Текст книги "Не жалею, не зову, не плачу..."
Автор книги: Иван Щеголихин
сообщить о нарушении
Текущая страница: 2 (всего у книги 27 страниц)
тебя заплюёт. Он всегда будет прав со своим враньём, а ты никогда со своей
правдой. У него, можно сказать, партийность в изображении действительности.
Заходит Мулярчик в палату к блатным и начинает этакой валторной, бронхитным
зековским тембром, глуховато-хрипловатым: «Приканал ко мне в процедурную
Папа-Римский перевязать себе переднее копыто. Поставил термометр между ног и
прёт на меня буром, чтобы я перед ним на цырлах. А я ему от фонаря леплю: ничем
не могу помочь, гражданин начальник, нет стерильного материала, не могу же я вас
перевязывать половой тряпкой. А он на меня рычит, сука – молчать! Перевязывай,
чем хочешь, найди, достань! Но, братцы-кролики, разве я могу позорить свои
честные зековские руки? Нет, говорю, бинтов, гражданин начальник, нельзя вас
инфицировать, ваша ненаглядная жизнь нужна родине и товарищу Сталину. А он
смотрит и видит – на столе у меня лежат бинты в упаковке и по-русски написано во-
от такими,– здесь Мулярчик показывает руку по локоть и покачивает ею
выразительно, артистично,– вот такими буквами написано: «Бинт стерильный». По
слогам прочитал, падла, еле-еле разобрал, у него даже двух классов нету. Хватает
термометр и по горбу меня, по горбу. А мне только того и надо, я ноги в руки, и
дёру. Так и не перевязал, господа босяки».
Зека одобрительно посмеиваются, здесь не имеет значения, верят они или не
верят, главное, Мулярчик попал в жилу, спел правильную песню. А как было на
самом деле? Сижу я в процедурной, выписываю требование в аптеку на завтра,
влетает очумелый Мулярчик: «Атас, режим!» – головой крутит, руками шарит, нет
ли чего у нас тут на глазах запретного? Заходит Папа-Римский. Едва он переступил
порог, как Мулярчик двумя руками выхватил из-под меня табуретку и ринулся к
Папе с таким рвением, будто сейчас уложит его на месте одним ударом. «Садитесь,
гражданин начальник, прошу вас! Слушаю вас!» Лебезил, сопли ронял, сыпал
мелким бисером без умолку, перевязал его по высшему разряду и проводил
фокстротным шагом до выхода из больницы. Никакого термометра, конечно, у Папы
не было, он и без палки хорош, одного его взгляда боятся.
Но Мулярчику надо отдать должное, он умел абсолютно всё – и уколы, и
вливания, и перевязки, банки, клизмы, вскрывал трупы, под микроскопом мог
лейкоциты посчитать и РОЭ определить. Посадили его перед войной, он устроился
санитаром в морге, сначала трупы хоронил, потом начал их вскрывать, кантовался
всё время вокруг санчасти – то хвоеваром, людей от цинги спасал, отвар кружками
выдавал, то раздатчиком в столовой, то медбратом, потом фельдшером, одним
словом – универсал.
Был Мулярчик и нет его, неделю назад освободился, и некому теперь
вскрывать Матаева. Пульников не может, руки для операционной бережёт, чтобы
трупный яд не попал. Олег Васильевич занят на амбулаторном приёме. Ясно, что
вскрывать придётся мне. В институте мы ходили в прозекторскую на Уйгурской,
смотрели, как вскрывают патологоанатомы, но сами не прикасались. Лагерь всему
научит, тем более, моя задача знать и уметь как можно больше. На втором курсе мы
проходили в анатомичке неврологию, требовалось скальпелем и пинцетом выделить
тонкие ниточки на всём протяжении нерва со всеми его ответвлениями. Ассистентка
по анатомии Наталья Арнольдовна Урина поручила мне отрабатывать самый
сложный нерв – фациалис, лицевой, на женском трупе. Я это с блеском сделал,
выделил все паутинки, но в тот самый день, когда надо было демонстрировать
ювелирную мою работу, труп со стола убрали. Оказалось, женщина погибла от
укусов бешеного волка, только сейчас узнали, а вирус бешенства очень стойкий.
Убрали труп, но я не взбесился – ещё одно доказательство, что препарировал на
отлично, не порезал пальцы и не ввёл себе вирус гидрофобии.
