355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Иван Щеголихин » Не жалею, не зову, не плачу... » Текст книги (страница 18)
Не жалею, не зову, не плачу...
  • Текст добавлен: 9 октября 2016, 15:36

Текст книги "Не жалею, не зову, не плачу..."


Автор книги: Иван Щеголихин



сообщить о нарушении

Текущая страница: 18 (всего у книги 27 страниц)

потом весь состав загремел как гимн в Кремлевском дворце. Люди на перроне стояли,

слушали с одинаково сумрачными лицами. «А для меня опять этап, угонят в дальнюю

сторонку, сойдусь с народом я чалдонским, где пуля ждет давно меня». Так совпало,

что поезд тронулся с нашей песней, а по перрону пошла худая серая старуха с

котомкой, махала темной тонкой кистью, споткнулась и свалилась с прямой рукой,

словно указывая нам путь или грозя кому-то.

На станции Инская весь эшелон – в баню, огромная Новосибирская пересылка,

помыли, постригли, прожарили в вошебойке – и дальше на восток. На стоянках опять

покупатели отбирали по формулярам, кого хотели, вызывали, осматривали, как негров.

Я мечтал, чтобы хоть кто-нибудь меня взял – нет, не взяли. А бывалые говорили, что

здесь сойти лучше. Чем меньше лагпункт, тем легче жизнь. Дальше на восток пойдут

большие лагеря, а там, где зеков тысячи, гайки закручивают до упора.

«Мы ехали долго, без цели куда-то, куда-то далёко вперед, без возврата».

Шестнадцать дней и шестнадцать ночей.

Сибирь…

Кто был, тот не забудет

Глава третья

1

О чем писать дальше, если всё ясно? Читатель мне возразит: лагерная тема для

нас главная, советская литература нынче ею спасается и утверждается как внутри

страны, там и за её пределами? Почему ты решил закончить там, где другие начинают,

что за эпатаж?

Я хотел написать роман о своей юности, не думал оправдываться, но вижу,

получилось отчасти и оправдание, поскольку время от времени мне вешали на шею

такую необходимость. Однако не это главное.

Мы жили в одной стране, на одной земле, под одним небом, но запомнили из

прошлого каждый своё, мы по-разному относились к одним и тем же событиям, а,

значит, и сохранили разные воспоминания. Сейчас стало не только можно, но и модно

писать о лагере, а мода – стремление подражать. Чем хуже ты изобразишь лагерь, тем

лучше. Чем больше ты наворотишь страданий, ужасов, маразма, тем более ты

художник, мыслитель, творец и более всего – гражданин.

Но если глянуть спокойно и широко, то сколько увидишь спеси, чванства, эгоизма

у лагерных повествователей, – только мы страдали, а вот вы все, гады вольные, сладко

нежились под солнцем свободы. Пошли спектакли для плоской публики и пока с

успехом, клюёт публика, хавает наживку с крючком.

В лагере плохо, спору нет, на воле получше, хотя да-алеко не везде. Если в лагере

худо-бедно кормили зека три раза в день, вынь да положь, иначе выработки не будет, то

на воле сам добывай кусок хлеба из ничего, собирай остатки мерзлой картошки,

последние колоски с поля, чтобы накормить детей, опухших от голода, а тебе за это

еще сунут червонец, если поймают. В каждом лагере был хоть какой-то медпункт с

лекарствами, а на воле местами за десятки верст не сыщешь таблетки сульфидина,

стрептоцида, не говоря уже о пенициллине. Не было по колхозам колючей проволоки с

вышками, но и паспортов не было ни у кого поголовно – у большинства населения

страны, даже Юрьева дня не было, чтобы хоть раз в году уйти, куда глаза глядят. Зека

держались надеждой на конец срока, а на что надеялись вольные, на какой конец? Была

единая всенародная тягота, и особо выделять лагерное и возносить на пьедестал,

памятники создавать и «Мемориалы» – несправедливо.

