка ещё раз! Ребята окружили, даю сеанс, как в цирке. Набрал мешок воздуха и выдул
цилиндр с ещё большей лёгкостью – весь. «Вот что значит, человек не курит, – говорит
врач. – Или ты куришь?» Был бы фокус номер два, если бы я сказал, курю взатяг с
шести лет, как тут некоторые признавались. У меня такие лёгкие потому, что я хожу по
15 километров в день, плюс крестьянское происхождение. Они в чистом поле дышали
свежим воздухом не одно тысячелетие, пока революция не согнала их с полей на
фабрики, заводы, на домны и в кочегарки. Однако ёмкость лёгких не главный
показатель, не буду же я летать не них как на пузырях. Иду дальше. Окулист – норма,
ухо-горло-нос – тоже, невропатолог – норма. Сажусь в кресло и чувствую пупырышки
по всему телу, хотя тепло, май месяц, на улице жарко. О моём подвиге с выдувалкой
уже забыли, комиссия идёт своим чередом. Уселся, взялся покрепче, сестра крутанула
кресло раз, другой, третий… Что было дальше, я не сразу сообразил. Кресло
остановилось, но движение моё продолжалось. И не вкруговую, а уже вниз головой.
Весь зал со столами и белыми халатами полез в сторону, и я чувствую, как мне в правый
бок впивается железяка, – да что такое?! Пол полез под потолок. Уж не сбросили ли
меня в подпол? Но темноты нет, светло и ярко, радужные круги в глазах. Оказывается,
только сестра остановила кресло, как я сразу повалился на бок, она меня едва поймала.
Слышу голос как с того света: вставай! Меня тошнит, я обалдело встал и пошёл,
качаясь, прямиком в угол, балансирую руками, чтобы не упасть, как канатоходец, меня
вырвало. Какая к чёрту авиация, отстаньте от меня все, мне лишь бы не сдохнуть
сейчас. Я забыл все свои клятвы и мечты, осталось одно желание – поскорее бы мне
очухаться! Никуда я не буду рваться, буду пешим ходить, даю слово, только пусть мне
кишки не выворачивает. Побрёл одеваться, а меня окликают: ещё к хирургу надо, эй,
парень! В дальнем углу председатель комиссии, старый сутулый хирург, он даёт
заключение. Возле него голые Пуциковичи размахивали руками, что-то доказывали.
Никуда он от них не денется, всё напишет, как им надо. Я подошёл к хирургу со своим
листком – можно мне второй раз прийти? «Во вторник», – сказал он и сделал отметку в
листке, не стал упираться. Пуциковичи ждали меня в коридоре и подняли галдёж: тебя
вестибулярный аппарат подвёл, но он таки поддаётся тренировке, за границей есть
специальные тренажёры. Молодцы, ребята, завтра я махну в США, потренируюсь и во
вторник обратно. Что ещё важно? Пуциковичам точно известно, двадцать седьмой год
осенью обязательно призовут. Кому охота в пехоту, в пехоту никому не охота.
Но как плохо мне было после кресла! Кто его выдумал? Говорят, если самолёт
падает в штопор, у пилота должна сохраняться ориентация в пространстве, иначе он не
выведет машину из штопора. Охотно верю. Шёл я домой, опустив крылья, меня всё ещё
мутило. Рождённый ползать летать не может. Неужели на этом кончится моя карьера и
Героями Советского Союза будут Пуциковичи? А также Феликс. Я уже вижу, как
братья, размахивая руками, двигают на Михаила Ивановича Калинина, у него очки
съехали на нос, борода трясётся, он отступает в угол, а назавтра появляется газета и в
ней указ правительства за подписью Калинина и секретаря Горкина… Добрался до
дома, наелся мамалыги, полежал на топчане с книгой про адмирала Ушакова, как он
всего добивался, описал в дневнике своё поражение. Нет, крылья опускать не буду, я
всё-таки рождён летать, а не ползать. Пошёл во двор, выкатил из сарая старое колесо от
телеги, подправил съехавший обод – буду на нём тренироваться. До вторника четыре
дня. Утром буду кружиться, помогая себе палкой, как веслом, и вечером. В школе я
сказал военруку, подал заявление в авиацию. Он огорчился, возмутился, покраснел,
побледнел, все нервы у него на виду: «Зачем тебе авиация? Ты же прирождённый
общевойсковик, по тактике лучше меня соображаешь. – Начал мне выговаривать, будто
я его предал, учил он меня, учил, а всё без толку. – Авиация, артиллерия, танки, всё это
вспомогательные рода войск, они придаются пехоте. Жуков, Конев, Рокоссовский –
общевойсковики. Ты генералом будешь!» Не хочу генералом. «Лети, мой друг, высоко,
лети, мой красный сокол, чтоб было больше счастья на земле», – пели девушки в 13-й
школе.