Был в лагере терапевтом, начал работать хирургом, почему бы не овладеть
ремеслом прозектора?
На вскрытие пожаловал Комсомолец, молодой кум из новеньких, блондин,
спортсмен, на кителе комсомольский значок, фамилия Стасулевич. Он прибыл к нам
после милицейской школы и с первых дней начал шустро проявлять себя, гонялся
по лагерю за отказчиками, остановит, возьмёт за пуговицу и начинает воспитывать,
где твоя сознательность? С ходу ему прилепили кличку. Как-то пришёл к нам в
больницу и сказал примечательную фразу: лишение свободы способно не только
исправлять осуждённого, но и развивать антиобщественные черты его личности.
Зачатки такие у меня всегда были. А в общем, Стасулевич не лютый, вполне
симпатичный, и фамилия не плебейская, удивительно даже, как его приняли в
милицию.
Пошли в морг. Пульников начал меня перед Комсомольцем нахваливать –
оставляю вам своего достойного ученика, у него твёрдая рука, зоркий глаз, он
грамотный врач, вы не смотрите на его формуляр, он уже перешёл на пятый курс,
когда его забрали. Начал я с черепа, как положено, хотя мы головы не касались, но
так надо. Делаю круговой распил. Твёрдая, надо сказать, черепная кость, пила идёт
как по железу или саксаулу сухому-пресухому. Над бровями, над ушами, через
затылок делаю аккуратную шапочку, чтобы не повредить мозговые оболочки.
Вставил в распил расширитель и дёргаю – не так-то просто, кое-как оторвал
крышку с хрустом, не успел поймать, и она покатилась по полу, брякая, как черепок
разбитого кувшина – вот тебе первый промах, не мастер. Комсомолец пишет.
Пойдём дальше. Провожу широким ножом от подбородка до лобка, вспарываю
внутренности. Подробности лучше опустить. Печень в норме, селезёнка в норме,
посмотрим, что так с почками. Перед трупом нет той растерянности, как перед
живым, когда видишь кровь, слышишь, как бьётся сердце, ткани пульсируют, жизнь
трепещет в твоих руках. В морге уже ничего не пульсирует, можешь, не спеша всё
рассмотреть. Справа почки не оказалось. Ищу-ищу – нет почки. Либо врождённая
аномалия, либо я по неопытности не туда полез. Обшмонал все внутренности, –
даже следа никакого. Это же позор, не могу найти почку. А хирург меня так
нахваливал.
«Что там у вас?» – Комсомолец переминается с ноги на ногу. Холодно в
морге, карандаш у него в варежке, а мои руки только в резиновых перчатках, но мне
не холодно, у меня цыганский пот на лбу. Диктую: «Правая почка отсутствует».
Комсомолец пишет, и я вижу, как пригнулся к столу и застыл Пульников – он уже
обо всём догадался. Ищу левую почку, нахожу сосудистую культю, я её
собственноручно вчера перевязывал, убеждаюсь – левой почки нет. Культя есть,
надёжная, наша, операционная, ни один шовчик не разошёлся, ни один узел не
развязался, я буду отличным хирургом, но! Большое «но».
Комсомолец замёрз, зубы клацают, ждёт, ну что так у вас ещё? «Левая почка
отсутствует», – говорю я и соображаю: Мулярчик этого бы не сказал. «Левая почка
отсутствует, – повторил за мной Комсомолец. – Разве так бывает?»
Молча вскрываю мочевой пузырь, вместо трёх отверстий вижу два и
соображаю, у парня была врождённая аномалия, он родился с одной, удвоенной
почкой. «Сколько у человека почек?» – спросил Стасулевич. Хирург уже поднялся
на цыпочки, бледный, старый, лицо как из теста. Ему оставалось уже тридцать семь
дней. «Подними брюшину, вон ту часть! – скомандовал он. – Отверни тонкий
кишечник! Не умеешь вскрывать, а берёшься!»
Я стою, соображаю, как вывернуться, а он на меня все шары валит. У меня
руки задрожали от бешенства. «Мы удалили почку! – заорал я – Единственную!»