Не оправдываю лагерь, упаси Боже, но, читая постылые уже стенания, не могу

промолчать. Какой ты человек, такой у тебя и лагерь, и люди – по широте твоей или

узости. Образ зека искажён и унижен мстителями, слабаками из тех, кто сам бы хотел

править, пинать и гнать хоть в лагере, хоть на воле. В тюрьме и на зоне особенно

заметно, как страх, власть и месть связаны и взаимозависимы. Трусы и бездари

первыми сбиваются в стаю, чтобы иметь побольше клыков. То же самое в литературе –

в нашей.

Лагерник, я считаю, выше вольного, ярче, сильнее, интереснее. Он действительно

тот битый, за которого двух небитых дают. Сколько бы лагеря не хаяли, сколько бы не

роняли соплей сочувствия, лагерник крепче как личность, устойчивее, смелее,

смекалистее, в нём – все лучшие свойства, только они неверно, как говорят юристы,

преступно ориентированы.

А вольные миллионы верно были сориентированы в 20-х, 30-х, 40-х, 50-х?

Равнение в лагере – на первого. На заводилу, дерзилу, ловчилу, а не на последнего, как

на воле, тише едешь, дальше будешь. Дурак в зоне никогда не будет в авторитете, но на

воле – сплошь да рядом, с таким удобнее, анкета чистая и своего мнения нет.

Пресловутая социальная справедливость и есть равнение на последнего.

Преступность в те годы была нормальным явлением, поскольку было

ненормальным общество, правительство, цели, задачи и способы их осуществления.

Мало того, преступность была необходима – для сохранения хоть каких-то ценностей

народных и единоличных.

Я не стану живописать жестокости лагеря, состязаться с другими в

нагромождении мерзостей. Из всех задач литературы я выбираю одну: не обвинять, а

оправдывать. Искусство начинается там, где все правы, сказал Достоевский. Такую

высшую правоту невероятно трудно постигнуть и духу не хватит выразить. Если все,

то, значит, и Гитлер, и Сталин (дожить надо и дорасти). Мнение, будто литература

должна постоянно напоминать о зле и карать виновных, чтобы не повторилось,

дурацкое мнение! Напоминание и бичевание – уже повторение и формирование,

мобилизация сил по фронтам злобной междоусобицы..

«Я не ропщу о том, что отказали Боги мне в сладкой участи оспоривать налоги

или мешать царям друг с другом воевать», – сказал Пушкин. Кому он сказал? Кто это

услышал? При его жизни, после смерти, в царское время и в наше кто услышал

национального гения? Почему мы глухи к его признанию? Чем забиты наши уши, наши

души? Да как это так?! – вопиет современник. – Чтобы писатель, поэт – и не мешал

угнетателям, не бодался с правительством, значит, он – раб, а что говорил Чехов? Надо

выдавливать раба. По капле. Из себя. Пушкин между тем продолжает: «И мало горя

мне, свободно ли печать морочит олухов, иль чуткая цензура в бульварных замыслах

стесняет балагура», – это уж совсем ни в какие ворота. Однако я хочу жить по

Пушкину и по завету его жизнь оценивать. Вполне сознательно я убираю голод, холод,

боль телесную, унижения, всю физиологию убираю, на чем держится как раз лагерная

литература. Могут спросить: разве унижения тоже физиология? Тоже. Унижения

ничтожны для того, кто помнит о своих любимых, кто отвечает за свою жизнь перед

ними. Ради них он всё вытерпит и обиду забудет. Блатные не терпят и не забывают –

мстят. Как и политические тоже. Для них нет Бога, а любят они только себя и,

следовательно, только свою власть.

Чем же кончился твой срок, спросит читатель, когда ты вышел и к чему пришел?