Во вторник народу было поменьше, и я решил схитрить – пойду последним. Врачи
устанут, будут сворачивать свои бумаги, я как-нибудь бочком-бочком, авось проскочу
мимо кресла и хирурга уговорю. Но уж если посадят, пусть мне поможет родовое
крестьянское колесо. Опять сначала рост, вес, объём груди, жизненная ёмкость лёгких.
Я не хотел выпячиваться, но всё равно выдул до конца. И помню-помню мерзкое кресло
и надеюсь-надеюсь на колесо предков – колесо фортуны… Подхожу, сажусь и… и…
уже тошнит. Я слышу запах, никем не слышимый, холодный запах железа и белой
эмали и ещё резины, запах авиакатастрофы по меньшей мере. Я вцепился в кресло,
опустил голову и, наверное, это мне помогло, получился больший радиус моего
вращения. Сестра была другая. «Поменьше можно, меня мутит». – «Всех мутит», –
сказала она и меня обнадёжила – «всех». Сделала всего три оборота и, когда я начал
искать затылком рейку, легонько помогла, нажала рукой на лоб, и я ощутил прохладный
металл сзади. Спасибо тебе, милая, пусть тебе повезёт с возлюбленным. Дальше
терапевт, невропатолог, хирург. Короче говоря, годен. Начальник второй части приказал
нам построиться во дворе, объявил, набор в авиашколу будет в августе, мы получим
повестки явиться с вещами. А сейчас: «В колонну по четыре! Прямо перед собой!
Шагом марш! Запевай! – И мы сразу грянули, нашёлся бодрый тенор и начал нашу,
родную теперь на всю жизнь: «Там, где пехота не пройдёт, где бронепоезд не
промчится, угрюмый танк не проползёт, там пролетит стальная птица».
14
До августа далеко, сейчас пока май, впереди проверочные испытания, а потом
колхоз. Боль из-за Лили беспрерывная, только проснусь и сразу, будто врубаю высокое
напряжение. Не могу простить, не могу забыть…
В школе у нас было два поста для несения караульной службы. Один возле склада
с оружием, противогазами, санитарными носилками и учебными пособиями, другой у
самого входа в школу: стой, кто идёт, к кому, по какому делу? И вот стою я у входа,
держу винтовку со штыком и думаю: что она сейчас делает? После испытаний 13-я
школа едет в Кант на сахарную свёклу, а мы совсем в другую сторону, в Карабалты.
Интересно, чувствует ли она свою вину или уже всё забыла? О том, что я её оскорбил, у
меня даже проблеска не было – заслужила. 1-го мая у них там опять был вечер, снова
курсанты. Нет слов!.. Посмотреть бы на неё, как она выглядит, есть ли на её лице печать
раскаяния. Открылась бы вот сейчас дверь и вошла Лиля, а я ей: стой, кто идёт?