Пульников завизжал: «Ты думай, что говоришь! – Он студент, понимаете? У него
диплома нет!» – «Есть предложение успокоиться, – сказал Стасулевич весело. –
Сколько почек у человека, зека Щеголихин?» – «Понимаете, гражданин начальник,
здесь врождённая патология. Бывают случаи. В Берлинском музее есть телёнок с
двумя головами». – Я с трудом говорил, я психанул удивительно быстро, будто
полыхнула искра по бензину. Я был недоношенный врач, но я хорошо помнил
анатомию. Вериго, например, тоже окончил четыре курса, их так и называли тогда,
зауряд-врач, вручили диплом, нацепили шпалу в петлицу – и на фронт.
«Хирург допустил ошибку?» – голос Комсомольца суровый. Обращается он ко
мне. Сейчас я прозектор, ставлю окончательный диагноз, выношу приговор
лечащему врачу. У меня уже псих прошёл, я начал вдумчиво излагать то, что нас
могло спасти. Больной погибал от застоя крови в портальном круге. Нам его
доставили в стационар еле живого. Мы срочно взяли его на операцию по
жизненным показаниям. Он уже был не жилец, – я перескакивал с латинской
терминологии на житейские понятия.
«Всё подробно записано в истории болезни», – перебил меня Пульников.
«А если бы не удалили?» – резонный вопрос. Комсомолец спрашивал только
меня, хирурга он совсем не слушал, будто поставил на нём крест. – «Он бы всё
равно помер, – твёрдо сказал я. – Перекрут мочеточника, это уже конец. Операция –
единственный выход». – «Это называется выход? – Комсомолец кивнул на труп. – А
что мне писать?» – «Записывайте, – продиктовал ему Пульников. – Смерть
наступила в результате уремии. Прошу вас, гражданин лейтенант, пройти в
стационар, там история болезни, мы с вами внимательно всё проанализируем».
Они ушли, а я начал убирать внутренности со стола обратно в чрево и
зашивать труп. Я был оскорблён и растерян. Сцепился с хирургом, как как ханыга-
шаромыга. Но в чём я виноват? По его мнению, я вместо почки должен был
показать какую-нибудь кишку Комсомольцу, и назвать почкой. Мулярчик так бы и
сделал. Но я действовал не как шобла-вобла, а как специалист. Я должен говорить
только то, что вижу просвещённым взором, не вилять, не трусить, не угодничать.
Для чего делается вскрытие? Для уточнения диагноза, для подтверждения
правильности лечения или, наоборот, неправильности. Как мне быть? Кем быть?
Пошлым зеком, изворотливым, или всё-таки медиком? Выбирай. Я не хочу, чтобы
лагерь перековал меня в Мулярчика, – не хочу!
Через день было три плановых операции – энуклеация глаза, реампутация
культи и грыжесечение. Пульников меня не позвал, делал с вольнонаёмным
Бондарем.
4
Хожу кислый, Волга пристал, в чём дело. Да ни в чём, просто вспомнил
нечаянно место своего нахождения, чему тут радоваться? Вместо того, чтобы
утешить, Волга начал меня нести по кочкам – надо ещё посмотреть, кому легче, нам
тут в лагере или вольняшкам за проволокой. Ты думаешь, тебе бы там лучше сейчас
жилось? Здесь тебя уважают, а в Алма-Ате тебя бы нацмены за шестёрку держали.
Есть воровское правило – не киснуть. В любых условиях. Посмотри, хоть где, в
тюряге, в любом кандее всегда вора узнаешь по настроению, он весёлый. Первый
босяцкий закон – не жевать сопли, не строить из себя верёвку, поставленную на
попа, это удел фраеров и интеллигентов. Есть три заповеди в лагере: не верь, не
бойся и не проси. Повтори, что я тебе сказал.
Волга три класса кончил, а я четыре курса, и он меня учит. И ведь прав. Ладно,
не буду киснуть, обещаю. Но рассказать про вскрытие надо, пусть Волга рассудит,
хотя он и младше меня на три года, между прочим. Я говорил горячо и с обидой, но
Волга со мной не согласился: охолонь, не гони коней, Евгений Павлович, ты не
прав. Ты обязан был скрыть ошибку хирурга. Твоя честность в данном случае зола,
пыль и даже хуже. Споры в лагере решаются просто – держи мазу против Кума, не
ошибёшься. Хирург тебя погнал из помощников и правильно сделал. А сам бы ты
как действовал, если бы тебе собрат в карман нахезал? Сидишь ты без году неделя и
пытаешься учить уму-разуму старого каторжника, он уже второй червонец
разменял. Я оправдывался – меня учили врачевать, а не врать. Если бы все люди
лгали, химичили, изворачивались, то не было бы у нас правды, мужества и отваги.
