Текст книги "Не жалею, не зову, не плачу..."
Автор книги: Иван Щеголихин
сообщить о нарушении
Текущая страница: 22 (всего у книги 27 страниц)
отбой пробьют, Олег Васильевич говорит: Саша, мы с Женей вас проводим до вахты.
Надели мы свои телогрейки, нахлобучили шапки, у меня японская, я тут же оповестил,
с каменного карьера осталась, а как же, меня сейчас никакая узда не удержит, и пошли
ее провожать. Никто на нас не напал в тот вечер, а жаль, уж тогда бы она ко мне
прижалась. Засыпая в ту ночь, я сам не заметил, как проскочил кошмарную бездну
между явью и сном. Вот что мне надо было – увидеть женщину. И утром я проснулся
счастливый – вечером она придет на прием. Теперь мне надо подольше не попадаться
на глаза Папе-Римскому, пусть у меня хоть чуть-чуть отрастут волосы. Может быть,
усы отпустить? Нет, надо попытаться взять ее интеллектом, а не только внешними
данными. Почему она так легко избавила меня от несчастья, как это назвать? Я даже
побег отложил. Появилась какая-то совсем посторонняя женщина, неизвестно еще, как
она ко мне относится, скорее всего, как и ко всем другим серым зека, но меня это не
заботит, появилась – и всё! Хотя бы видеть ее – и хватит. А сбегу, не увижу. Вместо
того, чтобы рыть метро с другом, я иду на амбулаторный прием. Там и без меня
обойдутся,– нет, я иду, я помогаю, лишь бы на нее глянуть, лишь бы рядом, просто так.
Женщинам это трудно понять, они любят цель, брак, хомут, им подавай последствия
таких взглядов. Конечно же, я признался Питерскому, так и так, Володя, горю ярким
пламенем. Он в тот же вечер протолкался на прием, смотрел на нее, мне подмигивал
одобрительно и сразу к делу: пиши ксиву, я передам. Эх, Питерский, мне же не
тринадцать лет, чтобы слать просьбы «давай дружить», давай лучше метро отложим.
Конечно, о чем речь, он согласился. Тут заковыка, надо сказать, я бы на его месте
восстал, я бы ему спел про Стеньку Разина: «Позади раздался ропот – нас на бабу
променял…» А он, пожалуйста, ворюга и хулиган, проведший все свою сознательную
жизнь по колониям и лагерям – и всё понимает, даже свободой жертвует ради друга.
Володя на полном серьезе потребовал, чтобы я ей стихи посвятил, он положит на
музыку. А дальше будет концерт в КВЧ, обязательно пригласят медсанчасть, вольняшки
придут, и Питерский споет эту песню. Другие ничего не поймут, а она все поймет.
Володя, ты гений, только так рождается истинное произведение искусства, ты –
человек, ты – мне укор и наука. Я же полный кретин, я обязательно стал бы его стыдить
и требовать, чтобы он оставался верен той девушке, которая ждет его на свободе. Кто
из нас человечнее, он или я? Или Лев Толстой – кто счастлив, тот и прав?..
Любовь моя пылает, она разжигает еще большую жажду свободы. Сашенька как
раз и поможет нам за пределами лагеря, скроет нас, а почему бы и нет? Завтра начнем
рыть.
Рыть начинаем вечером. А утром привели беглеца в санчасть – дайте заключение,
вменяемый он или психически ненормальный. Как будто стремление вырваться на
свободу болезнь. Но почему именно в такое время привели беглеца, когда мы с
Питерским всё решили? Прямо как в песне: мне сверху видно всё, ты так и знай.