Меня осудили правильно. В присяге сказано: «И пусть меня покарает священный гнев

и презрение народа, если я нарушу эту клятву». Я нарушил, я получил, и надо ли

говорить о тяжести расплаты, о суровости лагеря, о несправедливости жизни? Не

лучше ли сказать, человек достойный всё берет на себя, человек ничтожный валит всё

на других. Позднее мне высказывали сочувствие, незачем было тебя сажать, учился бы

и работал. Но были и другие мнения – такое преступление не прощается. Коллеги мои,

писатели-гуманисты требовали оргвыводов, и даже трибунал не мог меня защитить,

указывая, что за одно преступление не бывает двух наказаний.

Бог с ними, пусть говорят, а я пойду дальше, верный Пушкину: «Зависеть от царя,

зависеть от народа – не все ли нам равно?..»

2

Ехали-ехали, чуть-чуть не доехали до Енисея, остановились на станции Ербинская

Красноярской железной дороги. Где-то здесь Минусинск, Абакан и Шушенское.

Холодное утро, солнце, сопки кругом, тайга, красиво, настоящая Сибирь. Конвоя

прибыл целый полк, то там, то здесь раздавался окрик: «Сидеть! Не вставать! По

одному вперёд!» – того и гляди откроют пальбу. По плахе лезли мы в кузова машин,

загораживали нас досками впереди и сзади, за досками конвой. Двинулись машины

вереницей в лощину между сопками, остановились перед большой зоной за колючей

проволокой. Сгрузили нас, усадили, конвой встал широким кругом со штыками

наперевес, появился офицер спецчасти и начал проверку – фамилия, имя, отчество,

статья, срок, сличал фотографию, наконец, двинулись в лагерь строем по пятёркам.

Впереди воры, за ними пацаны, шестерки, дальше кто как хотел. Я шел последним,

пусть хотя бы позади меня будет пространство. Идти последним, сидеть с краю,

лежать на нижних нарах считается унижением, чему я никогда не придавал значения ни

в тюрьме, ни на воле. Человека нельзя унизить, если он исповедует ценности другой

жизни. Я занимал место последнего с каким-то даже облегчением, убеждаясь, что не

размениваюсь.

Разместили нас в пустом бараке на сплошных нарах в два яруса, ни постели, ни

подушки, голые доски. Сразу наказ: ночью выходить в уборную только в нижнем белье,

по одетым открывают с вышки огонь без предупреждения. Ночью в карантине был

чистый ад, играли в карты и грабили открыто, выдергивали из-под головы всё, что

было,. У меня ничего не было, я спал на локте. Утром весь этап выстроили по пятеркам

и появился начальник режима. Не успел он приблизиться к строю, как уже с первых

рядов передали кличку: Папа-Римский, лютый волк, известный по Колыме. Не офицер,

старшина лет примерно сорока. Обычная эмвэдэшная форма и вдобавок черные

перчатки, хотя на дворе сентябрь. Привычка с Колымы осталась, где двенадцать

месяцев зима, остальное лето, или просто для понта.

«Первая пятерка десять шагов вперёд – марш!» Пошли блатные вразвалочку,

блюдя достоинство, не очень-то они разбегутся на команду режима. «Всем пятерым –

сюда!» – И черным пальцем старшина в сторону. Они отошли, остановились,

переглядываясь, усмехаясь. «Вторая пятерка десять шагов – марш!» Пошла вторая.

Старшина вприщурку сверлил взглядом каждого, затем, тыча пальцем: «Ты, ты и ты – в

сторону!» – жестом как бы отгребая их. Просмотрел весь строй и отобрал еще

четверых. Двенадцать гавриков стояли сбоку, и весь этап их знал – все, как один, воры

в законе. Папа-Римский отобрал их на глазок, без формуляров и списков, хороший

профессионал не станет мараться с бумагами. Сейчас их всех отведут в Шизо и

начнется следствие – ночью придушили дневального из Бура. Вчера он ходил среди

нас, пока мы сидели, ждали, когда бараки помоют с хлоркой. Крепкий парень лет

двадцати двух, с большими кулаками, свойский, доверчивый, охотно рассказывал, как

ему живется в бараке усиленного режима, вон там, на краю зоны землянка с

крохотными оконцами, как норы для зверья. «Двину по роже, он летит с копыт в

дальний угол и потом как шёлковый». Его слушали – «Ну-ну, давай-давай» – никто его

пальцем не тронул и не материл, мол, позорно зеку своих охранять да еще рыло им

чистить, ходил он уже приговоренным, пусть походит последний день, мы

великодушные.