Не убедите меня никаким сроком. Лагерь не самое страшное, потерять совесть и
честь страшнее. Волгу мой наскок задел, он презрительно оскалился и зло сказал:
тебе, фраеру, ещё рога не ломали, а жаль, неучёный ты, начнут ломать, вместе с
башкой повредят, учти. Заруби себе на носу: если перед тобой мусор, да ещё ксиву
пишет, ты обязан темнить, врать, хамить и любой ценой выгораживать зека. Иначе
тебе рано или поздно жизнь укоротят. Пульников тебе сделал авторитет, ты сам
говорил, по гроб жизни ему обязан, и тут же мотаешь ему срок. Волга для
убедительности руками перед собой разводил, и от того, что на глазах у него
повязка белая, он выглядел как сама Фемида, выносящая приговор. «Ты должен
заказать бутылку и пойти к Филиппу с извинением».
На том расстались, но через пару дней Волга спросил, помирился ли я с
Филиппом. Народный контроль. Нет, сказал я, это против моих убеждений. Он от
души рассмеялся: ну ты карась, притом жареный. Но почему карась, а не что-нибудь
другое? Потому что жила-была такая мудрая рыба вроде тебя, увидела, как щука
пескаря съела и кричит: это по-о-дло, это неблагоро-о-дно. Щука от удивления свою
пасть раскрыла, и сама не заметила, как карася схавала. Так вот и тебя Кум
проглотит. Волга мне популярно изложил сказку Щедрина, мне стало обидно,
потому что и впрямь похоже: «Карась рыба смирная и к идеализму склонная:
недаром его монахи любят».
«Нет, Евгений Павлович, так дело не пойдёт, ты не в институте благородных
девиц. Сам себе сук пилишь, на котором сидишь – приподняв лицо, как все слепые,
он втолковывал мне терпеливо, и я удивлялся его старанию, вместо матерков он
подбирал нужные слова: – Вот уйдёт Филипп через неделю, кто за него главным
хирургом будет? Кроме тебя некому, а ты целку из себя строишь. Я тебе кликуху
дам: Фон-Барон».
Хирургом после него будет Бондарь, мне в любом случае не позволят, а кроме
того, начальник медсанчасти даст заявку в Гулаг и пришлют хирурга по этапу, свято
место пусто не бывает. Есть ещё Глухова, начальница стационара, она и терапевт,
она и ухо-горло-нос и тоже ассистирует Пульникову. У нас здесь установка на
врачей-универсалов. Вериго ведёт амбулаторию, сифилис лечит, гонорею, и на
операциях тоже стоит, и в Сору его выводят помощь оказывать какому-нибудь
гражданину начальнику, мы тут всё умеем. Диплома нет, но так ли это важно? Если
бы Мулярчику предложили баллотироваться в действительные члены Академии
медицинских наук, он бы и бровью не повёл, тут же собрал бы все ксивы
необходимые и, что главное, прошёл бы! А я не хочу, моя цель – делать операции,
всё уметь, быть главным в мастерстве, а не по должности, не по власти.
Волга сам пошёл к хирургу – так и так, Филипп Филимонович, ваш помощник,
мы его крепко уважаем, допустил ошибку, сильно переживает, вы должны его
простить. Поговорил с ним по-человечески, и Филиппу легче стало, и мне.
Помирились.
А на другой день снова случай со смертельным исходом, ну как назло! Уж
скорее бы он, чёрт подери, освобождался.