Худощавый украинец лет 45, с глубокими глазами, с острыми залысинами, тронутыми
по краям сединой, фамилия Наливайко. Попался он не на рывке, не на каком-то другом
способе, он сделал подкоп из Малой зоны. Только в романе можно так сочинить – ты
собрался рвануть через подкоп, еще и метра не прорыл, а тебе уже достали из норы
тепленького и привели именно в твое дежурство. Что за силы за тобой следят,
оберегают, пугают? В штрафную зону Наливайко попал за побег и в лагерь попал за
побег – аж перед войной. Закоренелый бегун, беглец-рецидивист. Упрямый, смелый
человек, говорит с сильным акцентом, не боится ни Бога, ни черта, порода моего деда
Лейбы. Рядом стоит надзиратель, а Наливайко на него ноль внимания, говорит только
со мной. В первый раз он сел аж в 38-м, получил срок за наезд на пешехода. Пьяный в
драбадан колхозник спал в канаве, а ноги – на дороге, называется пешеход. Наливайко
не заметил, переехал трактором, одна нога целая, а вторую пришлось отнимать. Дали
Наливайке год, по-божески, тогда вообще были срока малые. Какой-то год отсидеть –
это же пустяк, но Наливайко тракторист, шофёр, самый уважаемый не только в колхозе,
но и во всем районе, и вдруг ему тюрьма. Из-за какого-то пьянчуги. Даже на месяц
сажать несправедливо. Однако посадили. Через неделю в лагере его попросили машину
отремонтировать, он согласился, взял камеру для колеса запасную, повесил через
плечо, как солдат скатку, и ушел с ней. Остановил на дороге первую попавшуюся
машину – подбрось, браток. Садись, какой разговор. Пересаживаясь с машины на
машину, голосуя камерой, Наливайко за сутки умотал от лагеря за тысячи километров,
аж в Херсон к своему дядьке. А бежал с Урала. За ним телеграммы не успевали. Одной
только камерой через плечо брал все расстояния, такая была раньше у шоферов спайка.
Поселился он в другом колхозе, женился, гулять стал, жена выдала, забрали его и
посадили. А он снова бежать. Его снова поймали, уже во время войны, и вломили 58-ю
пункт 14, контрреволюционный саботаж, не хочет ковать победу. Я начал его
расспрашивать, под видом определения вменяемости, а как он делал подкоп, чем, куда
землю девал, не боялся ли обвала? Могло завалить живьём, как суслика. «Боялся, ну и
чё?» Мы с Питерским планировали штольню, а у него был буквально волчий лаз, еле
пролезешь, да оно и понятно – куда ему вырытую землю девать в штрафной зоне, там
всё на глазах. Что ему теперь грозит? Новый срок. Со дня побега, пояснил надзиратель,
а Наливайко добавил: а я опять сбегу. Станет ли нормальный говорить такое? «Его
лучше в Абакан отправить, – сказал я надзирателю. – Может быть, паранойя,
системный бред. Сколько может человек бегать?» – «Да всю жисть! – весело сказал
Наливайко. – Я ж не як та зверюга, шо у клетки держуть».
Лет этак через двадцать приведут вот так же меня в санчасть, вменяем я или нет,
если столько бегаю. И что я буду говорить? Да то же самое – все равно сбегу! Неужели
нет ничего главнее свободы, неужели нет великого святого дела, чтобы служить ему и в
неволе? Почему человек со своими хвалеными мозгами до сих пор ничего не выдумал?
Когда-то лошадь была дикой, то есть свободной, стала домашней, другом человека,
другом семьи, другом народа, можно сказать. Собака – бывший волк, от волка никакого
толка, если он на свободе, один вред, приручили его, стал он собакой – и теперь от него
только польза и верная служба. Вечером я сказал Володе, что начало штурма придется
отложить, сейчас начнется лихорадка, взвинтят бдительность, проверять будут каждый
клочок земли вблизи запреток, а тут и мы. Отложим не неделю. А через неделю уже
Питерский меня просит: Женя, друг, мне надо готовить большой концерт, давай
перенесем. Нашей свободе мешала просто жизнь, то у меня случай, охота пуще неволи,
то у него. Концерт был замечательный, культбригаду мы пригласили в стационар, в
коридоре понаставили скамеек и табуреток, всех лежачих вынесли, ходячих вывели,
персонал уселся в белых халатах в первом ряду. В оркестре Бармичев, мой первый
операционный крестник. Гремели они на всю Сору – танец Брамса номер пять,
попурри из «Сильвы», фрагмент из «Вальса-фантазии» Глинки. Потом Питерский
начал шпарить стихи, да всё мои да мои, да сплошь лихие, героические,
оптимистические – вспомнить стыдно, и закончил, наконец, так: «К дьяволу все
печали, блажь не мужских сердец. Всё, что имеет начало, будет иметь и конец», после
чего патетически объявил: автор этих стихов находится среди вас. «Женя, конечно», –
сказала Светлана Самойловна, и все приняли без неожиданности, будто знали. Я
смотрел на Сашеньку, она сидела рядом с Вериго, оглянулась на меня, приподняла обе
ладони вместе и двумя указательными пальчиками изобразила аплодисменты, будто
соединила, замкнула контакты. Это что – намёк? Я просто ошалел. Побеги – ко всем
чертям! Разве я могу куда-то, неизвестно куда бежать из такого родного мне
коллектива? А тут ещё Златкин с новой парашей. Его друг, профессор из Москвы,
доктор наук, член комиссии министерства юстиции, в письме дал понять, вот-вот будет
новый кодекс. Максимальный срок отныне восемь лет, никаких уже двадцать пять и
пять, все дела будут пересмотрены с целью снижения, расстрел отменяется. Новый
кодекс будет утвержден на XIX съезде ВКП(б). Сталин знает, сколько нас, гавриков,
околачивается сейчас по лагерям и работает через пень колоду. Новый кодекс нас
выпустит, и мы ринемся вместе со всем народом ускоренными темпами строить
коммунизм.