Блатных увели, остальным объявили, что мы вливаемся в третью колонну – вот

вам начальник колонны, вот нарядчик, вот пом по быту. Нарядчик записал, какая у кого

специальность, пообещал, что всех распределят как надо, а пока, братва, поработаем на

общих. Завтра выходим на строительство БОФа, большой обогатительной фабрики,

утром подъем в пять тридцать.

Вечером я пошёл в санчасть. Амбулатория видна по толпе у входа, сплошная серая

масса, вроде бы очередь, но попробуй разберись, кто за кем. Один занимал с утра,

другой еле стоит, температура сорок, третий просто сачкануть пришел. Через головы я

увидел в дверях вышибалу, плечистого белобрысого парня в серой робе, кличка у него

Вася Морда. Я протиснулся к нему кое-как – мне надо к начальнику санчасти, я

медицинский работник. Вася мне – становись в очередь. А очередь здесь до утра, как-

нибудь потом..

3

Я стал ходить с бригадой на общие работы, строить БОФ. Настроение было на

удивление ровное, умиротворённое, наверное, потому, что кончилась тягомотина

пятилетнего моего бегства, нет больше угрозы разоблачения, остальное как-нибудь

переживём. Сил у меня хватало, хотя работа тяжелая, мы рыли траншеи. С нового года

обещали зачёты день за три, а если еще спецчасть допустит меня к медицине, то совсем

хорошо.

На БОФе работал вольный прораб из хакасов, молодой, образованный, я

расспрашивал его, где мы находимся, в каком краю. Битые зека над моими вопросами

громогласно ржали: за твой срок тебе столько насуют этапов, что названия не

запомнишь. Пусть мусора изучают историю с географией. Смеялись, но слушали, как

прораб рассказывал. Здесь Хакасия, автономная область на берегу самой большой в

стране реки Енисей. Коренное население имело письменность раньше русских, но всё

было уничтожено монголами. Здесь невероятное число курганов, захоронений, больше,

чем по всей Сибири. Хакасию называют великим могильником скифов, на один

квадратный километр тысяча захоронений. «Здесь были самые великие сражения», – с

гордостью сказал прораб. При раскопках находят бронзовые кинжалы, всякие

украшения, веками здесь стоят каменные идолы, ни них таинственные знаки, никто не

может разгадать, ни народ, ни учёные. А почему рудник называется Сора? Потому что

здесь река Сора, а долина называется Сорыг, сердитая земля. Что ж, будем иметь в

виду. Хакасов при царе называли минусинскими татарами, а древнее имя народа

кыргызы. Вот так вот, от одних киргизов меня увезли, к другим привезли, никак я в

Россию не попаду. У них и язык похож. По-хакаски красный «хызыл», по-киргизски

«кызыл». А черный «хара», и по-киргизски так, и по-казахски так, только буква «х»

меняется на «к», тверже звучит. Сначала мы должны здесь построить крупнейший

молибденовый комбинат, а потом и крупнейший город.

Дни шли за днями, а спецчасть, однако, молчала. Пошел я вечером в амбулаторию,

там опять народу полно и Вася Морда стоит, службу несет. Встал я в очередь, стоял-

стоял, вышел начальник амбулатории, капитан медслужбы, к нему сразу ринулись,

сбивая друг друга. Побрёл я обратно в барак, одно утешение – со дня на день объявят

на БОФе зачеты, если перевыполнишь 150 процентов, пойдет день за три. Буду

мантулить на общих, через год забуду, к чертям, латынь, не смогу написать

простенького рецепта, вылетят все симптомы, анатомия, физиология. Сколько томов я

вызубрил! На разводе каждое утро я смотрел на окна амбулатории и за версту слышал

запах лекарств и представлял чистый белый халат после горячего утюга. Оказывается,

я люблю медицину, всё-таки мое призвания. А попасть туда никак не могу, спрашиваю

у нарядчика, а он мне – вызовут, если статья позволяет. Ждал я, ждал и дождался.