Открывается дверь, входит Лиля, а за ней Маша Чиркова. «Ва-аня, привет! –
кричит Маша. – Ты как раз нам и нужен». Я на приветствие не отвечаю, небрежно
говорю: стой, девочка, посторонним вход запрещён, в чём дело, куда, зачем? – «Нам
нужна комсорг Софья Львовна», – холодно говорит Лиля. Она волнуется, мне кажется,
она похудела. Я ликую, кричу через весь коридор счастливым голосом: разводящего на
пост номер два! Лиля, конечно, опешила, увидев меня, не ожидала, что из доброй сотни
старшеклассников именно я встречу её у порога. Вообще, заметно, за всё время без
меня она не танцевала ни вальса, ни фокстрота. С таким лицом озабоченным не до
танцев.
Они прошли в учительскую и скоро вышли, Маша такая же весёлая, а Лиля такая
же невесёлая. Затихли их шаги, сменился я с поста. Смотрю на улицу – тепло, зелено,
майский вечер, и так хочется, хотя бы тайком подсмотреть, чем она занимается. Хоть бы
баба Маня мне помогла, нагадала бы ей что-нибудь такое-этакое. Каких-то три квартала.
Вон в ту сторону. Медленным шагом… Нет. Не могу. Я не за себя стою, а за нашу
любовь, за тысячу с лишним дней и ночей с того мартовского дня, когда я шёл за ней из
школы ещё в шестом классе. А сейчас не пойду. Жалко мне нашу дружбу поруганную.
Не могу забыть, как она танцевала. Всю жизнь это будет стоять перед моим взором. Не
нужны ни пушки, ни бомбы, чтобы убить любовь, достаточно одного жеста – поднять
руку свою белую на чужое плечо. Добровольно.
29-го мая начались испытания – по литературе устно и письменно, по алгебре
письменно, самый для меня неприятный предмет, геометрия, физика, химия и
география. Ну и, конечно, военная подготовка, для меня самое лёгкое, хотя многовато –
по тактической, огневой, строевой подготовке, по материальной части оружия, винтовка
и станковый пулемёт. Принимать будет офицер из военкомата. Не хотелось мне
заканчивать учебный год. Всем надоело, а я бы ходил ещё и ходил. И стоял. На посту. И
мечтал, вот откроется сейчас дверь, и войдет…
Последний день в школе. Тоска, жить не хочется. Подошла ко мне Софья Львовна,
комсорг школы – к одиннадцати утра, Щеголихин, нас с тобой вызывают в райком
комсомола. Только этого не хватало в последний день. Софья Львовна ведёт литературу,
знает много стихов, молодая и красивая как по заказу – сначала нарисовали её, а потом
оживили. Большие чёрные глаза, чёрные брови, прямой точёный носик, яркие губы.
Говорит всегда с юмором и много знает. Пошли с ней в райком вдвоём, тепло, солнечно,
самая лучшая пора по Фрунзе – начало лета. Тополя густо-зелёные, стоят свечами, нет
ни одной увядшей травинки, ни одного жёлтого листика. Мы идём, наша Золотая ручка
такая живая, привлекательная, на учительницу не похожа, и сама знает, какая она –
огонь. «Есть предложение направить тебя в пионерский лагерь. Надеюсь, ты не
упадёшь в обморок». – «Я давно не пионер, нечего мне там делать». – «Будешь
руководящим и направляющим». – «Я готов упасть в обморок, Софья Львовна,
поищите другую кандидатуру». – «Ты у нас, Щеголихин, юноша универсальный,
рыцарь многих качеств», – продолжала она, забавляясь, считая, что я прикидываюсь.