Человек рыпается бежать, когда ему есть откуда и есть куда. А на воле он уже не
рыпается – некуда, разве что, как я в детстве, в жаркие страны.
16
«Фершал!» Я оглянулся – в чём дело? – «Поди сюда». Стоит возле койки в углу
приземистый, низенький, халат до пола, лицо приметное: висячий нос, квадратные
скули и продольная глубокая ямка на подбородке. Я не спеша подал лекарство одному
больному, подал другому, после чего спросил низенького, что ему нужно. «Поди сюда,
сядь». – Он кивнул волевым подбородком на свою постель. «Медицинскому
персоналу не положено сидеть перед пациентом», – холодно отчеканил я. А он мне:
«Ты прямо со мной, как Кум». Не только лицо, но и поза его заслуживала описания –
серый халат запахнут и подпоясан, одна рука за спиной на пояснице, другая заложена
за борт халата. Чего-то еще не хватало, самой малости, чтобы я догадался, на кого он
похож.
«Фершал, к тебе вопрос, – высокомерно продолжил он. – Отчего умер Наполеон
Великий, император Франции?» Че-ерт побери, так он же Наполеон, как я не допёр
сразу! «На нем треугольная шляпа и серый походный сюртук». Может быть, он еще и
француз ненароком? Есть у нас в лагере румыны, венгры, поляки, немцы, калмыки,
почему бы не быть французу?
«Не знаю», – сказал я, а низенькому только это и нужно было, он просветил меня,
а также и всю палату: Наполеон умер от рака 5 мая 1821 года, он его получил в
наследство от отца. По завещанию, великий полководец оставил своему слуге
полмиллиона франков. В час его смерти был жуткий шторм, ветер с океана вырывал с
корнем деревья, швырял их как щепки, все дома на острове Святой Елены были
снесены без следа.
Таким вот манером появился в стационаре вор в законе Коля Малый. Флегмона
левой голени, мастырка. Привели его из кандея, надзиратель шел впереди, а Коля
шкандыбал следом, добрался весь в мыле, но потом рассказывал, как врезал мусору
между глаз, когда тот хотел Коле помочь, взять под руку – не тронь мою честную
воровскую руку! Со мной Коля говорил только об одном, сыпал мне вопрос за
вопросом: почему Наполеон потерпел поражение при Ватерлоо? Ждал моего ответа,
уличить меня, разоблачить, опозорить. Командовал мне: поди сюда, сядь. Великий
император Франции проиграл потому, что начал бой с английскими войсками после
обеда, а надо было начать на рассвете до прихода пруссаков. «А сколько полегло на
поле боя, знаешь?» Я пожал плечами. Коля меня зашпынял: «Ты чё, совсем не слышал
про Наполеона, ты же в институте учился. При Ватерлоо полегло двадцать пять тысяч
французов, двадцать две тысячи англичан и пруссаков. А как его взяли в плен? –
Позорил он меня с наслаждением, я ни на один вопрос его не мог ответить. – Не
знаешь, как взяли в плен? А чё ты знаешь? Он сам сдался капитану английского
фрегата, весь экипаж выстроился и отдал почести великому человеку в своей
неизменной треугольной шляпе, понял?»