Вечером после ужина от двери голос на весь барак, крик-рык: «Зека Щеголихин – на

выход!» – со сталинским акцентом, то ли грузин, то ли армянин. Выхожу, смотрю,

стоит отъевшийся штабной придурок, махнул рукой и двинул вперёд, я его еле догнал,

спросил, в чем дело, он спесиво так – вызывают, иди. На вахте, в небольшом

помещении, где шмонают подозрительных, я увидел женщину с воли. Лет, наверное,

тридцати. В осеннем пальто, в берете, опрятная такая, не то учительница, не то врач.

«Вы Щеголихин?» – «Да…» Она смотрела внимательно и без той неприязни,

характерной для вольных в системе Гулага, их постоянно накачивают против нас.

«Вы знаете, что с вашей статьёй берут в самоохрану?» – «Н-нет». – Я опешил, я не

думал об этом, впервые слышу. «Вы будете жить в казарме вместе с солдатами. Там

питание лучше, ведется политработа, есть газеты, книги, вы будете ходить без конвоя.

Самоохранникам выдают хорошую характеристику, они могут досрочно

освободиться».

Я крайне растерялся. Откуда она? Совсем не знакомая и хочет меня спасти.

Молодая, привлекательная, а главное, с таким вдруг участием ко мне. Просто

поразительно, она будто с небес спустилась. Совсем чужая женщина в далёкой Сибири

назвала мою фамилию, я был сам не свой. Вот оно – мое спасение. Я уйду за проволоку

в нормальную армейскую казарму. Там комсомольцы, там офицеры, коммунисты,

совсем другая жизнь.

«Спасибо. Я не ожидал. Спасибо, что вы пришли», – бормотал я. Она смотрела на

меня строго, благодарность моя понятна, но ей нужен мой ответ. А я будто подавился

словами. «Так вы согласны?»

Женщина меня погубила, и женщина меня выручает. Но армия у меня была давно,

я уже столько лет не держал винтовку, я уже почти врач, пойду каким-то рядовым, да

если бы еще солдатом, а то ведь самоохранником. Я видел здесь их в самый первый

день с собаками, да и сейчас вижу, они колонну сопровождают, заключенные их

презирают, ясное дело, и я их презираю тоже. «Спасибо вам… Так неожиданно… Мне

надо подумать». Она приподняла бровь – странно, она пришла меня вывести из этого

вертепа, а я отказываюсь, как это понимать? Она неприязненно на меня смотрела, она

ошиблась, она жалеет, что пришла в это логово. Вышла, не оглядываясь.

Откуда она узнала и статью мою, и фамилию? С кем она говорила? Пришла и

увидела, что я по ту сторону колючей проволоки. Всю страну можно разделить надвое,

по ту сторону и по эту. Хотя Пушкин делит натрое: «На всех стихиях человек тиран,

предатель или узник». Я – узник и всё, у матросов нет вопросов. Пушкин мне помог,

как всегда.

Самое тяжкое – вставать в пять тридцать под звяк рельса, под крик дневального и

помбрига. Каждое утро я ставил себе задачу: сегодня. Непременно! Выстою очередь,

другие ведь как-то дожидаются. Шел с бригадой в столовую, потом на развод, потом

пошло-поехало: первая пятерка! вторая пятерка!.. Шаг вправо, шаг влево считается

побег, конвой открывает огонь без предупреждения! Потом лопата, кайло, костёр,

усталость, обед, болезненная сонливость, ожидание съёма и неуклонное отупение,

обалдение. Глянул на себя в зеркало – типичный зека, обветренная рожа, тусклый

взгляд и особенно губы, очень характерная зековская складка. Губы у всех разные, а