Большинство операций были благополучные, но я беру именно те, которые
резко осложняли наше простое житьё-бытьё. Куда проще – кормят, поят, одевают,
обувают, охраняют, проверяют, чтобы ты не потерялся, и ещё работу дают, – вот так
все люди будут жить при коммунизме. Но иногда простая жизнь осложняется. Ехал
хлеборез Ерохин на телеге, как обычно вёз булки из пекарни в Ольгином логу, он
уже бесконвойный, оставалось тринадцать дней, въехал на территорию лагеря,
миновала телега штаб, а тут подбежал хмырь и ударил хлебореза ножом, без слов,
молча. Ерохин не ожидал и всё-таки увернулся, подставил плечо, иначе нож угодил
бы в сердце. Удар был сильным, с намерением припороть. Возможно, Ерохина
проиграли, он отказался уступить хлебное место тому, кому надо. Или не выполнил
заказ блатных, не провёз водку, одним словом, нарушил шариат – сам погибай, а
блатных выручай. Подробности пока неизвестны, но в общем чем-то парень на меня
похож. Шибко честный и сам по себе. Доставили его к нам на телеге вместе с
хлебной будкой. Глубоко пронзена дельтовидная мышца левого плеча, сильное
кровотечение, но рана не опасная, ни один жизненно важный орган не задет. Задача
простая – дать оглушающий наркоз, рауш, у нас есть ампулы с хлорэтилом,
перевязать порезанный сосуд, наложить кожные швы, можно скобки, повязку, и всё.
Но дело было уже вечером. Зазирная ушла и унесла ключи, Пульников наложил
давящую повязку. А на утреннем обходе я своим глазам не поверил – рука раздулась
как бревно, пальцы превратились в култышки, ногти заплыли, страшно смотреть.
Неожиданный, необъяснимый отёк. Перемирие с хирургом удерживало меня в
рамках, но всё же какого чёрта, почему не вызвали вчера Зазирную? Филипп уже
был в трансе, на свободе, не мог вникать в больничные заботы, лучше бы ему уйти
сейчас в баню куда-нибудь, в хвоеварку. Подняли Ерохину руку на подставку, чтобы
улучшить венозный отток, собрали консилиум – Бондарь, Вериго, Светлана
Самойловна, начальница стационара Глухова, Пульников и я, – что мы имеем?
Колото-резаная рана, значительный травматический отёк и уже начальные признаки
гангрены.
Бондарь всегда с улыбочкой, ямочки на щеках, румяный, чистенький, ему в
детсаде работать, предложил взять на операционный стол немедленно, сделать
ревизию раны, найти порезанный сосуд и перевязать. Пульников упёрся: начнём
убирать гематому, удалим тромбы, будет кровопотеря, а консервированной крови
нет. Пульникова понять можно, ему осталась неделя, а Ерохину – две недели, как в
сказке, может, и хлеборез считал дни, и вот досчитался.
«Надо брать на стол, – решила Глухова – Я сама буду ассистировать. Филипп
Филимонович, у вас ещё и старик во второй палате с ущемлённой грыжей. Вы уже
совсем крылья опустили, поработайте каких-то несколько дней». – Хирург вяло
махнул рукой, согласился, пошли в операционную. Зазирная, кстати говоря,
заболела, лежит дома с высокой температурой, послали к ней за ключами, и Глухова
велела мне готовить инструментарий и биксы со стерильным материалом.
Помыли руки, начали. Первым взяли на стол старика с грыжей. Глухова сама
начала – и новокаин колола, и разрез сама сделала. Пульников ей подсказывал, я
подавал инструменты, всё чётко, без паники. Глухова взбудоражена, довольна – сама
оперирует, мычать стала мотивчик под маской, и только грыжевые ворота зашивал
сам Пульников, ответственный момент. Закончили довольно быстро, подняли
старика со стола, халат накинули, и он мелкими шажками, держась руками за живот,
сам вышел из операционной. Взяли на стол хлебореза. Сняли повязку, сняли скобки,
Пульников пинцетом начал убирать гематому, отделил чёрный сгусток, и тут же
хлестанула кровь, да так сильно, сразу красная россыпь на потолке. Ясно – артерия
брахиалис.
«Зажим! Тампон! – хирург промокает, а кровь бьёт, он клацает зажимом,
клацает, не может прихватить, и Глухова тычется, кое-как наложили тампонаду.
Пульников полез дальше убирать гематому, и опять хлестануло. Я уже не тампоны
сую хирургу, а салфетки стерильные, полотенце. – «Много крови! – невольно
вырвалось у меня. – Будто из аорты хлещет». Ерохин застонал. Добавили
новокаина. – «Ничего, бабы в гинекологии всю кровь теряют и за неделю
восстанавливают, – сказал Пульников. – Заживёт как на собаке. – Он нашёл сосуд,
крепко перехватил зажимом. – Ты меня слышишь, Ерохин? Эй, друг Ерохин,
слышишь?» Он не отвечал, и нос уже заострился.