На все другие темы Коля говорил только по фене, но про Наполеона он цитировал
академическое издание. Кто-то когда-то сказал ему, что он похож на Наполеона, ему это
врезалось, он начал собирать и выдавать сведения про императора с такой точностью,
будто сидел на нарах вместе с академиком Тарле. Фокусы его Наполеоном не
ограничивались. Через пару дней при моем появлении Коля снова скомандовал:
«Фершал! Дай мне свою ручку. Ай-момент. Надо ксиву передать в Малую зону». – Он
сел возле тумбочки и на листке бумаги начал писать, но как?! У меня просто крыша
поехала от его писанины, это надо видеть – ни одной буквы, ни одного слова, просто
каракули. Если глянуть, не вчитываясь, вполне похоже на письмо, а приглядись, только
черточки и закорючки, умело схваченные, связанные, –образ письма, туфта, подделка.
Неужели Коля не умеет писать? Волга мне подтвердил – да, не умеет ни читать, ни
писать, но если видит интеллигента, тут же его убивает Наполеоном. Спрашивается,
зачем ему учиться. Но где же он рос, если у нас по всей стране всеобщее школьное
образование? Память у него дай Бог каждому и характер тоже. Дали ему четыре месяца
штрафняка, привезли из Ачинска в Малую зону, так он из ста двадцати дней девяносто
провел в сыроежке, о чем это говорит? Коля железно блюдёт воровскую честь, не щадя
здоровья стоит за воровской порядок, вот его и сажают. Кандей без вывода Колю
подморил, и он сделал мастырку – взял иголку, ниткой собрал с зубов налет, щипком
оттянул кожу на голени и продернул через нее иголку с ниткой. Через день воспаление.
По фене мичуринская прививка. При другой жизни Коля Малый водил бы полки по
Европе, а, может быть, и по Азии. А сейчас он пленник Гулага всего-навсего.
17
Сашенька уехала в Боровое, в наш Казахстан, в отпуск. Вместе с Бондарем, между
прочим. Он ее муж. Они вместе работали в Красноярске, у Бондаря там была жена и
ребенок, но он влюбился в Сашу и бросил всё на свете. Я его понимаю, из-за нее я
бросил подкоп. Из Красноярска они уехали искать счастья и, как ни смешно, нашли его
здесь. Поселились в Ольгином логу у какой-то старушенции. Бондарь устроился в
медсанчасть в лагере, здесь доплата, и она с ним, чтобы не разлучаться. Значит,
замужем, ну и что? Для женщины важно, если он, предмет обожания, занят, женат,
сразу на нем крест. А для мужчины семейное положение, как ее, так и свое не имеет
ник-какого значение. «Мне бы только смотреть на тебя…» Женщине этого не понять,
ей подавай загс, ребенка, пеленки. Короче говоря, уехали. Но через месяц приедут. А я
получил письмо от Ветки. «Я тут сижу, как дура, думаю, что он страдает, а он там,
оказывается, влюбился в медсестру». Я написал ей как другу о нахлынувшей страсти,
только она одна может понять. И сам об этом забыл. Расписал ей цветисто свою
нежность к другой, случайно встреченной женщине, – ну не идиот ли? Она меня ждет,
столько из-за меня перенесла невзгод, а что я? «И мне, как всем, всё тот же жребий
мерещится в грядущей мгле: опять любить ее на небе и изменять ей на земле». Сейчас
я ей напишу, что ты для меня вечность, а Сашенька, уехавшая в Боровое с мужем, всего
лишь эпизод. Мимолетный.
А что, если через год я увезу ее в Ялту?..