Только круглый дурак выберет колхоз вместо пионерского лагеря. – «Софья Львовна, я
никогда не возился с детьми, не работал, не смогу, честное слово! – Я остановился. –
Давайте сразу подберём кого-нибудь». Комсорг взяла меня за руку и сдвинула с места в
направлении улицы Токтогула, где Пролетарский райком. «Ты там будешь военруком –
раз. – Она стала загибать пальцы перед моим лицом. – Физруком – два, вожатым,
заправилой самодеятельности, а ещё ты посмотри на свою внешность. – Она
грациозным жестом повела рукой снизу вверх от земли до верхушки тополей. – Для
ребят внешность имеет огромное значение». Её внешность действительно имеет
значение, у нас все в неё влюблены. «Военрук, физрук, музрук, Ваня-многорук, я тебе
кличку дарю сказочную. Ты там будешь незаменим, – продолжала она, – тебя будут на
руках носить девочки-пионервожатые». – «Пощадите, я на колени встану! – взмолился
я, догадываясь, что буду за этих девочек делать всю работу с утра до поздней ночи, да
лучше уехать в самый зачуханный колхоз, чем возиться с пионерами и отвечать
буквально за каждого. Я ни спать, ни есть не буду, покой потеряю, всё потеряю. – У
меня уважительная причина – иду в армию». – «Пойдёшь, но не завтра же. Сейчас
ребятам дают возможность закончить десятый класс». – «Я поступаю в лётное
училище, хочу стать лётчиком-истребителем». – «Кого ты будешь истреблять,
Щеголихин? Война уже скоро кончится». – «Я буду мирным лётчиком, небо – моё
призвание». – «Если так, молодец, – сказала она без усмешки. – А то я думала, ты
писателем будешь, в очках, сутулый и на пиджаке перхоть». Я фыркнул, с какой стати
писателем? – «Пришла я в первый день, смотрю – стенгазета, стихи и подпись «Ваня
Щеголихин». Почему, кстати, Ваня, а не Иван?» Действительно, почему? Пока носом не
ткнут, сам не догадаешься. С Ваней – всё, отныне только Иван. «Писателем я не буду,
это твёрдо, буду лётчиком». – «Я уверена, ты достигнешь больших успехов».
У неё была ручка с золотым пером фирмы «Паркер», отец подарил, он принимал
американскую помощь по лендлизу – «студебеккеры», яичный порошок, тушонку. А по
другой версии, для нас более интересной, подарил жених, молодой полковник. Отсюда
и кличка – Сонька Золотая ручка.
«Общение с пионерами тебе не повредит, ты по натуре замкнутый, надо научиться
владеть собой. Важно начать самовоспитание, преодолеть в себе барьер
психологический. Ты будешь офицером, но пока ведёшь себя, действительно, как поэт,
предпочитаешь одиночество». Молодчина, когда успела заметить? Впрочем, учителя
изучают психологию, педагогику, умеют наблюдать и делать выводы, чтобы правильно
воспитывать каждого ученика. – «У тебя есть, чем увлечь детей, поверь мне, Иван. Ты
всё умеешь, ты мигом создашь кружок самодеятельности, и вы будете творить чудеса.
Ты можешь быть выдающимся организатором под настроение, я же знаю». Да, я упрям
в достижении цели, но – своей цели, а не навязанной со стороны, здесь я люто
открещиваюсь. Всё лето пройдёт в возне с пионерами, я там испсихуюсь весь. А она
меня ведёт. За руку. Пришли в райком, прямо к секретарю – молодая, примерно как
наша Софья, и чем-то на неё похожа, в белой блузке, коротко стрижена и тоже довольно
симпатичная. Подала мне руку: – «Новожилова» – «Он в курсе, – сказала Софья
Львовна, – но упирается». – «Как это упирается? – Новожилова вскинула брови. – Да ты
в своём уме, Щеголихин? На твоё место просится человек сорок. Мы тебе оказываем
большое доверие. Перед нами поставлена задача образцово организовать отдых детей.
На летнюю оздоровительную кампанию отпускается в этом году более пяти миллионов
рублей. Пионерский лагерь военного завода будет самый большой, на шестьсот детей».
С ум-ма сойти! Я думал, как в школьном классе, человек 30-40, а тут шестьсот
оглоедов! Как я справлюсь с такой ордой?! Новожилова взяла со стола бумагу. «Тебе,
Щеголихин, оказано большое доверие, и ты нас не подведёшь. Из восьмой школы всего
только ты один, трое из семнадцатой и двое из тринадцатой. Тебя и в горкоме знают,
тебя даже военный комендант знает. Восьмая по строевой подготовке держит первое
место, мы тобой гордимся».