«Щеголихин, идите на моё место! А я встану за инструменты». – Глухова
повернулась от операционного стола, тяжёлым бедром зацепила мой столик так, что
зазвенело всё. Я быстро шагнул на её место с ощущением, что уже поздно, что-то
уже стряслось и, пожалуй, непоправимое. А тут как раз открылась дверь
операционной, и возник тот старик с грыжей, руки на животе. Христос воскрес. –
«Доктор, а куда мне идти?» – он всё ещё был под действием пантопона, блукал по
коридору, рад был, что жив остался, его в палате пугали вчера, что обязательно
зарежут. – «На свободу иди, дед, прямиком!» – крикнул ему весёлый не по
обстановке Пульников. Картина вышла нелепая, нехирургическая, вообще не
медицинская. Неожиданно взвизгнула Глухова и зашлась в мелком хохоте, замахала
руками, не могла себя удержать, у неё полились слёзы, истерика самая натуральная.
Пульников заорал санитару, чтобы тот позвал кого-нибудь из персонала, быстро!
Тот затопал по коридору, появилась Светлана Самойловна, в руке ватка с
нашатырным спиртом, сразу дала начальнице стационара понюхать, потом к
Ерохину, он не отвечал, пульса не было, зрачковый рефлекс отсутствовал. – «У него
шок»,– сказала Светлана Самойловна.
Ясно мне, от потери крови. Сделали адреналин, кофеин, подняли ему ноги
кверху, туго обмотали резиновыми бинтами от пяток до ягодиц, чтобы улучшить
кровоток к сердцу, камфору ввели, кордиамин – нет пульса. Лицо белое, глаза впали,
видно, что уже всё, амба. Освободился.
Пульникову оставалось до свободы семь дней. Можно было не спать, не есть,
не пить, и дождаться. В отказчики пойти, в Шизо сесть, отлежаться на нарах,
отсидеться на параше, – всё на свете можно было пережить, от любой
неприятности, неожиданности увильнуть, сквозануть, – от любой, кроме той, что
замаячила с момента смерти Ерохина на операционном столе, да ещё после такого
пустякового ранения.
К вечеру стало известно, по Ерохину заведено дело в оперчасти. Того хмыря,
что его пырнул, тут же и задержали. Сидит несчастный в изоляторе и не знает, как
круто изменилось его будущее с нашей помощью. Если вчера ему полагалась статья
за телесные повреждения до пяти лет, то сегодня – уже убийство да ещё лагерное,
вплоть до расстрела. Правда, есть нюанс – больной скончался в больнице.
Утром вызвал нас к себе капитан Капустин, Пульникова и меня, – что вы там
вчера наколбасили? Не могли перевязать артерию, про ваше головотяпство уже
известно в Соре, завтра в Красноярске будут знать. Бандиты режут, а хирурги в
санчасти дорезают. Как вам доверять операции? Вы угробили человека, с пустяком
не могли справиться. Читал нам нотацию довольно долго, но как-то механически,
по принуждению, за его понятной досадой скрывалось что-то ещё. – «Идите,
пишите объяснительную». – «Гражданин капитан, мне осталось всего семь…» –
«Идите и пишите!» – загремел капитан.
И пошли они, солнцем палимы. Снова мы с Пульниковым в одной упряжке,
решаем одну задачу, как сформулировать выкрутас. Прав Волга – если зека хнычет,
киснет и дни считает, обязательно фортуна к нему задом повернётся. Он же, Волга,
бросил нам соломинку для спасения – кто из вольняшек участвовал в операции?
Отвечаем – Глухова. А какого хрена вы молчите, она главное ответственное лицо –
раз, она трепанула обо всём мужу – два, а майор Глухов поднял хай на всё
управление, он хочет сбросить Капустина и поставить на его место свою жену. Надо
её притянуть, приковать цепями к этому делу. Волга меня поражает, все его догадки
абсолютно в масть, тоже талант, очень похожую картину нарисовал. Глухова
действительно доложила Капустину так ловко, будто в операции совсем не
участвовала. А у Пульникова одна песня: не хочу сидеть третий срок. Будем
говорить, что ведущим хирургом была Глухова. Не будем писать никаких
объяснительных. Есть история болезни, там всё указано, есть операционный
журнал.