18
Прибежал надзиратель – быстро врача в кильдим, в 7-ю колонну. Если надзор не
ходит, а бегает, то дела плохи. Я сразу за халат. Так оно и оказалось, человек уже был
мертв. Лежал на полу ничком между нарами в луже черной крови. Люди вокруг заняты
своим делом, ни одного любопытного, никаких ахов-охов, кильдим барак особенный,
здесь блатные, рецидивисты, пацаны, помочь нести труп никого не заставишь. Взяли
одеяло у помпобыта и вдвоем с надзирателем потащили. Удивительно, как тяжелеет
мертвый, сколько раз я уже замечал, и никакой наукой не объяснишь. Если живого
несешь, у него один вес, а если мертвого, он вдвое тяжелее. Убитый оказался сукой по
кличку Лысый. Ему дали штрафняка шесть месяцев, привезли в Малую зону,
предупредили, в лагере воры, кто имеет с ними счеты, три шага в сторону. Лысый
сделал три шага. Однако, о чем раньше думали делопуты, посылая суку в воровскую
зону? За что вам жалованье, если вы простого отсева сделать не можете? Зачем
заполнять Шизо с этапа, если там и для своих нет места? По Хакасии полно лагерей,
где правят суки – в Соне, например, в Улене, в Шире, совсем недалеко отсюда. Суке
туда, а вору в Сору, меньше хлопот и оперчасти, и санчасти. Лысый пробыл в Шизо три
дня, разведал, кто правит в зоне, с одним он раньше сидел, с другим корешовал на воле
и решил выйти и потолковать. Дал в Шизо расписку, его выпустили, пришел в кильдим
– я Иван Лысый, хочу поговорить с ворами. Хорошо, ответили ему, приходи вечером в
девять часов. Лысый явился, как условились, в углу за нарами полумрак, тихо, его
негромко спрашивают: ты Иван Лысый? Он самый. Шагай сюда. Лысый смело шагнул
в узкий проход, тут же ему удар под ребро снизу, удар под ключицу сверху, замелькали
ножи справа и слева. Не мешкая, на вахту пошел хмырь с пикой – я запорол. У него уже
было 25. На вскрытии мы насчитали восемнадцать колото-резаных. На чистом трупе,
уже окоченевшем, с отмытой кровью ранки выглядят удивительно безобидными,
узенькие короткие полоски, два, два с половиной сантиметра, похожие на легкие
ожоги. Волга потом приставал ко мне, какой удар был смертельным, заинтересованно
допытывался. Первым бьёт обычно вор в законе, а добивают уже пацаны, проходят
выучку. «Сука Лысый был раньше в большом законе, первым поднять на него руку
надо смелость иметь. – Волга не просто называл кличку своего врага, он обязательно
добавлял слово «сука», как у военных звание. – Неужели медицина не может
определить, сколько там чего распорото, что смертельно, а что ради щекотки?» Я
подумал: а не Волга ли его пырнул первым? Но как он мог нанести удар, если слепой?
Мне знать не дано. А знать хочется, почему они убивают своего, не фраера, а матёрого
урку? Есть, видно, что-то притягательное в убийстве собрата. Волга мог тайком уйти,
переодеться, повязку снять, ведь резать предстояло не хлипкого мужичка, а жестокого
колуна, без Волги там не могли начать. И Коля Гапон, и Вася Рябый уходили в тот
вечер в кильдим. У них тоже полагается кворум, построже, чем в ученом совете
Академии наук.
19
Трудно разобраться, почему, когда, из-за чего началось среди уголовников
взаимное истребление, полыхнувшее по лагерям и тюрьмам в конце 40-х, как чума.
Изменники, раскольники, отступники были в любом сословии во все времена, но редко
бывало, чтобы праведники оставались порой в меньшинстве. Раскол среди воров
обозначился еще в годы войны. Добровольцы призывного возраста появились сразу –
свобода светит. По слухам, армия Рокоссовского состояла из уголовников, проверить
трудно, официально уголовников на фронте не было. В «Советской Хакасии»
промелькнула заметка, что в поселке Сора комсомольцы успешно строят большую
обогатительную фабрику – и ни слова о заключенных. Питерский пошел на войну из
лагеря на Урале, и свой четвертый срок получил уже от военного трибунала в Берлине.
В музвзводе он шпилил на аккордеоне, жил в особняке владельца фирмы «Мерседес-
Бенц», по очереди весь музвзвод крутил любовь кто с его дочкой, а кто с его женой.