«А кого вы наметили из тринадцатой школы?» – спросила Золотая Ручка и глянула
на меня лукаво. – «Лилю Власову и Машу Чиркову».
Что тут можно сказать? Ни один мускул не дрогнул на его лице. Правда, слегка
перешибло дыхание. Они приходили к нашей Софье как раз по этому делу, когда я стоял
на посту. Всё меняется. Не страшны мне шестьсот пионеров, пусть их будет шестьсот
тысяч. Милая Софья Львовна, я стою перед вами на коленях до сих пор.
15
5-го июня мы окончили девятый класс, а 6-го десант союзников высадился в
Нормандии – открылся второй фронт. В тот же день мы с Лилей оказались в пионерском
лагере военного завода, в селении Чон-Арык, в предгорьях Ала-Тоо. Жара стояла
неимоверная, по слухам, до 60-ти градусов, лопалась кожа на ногах от зноя и сухости.
День от подъёма до отбоя был расписан буквально по минутам. Если в каком-то отряде
детям выпадало чуточку свободного времени, вожатой сразу выговор за
неорганизованность. Всюду строем в шеренгу по два – и купаться, и в столовую, и на
сбор курая для костра, и на линейку утреннюю и вечернюю. Мне пришлось
командовать при общем построении на линейку, играть на баяне марш при подъёме
флага утром и гимн при спуске флага вечером, рисовать стенгазету, готовить
самодеятельность, разгружать продукты для пищеблока, чистить картошку с
дежурными по кухне, принимать новый поток пионеров и отправлять по домам старый,
ну и, конечно, проводить военную игру «Битва жёлтых с зелёными». Весь лагерь
делился на два отряда, медсестра красила один бинт зелёнкой, другой акрихином,
резала на ленточки, и каждый делал себе повязку на рукав. Самодеятельность готовили,
как в школе, танцы, песни: «Огонёк», «Землянка», «Офицерский вальс». Детям
нравились именно взрослые песни, а пионерские шли вторым номером.
От зари до зари все мы вертелись как белки в колесе. После отбоя ещё заседал
штаб вожатых: что сделано, что не сделано, разбор недостатков и планы на завтра. В
двенадцать ночи все уже спали, только мы с Лилей сидели на склоне горы над лагерем.
Двое из шестисот. Смотрели на слабые огни города в далёкой низине. Мечтали. Ждали
падающую звезду – загадать желание. Моё было связано со словом падение. Мне было
уже семнадцать лет, я давно знал, мы с Лилей уже созрели для того самого. Она тоже
знала, но вела себя так, будто и не желала знать. Мы отваживались говорить
недомолвками, загадками, намёками, а Лиля ещё и с насмешкой, с издёвкой над чьей-то
слабостью, а может быть, и неумелостью, кто её знает. «Ты, конечно, мечтаешь, но фиг
получишь». Ещё как получу! В крайнем случае с другой. «Да-а?! Только попробуй!» В
накале спора полагалось бы ей тут же обнажиться и утвердить свой приоритет, однако
увы. Но так бывало у нас не каждый день, чаще мы элегически мечтали о будущем, как
я пойду в училище, потом буду летать, а она за меня волноваться. «Главное не в этом».
А в чём? «Я буду ждать тебя».
Для девушек военной поры не было ничего возвышеннее и романтичнее, как
ждать. «Она ждёт», – с завистью и восхищением говорили девчонки в 13-й школе о
Тане Калитиной из 10-го класса. «Смотри, Таня Калитина! – сказала мне таинственно
Лиля на ноябрьской демонстрации. – Она ждёт». Я увидел высокую, стройную и
строгую девушку с чуть надменным лицом и заволновался, будто она меня ждала.