Хватились, нет операционного журнала, Глухова забрала. Вчера мы были
замотаны, но Пульников будто чуял, сел и успел всё записать, показания,
консилиум, предложения Бондаря и самой Глуховой, ход операции, кровопотерю, не
забыл указать, что шок развился стремительно, и ещё, что нет у нас ни крови, ни
заменителей.
«Ты согласен, Женечка? Будем говорить, что главной фигурой на операции
была Глухова, ты согласен?» – Я-то согласен, да что толку. Все знают, хирург один –
Пульников, остальные только помощники. Кто поверит в нашу туфту? Враньём
только озлобим всех. – «Ничего не надо выдумывать – сказал я. – Мы и так не
виноваты». Нет, хирург сразу руками машет, не хочет слушать. – «Ты же без пяти
минут врач, Женя, ты порядочный человек, разве порядочные так делают?»
Пульников пошёл жаловаться. На меня. Блатным. Больше некому меня
урезонить. И опять Волга учит меня уму-разуму: «Ты должен сказать два слова –
оперировала Глахова. Ты же умный мужик, волокёшь, что к чему, неужели не ясно?
Ты вовек не отмоешься, если своего хирурга посадишь на третий срок». Вот так,
хоть тресни, опять я виноват. Не стечение обстоятельств, не хмырь с ножом, не
растяпа-хирург, не Глухова и не её муж майор, – все они в стороне, один я в бороне.
Мотаю хирургу третий срок. Не надо ломать голову там, где всё просто. Для выхода
из тупика требуется сущий пустяк – забыть о правде, помнить о выживании. Из века
в век, из поколения в поколение ломают, бьют и убивают тех, кто стоит за правду.
Человека уберут, а правда остаётся даже там, где поголовно лгут. Люди сами по
себе, а она сама по себе. Вот я бы талдычил сейчас: «Глухова оперировала. Глухова
оперировала», – и стал бы героем на все сто.
В сумерках вышел я из больницы побродить в одиночестве. Бараки стояли в
одну линию, проходи вдоль, проходи поперёк, нигде ничего по кругу, как в моей
любимой Алма-Ате. Там всегда ясное небо и горы в снегу, даже летом хоть чуточку
не вершинах белизна остаётся. Чистые улицы, театр оперы на фоне гор, красиво.
Как раз в те дни, когда мы сошлись с Беллой, возле оперного ставили памятник
Сталину, вырыли глубокую траншею и допоздна там сварка сверкала, непонятно,
что сваривали, будто боялись, что ветром сдует. Очень капитально ставили
бронзовое многопудье.
В институт я ездил на трамвае, висел на подножке и смотрел, как под ногами
чешуёй мелькает булыжник шоссе. Я закалял себя после болезни. Нельзя мне было
так ездить, опасно, диагноз у меня был тяжёлый, нельзя было стоять даже возле
камней, и вот я нарочно рисковал. Или разобьюсь, или закалюсь. И продолжаю
сейчас путь свой. Иван, он же Евгений после приговора. Два имени моих сошлись в
трибунале, две сущности совместились, и появилось нечто третье. Древние думали,
имя диктует человеку поведение, и называли детей со смыслом. Пётр для русского
уха просто Пётр, а для греческого – Камень, Твёрдость, отсюда и характер, с
младенчества. А нам христианство навязало бессмысленные, не переведённые
имена. Евгений, например, Благородный, а Иван – Дар Божий. Скажи теперь, что
Иван – древнееврейское имя, кто поверит?..
Завтра в присутствии оперчасти и всех медицинских работников предстоит
давать показания. Мы должны установить причину гибели молодого человека,
почти полноправного, без каких-то там дней, гражданина и назвать виновных, а там
уже суд определит статью и срок.
Я не смогу врать. Любому ясно – оперировал Пульников. Остальные помогали.
И сколько не старайся чёрное называть белым, ничего не изменится. Единственное,
чего мы добьёмся – подтвердим свой статус подонков.