Вспоминая войну, крепко врали, но дыма без огня не бывает, можно представить, как
они там, в Европе, чистоделы и шмарогоны Гулага, себя показали. Закончилась война,
пошла братва по домам, а там ни пожрать, ни выпить, надо пахать и сеять, строить и
восстанавливать, и всё по карточкам. Да в гробу мы видели такую жизнь, сказали урки,
пускай так прокуроры живут и народные судьи. Быстро стали заполняться лагеря,
власть немногих надо было делить на многих, и снова разгорелся спор: какое право
имели воры брать в руки оружие, наше ли дело защищать власть, если она нам дает
срок за сроком? Обвиняемые не робели – мы взяли оружие, чтобы погужеваться на
воле, мы делали, что хотели, воровали, пили, гуляли по всей Европе. А вот вы не
захотели выйти на свободу. Если вор остался чалиться до звонка, значит, он
подчинился государственному обвинителю и поддерживает его, в таком случае, кто в
законе, а кто нет? Старые урки стояли на своем: оружие можно взять только для
грабежа и расправы, а не для того, чтобы идти на фронт защищать Гулаг. Споры не
утихали, но до ножей дело не доходило. Брали верх кто поумнее, поречистее,
подуховитее. А этапы шли и шли – в Сибирь, на Колыму, в Карлаг, на Печору, в Котлас,
на Воркуту. Жить по-старому нельзя, говорили вояки, посмотрите, какие срока дают,
уже не год, не два получает вор, как прежде, а пятнадцать, двадцать и двадцать пять по
новому указу от 4.06.47-го. Ужесточился режим, за невыход на работу – в трюм, в БУР,
а тут еще появились закрытые тюрьмы, – нет, братва, надо менять воровской закон,
иначе все пропадем. Почему бы вору для облегчения участи не пойти парикмахером,
почему ему нельзя в культурно-воспитательной бригаде, допустим, плясать? Петь ему,
конечно, запрещено, тут спору нет, все наши песни либо про усатого, либо «Славься,
Отечество наше свободное». Почему бы вору не стать бугром, чтобы мужиков,
фраеров, слонов и лохов заставлять перевыполнять план и тем самым кормить-
подкармливать воровское сословие? Но старые урки стояли за старый закон
неколебимо. Только сука может заставлять работать на прокурора. А что касается
долгих сроков и закрытых тюрем, то вор для того и крепит закон, чтобы выжить при
любом указе, повернуть всё себе на пользу. Вор должен отвечать силой на силу и жить,
как жил, процветая и не забывая, что любой лагерь и тюрьма любая для вора родной
дом.
Всех слинявших и пошедших вкалывать урки лишали права участвовать в
толковище, отлучали их от общего казана, от подогрева. Никаких больше споров,
хватит. А лагеря множились и ширились, и жить в строгих рамках старого закона
становилось все трудней. И новый закон был объявлен в 1948 году. По одним
сведениям, на Колыме, по другим в Александровском централе, в Иркутске, но чаще
называлась пересылка в бухте Ванино. Закон якобы объявил вор по кличке Король,
фронтовик, имевший орден Красной Звезды, а по другим слухам – вор по фамилии
Пивоваров, тоже из вояк. Возможно, одно и то же лицо. Человек исключительной
храбрости, находчивый в любой схватке, изворотливый, духовитый и языкастый, а
слово на воровском толковище имеет огромное значение, там по бумажке не читают.
Прежде чем объявить закон, Пивоваров заручился поддержкой начальства, объяснил,
борьба в уголовном мире разгорается, Гулаг не справляется, мы наведём порядок
своими силами. Но если прольётся кровь, никого не привлекать. Пивоваров получил
разрешение действовать. Всю пересылку выстроили, и начальник объявил нового
коменданта, участника Великой Отечественной войны заключенного Пивоварова.
Старшими нарядчиками, бригадирами, старостами бараков были назначены его
приспешники, тоже воры. Заключенные обязаны беспрекословно подчиняться новому
самоуправлению, строго соблюдать режим.
Пивоваров собрал всех воротил на толковище и объявил, что отныне вор имеет
полное право пойти работать парикмахером, нарядчиком, бригадиром, комендантом,
кем захочет, и никто его не вправе упрекать и преследовать.