Подумал, все стихи и песни войны – для неё, про неё – «Жди меня», «Тёмная ночь,
только пули свистят по степи». Девчонкам хотелось быть похожими на Таню Калитину.
В каждой школе была обязательно такая, хотя бы одна, ей старались подражать.
Не знаю, от кого, может быть, от старших сестер, от матерей или бабушек,
появился обычай – в день отправки ребят в армию девчонки табуном приходили в
военкомат на Садовую, сами подходили к совершенно чужим парням и знакомились. В
прощальный час в годину войны всё было просто, отлетали условности. Девушка
провожала парня, давала свой адрес – пиши, я буду ждать, брала на себя почётный долг.
Никто их не созывал, ни школа, ни комсомол, ни военкомат, никто не принуждал. Но
молва как-то жила, чем-то питалась. Это была их первая и, может быть, последняя
встреча. Не было ни ухаживаний, ни заигрываний, ханжеской стеснённости, и ничто им
не мешало. Это не была любовь, но появлялась надежда на неё. Парень обещал писать,
она обещала ждать, и улыбка её и свет её глаз оставались в сердце бойца, он вспоминал
об этом в самые тяжкие свои минуты. Целомудренным и светлым было такое
знакомство – перед самой разлукой, грозящей, как никакая другая, смертью. Но зато
никакая другая смерть так не почитается и так не оплакивается, не оплачивается
высоким горем, как смерть воина. Плата и плач, наверное, одного корня… Она будет
получать треугольники с лиловым штампиком военной цензуры, с номером военно-
полевой почты и посылать ему свои нежные письма и скромные подарки – тёплые
варежки или носки, свою карточку, и он не расстанется с ней, может быть, до
последнего своего часа. «А до смерти четыре шага…» Они шли рядом с матерями, эти
девчонки, и плакали от души, будто давно любили этого стриженого юнца, от общего
горя плакали и от своего личного счастья. А парни топали и пели: «До свиданья, мама,
не горюй, на прощанье сына поцелуй…» Девчонка гордо объявляла всем, что ждёт
такого-то, с именем и фамилией, писала письма и сама становилась другой, следила за
войной, усложняла и возвышала свою судьбу. Ждать любимого было счастьем более
высоким, чем быть рядом с ним. Лиля к этому стремилась, готовилась ждать меня. Пока
она со мной лишь дружила, а не ждала, как Таня Калитина. Ждать означало на просто
любить, но любить самоотверженно. Пройдут годы, в это трудно будет поверить, но
свидетельствую и присягаю – так было!
«Кончится война, – сказала Лиля, – ты будешь уходить в полёт, а я буду ждать,
встречать, провожать и махать платочком». Мы спускались с горы в спящий лагерь,
Лиля уходила в палату к своему отряду, а я на свою койку под старой урючиной
неподалёку от входной арки «Добро пожаловать». Днём здесь стоял пионерский пост, а
на ночь оставался я с наказом начальницы – спать и смотреть в оба. Лагерь, кухню в
основном, охранял дедушка Хасен с ружьём, он часовой, а я вроде подчаска, но кто из
нас крепче спал, сказать трудно.
Однажды вечером перед самым отбоем поднялась паника – в лагерь вернулся
Валерка Шматов, отчисленный два дня назад. Вернулся не с повинной, а с намерением
посчитаться со своей вожатой Лилей Власовой. Он даже нож показал своему дружку, о
чём сразу вся малышня узнала. Для паники, в общем-то, основания были. Старший брат
Валерки, известный всему городу Колян Шмат уже побывал в тюрьме за грабёж, да и
сам Валерка дрался, дерзил вожатым, не носил галстук, а с мальчишек срывал либо
делал удавку, за что его и отчислили. Пацаны в войну взрослели быстро, а хулиганьё
тем более, если имели такого брата, как Шмат. Лагерь переполошился не зря.
Пятнадцатилетний Валерка представлял реальную опасность. Дома ему дали взбучку, и