Иду один, иду-бреду, светят мне огни запретки, в тени бараков шныряют зека,
торопятся, много дел до отбоя. Я один, привычно. Не с кем держать совет. Я не хочу,
чтобы давали срок Пульникову, и мне добавили, и Глуховой что-то там влепили, не
хочу. Но и вступаться за них не буду. Операционный журнал исчез, разве не
подлость? Глухова по должности должна быть честнее нас, однако врёт, что
ассистировал я, а она, дескать, стояла на инструментах. Показала нам пример и
призыв – делай как я. Правда, в конце концов, добро или зло? Конечно же, добро,
если не думать. А подумав, увидишь – всё зависит от обстоятельств. В данном
случае – зло. Значит, правда не абсолют, она нечто относительное, а мир твердит о
ней как о ценности безусловной. Только шизики до конца правдивы, только маньяки
зловредно бескомпромиссны. Я же согласен на условия, порой ужасные.
Перевязываю больного, смотрю на гнойную рану и думаю: если бы мне дали
свободу с условием вылизать вот эту рану дочиста, я бы вылизал. На всё готов ради
свободы. Так какого же чёрта сейчас ты не можешь языком шевельнуть во имя
спасения себя и Пульникова? Чего тебе стоит? И все отстанут, оперчасть не будет
заводить дело.
В камере на Узбекской запомнился мне тип по кличке Курохват (он
рассказывал, как прятался от участкового в курятнике и там шворил куриц). Любил
философствовать, и всё на грязную тему, чаще всего о том, что лагерь любого
превратит в хмыря. «И тебя тоже, студент. Месяц продержишься, два, потом
кончишь принцип давить и станешь ловчилой и шоблой, как все». – «Как ты, что-
ли?» – «Ещё хуже!» – заорал он и кинулся ко мне, надеясь, что я как мышь сигану
под нары. Больше всех он ко мне приставал, хотя я в камере ничего из себя не
строил. Запомнил я его предсказание. Увижу грязь на ботинках, тут же спешу
отряхнуть, стереть знаки. Всегда была угроза пропасть бесцельно и незаметно. Но
кто ты такой, не много ли о себе думаешь? Ты же не чистюля политический, не 58-я
невинно осуждённая, сирота казанская. Ты самый настоящий военный преступник.
Мало того, если одна твоя статья воинская, то две другие чисто уголовные, так чего
ты прикидываешься? Всё о чести, да о совести, да о правде. Попал в дерьмо – не
чирикай.
Я не прикидываюсь, я всегда хотел быть лучшим. И в школе отлично учился, и
в институте, был общественником, старостой, заправилой. Так не пора ли тебе в
новой среде стать отличным лагерником, классным хмырём на восторг всем? Не
дано. Воспитание не позволяет, я крестьянский сын, чуть что – в угол, и не просто
так, а на колени. Того нельзя, другого не смей, то стыдно, другое позорно. В школе я
был окружён стеной лозунгов и цитат. Жизнь нам даётся один раз, и надо прожить
её так, чтобы не было мучительно больно за свои поступки и слова. Я стремился
только так жить, и уверен был, что у меня получается. Но вот Суханова, старая
большевичка, увидела меня совсем другим. Расскажу как-нибудь потом, найду
момент, а пока – всё, чем она клеймила меня, подтверждается фактами. Я был глуп
и туп, не верил, что это она меня в Сибирь отправила. Думал, всё по моей воле
случилось, я сам напросился на арест и суд, такова судьба моя, – чушь. Она всё
сделала, и очень легко – депутат Верховного Совета Казахской ССР, большевичка с
1919 года, сражалась в отрядах ЧОНа, громила басмачей, кулаков, всякую нечисть,
громила-громила, только хотела передохнуть, а тут и я появился. «Путаясь в соплях,
вошёл мальчик».
Что мне делать сейчас, кто скажет? Хорошо было ходить на общие. Киркой
помахал, тачку покатал, баланды поел – и в лагерь, поужинал – и спать. Не мытарит
тебя никто и ничто, от усталости в душе пусто, хоть шаром покати. Зека спит, срок
идёт, и нет никаких проблем. А пока зека не спят, надо зайти к Феферу в колонну,
где 58-я.
5
Александр Семёнович сидел уже второй срок. Сначала его судили вместе с
маршалами и комбригами, хотя он был не военным, а молодым учёным-
металлургом. Лагерь его не исправил, в войну Феферу добавили ещё десять (за
отзыв о нашем отступлении до Волги). Сейчас он заправлял лабораторией на БОФе
и жил во второй колонне в отдельной кабинке со Спиваковым, инженером из