Казалось бы, вопрос решён, кто хочет, работает, кто не хочет, кантуется, выбирай,
чего твоя душа желает, и всем будет хорошо. Но умом Россию не понять ни на воле, ни
в лагере. Реформы мирным путем у нас не проходят, у нас во все времена – к топору
зовите Русь! Прежде чем принять новую веру, ты должен отречься от старой. Через
газету нельзя, как на воле у членов партии, но мы придумали свой способ, – встать на
колени и поцеловать нож во имя силы и славы нового закона. Хватит споров и
уговоров, или целуешь нож, или от этого ножа гибнешь. Обращенные в новую веру
обязаны теперь везде обращать других, дорога назад закрыта. Имя каждого
новозаконника завтра станет известно всей пересылке, а ушедшие на этап оповестят о
них другие лагеря.
Большинство воров не приняли переворот по своей доброй воле. Их трюмили,
подвешивали на полотенцах, им выкалывали глаза, обрывали уши, ломали ребра, руки,
ноги, уродовали изощренно, и на свежем трупе расписывались ножами. Не сдался
легендарный Полтора-Ивана Грек. Он заявил, что нет и никогда не будет нового закона,
был и есть один вечный воровской закон, и тебе, Пивоваров, отныне и навсегда одно
имя – сука. Ничем ты он него не открестишься, никакой кровью не отмоешься, ты сука
и твои приспешники – суки. Полтора-Ивана Грек принял смерть, не дрогнув. Одно
слово чести вора погибшего дороже тысячи оправданий тех, кто остался жить. Тем не
менее, Пивоваров заставил бухту Ванино принять новый закон, ряды его сподвижников
приумножились. Вор не может признаться, что его согнули, сломали, что он сдался, –
нет, он гордый, он сам понял и принял новый закон и теперь убеждает направо-налево,
что так нужно, нам это на руку, мы не самоеды.
Начальство видит, Пивоваров навёл порядок на пересылке, значит, можно
передовой опыт распространить дальше. Ему разрешили взять с собой семерых
головорезов и поехать по тем лагерям и тюрьмам, где он считает нужным ломать
хребты ради новой веры. Он едет в Иркутские лагеря, семерка беспрепятственно
истязает, режет, убивает одного, другого, третьего и одновременно приобщает к новому
закону десятки и сотни. Те в свою очередь начинают трюмить других. Вместо двух
слов «новый закон» повсеместно стало утверждаться одно – «суки». Сначала они
оправдывались: мы воры, мы не суки, нам надо выжить в новых условиях, но клеймо
прилипло. Постепенно они и сами смирились, суки так суки. Отправлены были на тот
свет самые стойкие, произошла чистка рядов без прямого участия Гулага. Но когда же
теперь будет поставлена точка, как положить конец этой вакханалии? Ни одна сторона
не имела шансов на победу. Не просчитались ли учредители и их покровители,
планируя самоуничтожение уголовного элемента? Скорее всего, так. Вся наша история,
что в лагере, что на воле – из просчётов. Наша психология – жить одним днем.
Ободрали – и хорошо, а завтра, Бог даст, еще обдерем. Суку Пивоварова взорвали на
дальнем прииске, но он добился, чего хотел, сучье племя стало уже плодиться само по
себе, резня ширилась, добавилось работы Гулагу, стало хуже, чем было.
Главный мотор сучьей свары – власть, жажда насилия и нетерпимость к чужой
свободе, у нас все равны. Точный сколок с политики партии. Начиная с 1917 года, мы
зажили повсеместно по двум правилам арифметики: отнимать и делить, оставив
буржуям недобитым остальные два: прибавлять и умножать. Продразвёрстка,
продналог, расказачивание, раскулачивание, национализация, конфискация,
мобилизация. Ни одно сословие в стране не может у нас жить без насилия. Казалось
бы, что поэту – пиши стихи, пой, наслаждайся и наслаждай, так нет же, он не столько
извлекает лиры глас, сколько ищет-рыщет банду для утверждения его как поэта. Он не
просто соловей, он обязательно соловей-разбойник. У нас партийность не только в
литературе, она повсюду – улица на улицу, околоток на околоток. Одному не выжить.
Наверное, каждый мальчик в детстве, а в нашей стране тем более, когда уже нет ни
Бога в мире, ни розги в школе, ни отцовского ремня в семье (отец у того посажен, у
того сослан, у того убит), а мать одна не в силах ни воспитать дитя, ни вступиться за
него, – тогда правит улица, шпана, быдло. Каждый мальчик в детстве пережил ужас
перед шайкой с другой улицы, когда травили, тиранили, угнетали пацанёнка и в пять
лет, и в семь, а потом уже и в семнадцать. И страх этот с младых ногтей ждет отмщения
за отчаяние и унижение. Какой подросток не мечтает стать сильным и беспощадным,
чтобы отомстить за свою детскую муку. Не хочет быть умным и грамотным – нет, за это
всегда бьют, – только жестоким. И у многих мечта сбывается и становится, увы, делом
всей жизни. Как черепаха с рождения наращивает себе броню, так и наши мальчишки,
подрастая на паскудных наших улицах, слой за слоем наращивают в себе жестокость.
В преступном мире шайки и банды враждуют во всех странах. Но такой, как у нас,
битвы сук с ворами не было нигде. Мы коллективисты, у нас в бой идут массы, а не
одиночки. Сладострастная резня в верхних эшелонах власти очень похожа
психологически на эту свару в низах. Словесное оснащение разное, а цели те же.
20
Поступил в стационар Хабибулин – язва желудка. Сильно измотало моего
закадычного (брал за кадык) по 12-му бараку. Прошло не так много, меньше года, а его
уже едва узнать. Можно даже подумать, что Бог есть. Желтый, тощий, морщинистый,
он гонял к Вериге шестерок за таблетками, усмирял боли. В то время свободно
применялась настойка опия, потом она исчезла из аптек совсем. Не хотел ложиться в
больницу, зная, что сразу утратит всё, на его место поставят другого, а сидеть ему 18
лет. Терпел Хабибулин до последнего, но вот пришла пора идти со двора. Снаружи на
животе бурые пятна от грелки, вылезла пигментация, а внутри – и говорить не хочется.
«Дарагой Женя, как тывоя жизнь? – он протянул мне обе руки, изображая радость. –
Ошень карашо, я к тебе попал, ты мой стар-друк». Можно подумать, он сделал вид,
будто забыл, как спровадил меня на карьер, но так думать не стоит, случай со мной был
для него обычным, как для лепилы поставить больному горчичники.
Вечером мое дежурство, разнес лекарства, сделал уколы, выполнил процедуры,
сел заполнять историю болезни, тишина, покой, скриплю пером, слышу – вкрадчивый
стук в дверь, именно вкрадчивый, уметь надо. Не тук-тук, разрешите войти, а словно
скребется мышка, ты топнешь, и она исчезнет. Вольняшек уже нет, одни зека остались,
кто тут такой вежливый? Я подал голос, дверь открылась и показался Валеев
собственной персоной, шестерка Хабибулина, и с торбочкой полотняной, с той самой,
однако не пустой на сей раз, в ней кое-что есть и предназначается, конечно, тебе, стар-
друк. Подошел он к столу на полусогнутых, как кот, прогнать его не прогонишь ни
словом, ни колуном, походочка у него не от страха, а как у пантеры. Смотрит
подобострастно, карьеру мою ценит, как-никак в таком большом доме сижу и целым
стационаром правлю, да он и от других наслышался, кто я тут и что я тут. И начинает
выкладывать прямо на стол свои национальные, а также международные яства. Мой
отказ он расценит как знак, что я тут при малейшей возможности Хабибулина отравлю.
Складывай-складывай, мы с Веригой схаваем за милую душу, а завтра ты еще принеси.
Я вам тогда ничего не сделал плохого, а вы хотели меня угробить на камкарьере.
Смотрю на торбочку и думаю, круг замкнулся, гадости имеют не только начало, но и
конец. Тот же шестерка, та же торбочка, те же действующие лица. Случайность
исключена, это неизбежность, всё расписано творцом повествования, где я не только
транслятор, но и персонаж. Сказать про нас «несчастные люди» я не могу, но сказать
«несчастный род человеческий» – в самый раз. Отказ от подачки станет до того
неслыханным, не лагерным, не людским вообще поступком, что мне просто
несдобровать. Лепила не принял на лапу – да как это так, не было этого и не будет, мы
не позволим! Дубареву настучим.
«Скрывать не стану, – сказал я Валееву, – состояние твоего хозяина тяжёлое, как