складка, выражение губ одно и то же, неприятно жёсткое, злобное. Ничем ты не похож

на прежнего Женьку. К концу работы лагерь уже роднее дома, добраться бы до нар,

поужинать, уединиться и написать письмо. Каждый день я хоть на мгновение выходил

глянуть на вход в санчасть, вдруг там народу мало и я проникну, поговорю с тем

белобрысым капитаном, похожим на пленного немца. Ни черта подобного! После нас

прибыл еще этап из Красноярска, народу везде гуще, в столовой, в бане и на разводе, а

в санчасти так просто битком, тем более, что выпал снег, резко похолодало, у многих

простуда, стояли в очереди по-настоящему больные зека. А ты сиди пока, не рыпайся,

побереги здоровье, а то подхватишь пневмонию и попробуй тогда выстоять на морозе.

Из-за толпы мне ни разу не удалось разглядеть, кто там из врачей принимает. У зека

было одно имя на устах, Вериго Олег Васильевич, вот кто человек! Высшая похвала в

лагере – человек. Без эпитетов. Сел якобы по делу Горького. Лучший лепила страны.

Горький умер в тридцать шестом, значит, Вериго сидит уже четырнадцать лет. Ночью,

усталый, засыпаю, а утром снова – сегодня обязательно! Умру, но дождусь! Сегодня

или никогда. Мои бригадники и на воле были работягами, им полегче. Кое-кто по

одному, по одному пристроились, кто бухгалтером, кто нормировщиком, кто в штабе,

кто на БОФе при бумажках. Я уже знаю, на общих ни один врач, ни один фельдшер в

работягах не ходит. А я всё чего-то жду. Задание себе даю и не выполняю. Верю и

надеюсь, что где-то там, в вышине, «есть высокая гора, в ней глубокая нора». На горе,

кроме спецчасти, есть Книга Вечности, и Ветер Жизни вот-вот перелистнёт страницу.

Перелистнул. Страницу случайную и драматическую, как теперь у меня всё.

Вечером шли мы с объекта в лагерь небольшой колонной, домой всегда легче

шагать, шутки слышны. Смотрим, стоят у обочины два бывших зека, только

освободились и уже вдрабадан пьяные, ждут нас передать привет и наилучшие

пожелания. Конвоир дал им команду посторониться, а они в кураж: «Мы тебе не зека,

закрой пасть!» Начальник конвоя кричит, где собаки? Вперед ушли с главной колонной.

А эти два дурака лезут прямо в строй обнять своих корешей на прощание. Ближний

конвойный психанул, и дал предупредительный выстрел в воздух, чтобы их отогнать,

вернее, не выстрел, а короткую очередь из автомата. Но поскольку он психанул сильно,

то сначала нажал на спусковой крючок, а потом вскинул дуло, и что получилось? Пули

так и врезали по колонне, ни одна зря не вылетела, – сразу вскрик, вопль, упал один,

упал другой, строй смешался. Трое свалились буквально через ряд впереди меня,

четвертый согнулся пополам, и за руку ухватился возле локтя, а с пальцев кровь. Все

ребята с нашего, алма-атинского этапа. «Садись!» – закричал начальник конвоя.

Конвоир подбежал к этим хмырям и начал долбить их прикладом по спине, по шее,

пока не уложил обоих в снег, лучше поздно, чем никогда. Колонна села.

«Санинструктор есть?» Нет санинструктора, он один на весь БОФ и тоже ушел с

главной колонной. Я подал голос: могу оказать первую помощь. «Вставай, действуй!»

Первым упал Булат, молодой казах, я его знаю по Чимкентской пересылке, всегда

вежливый, уважительный, он уже не дышал, пульса не было, я расстегнул его куртку,

задрал рубашку – пуля попала в сердце. Я сразу сказал конвою, один скончался.

Второй лежал с открытыми глазами, стонал, не мог шевельнуть ни рукой, ни ногой,

пуля вошла в шею сзади, наверняка задет спинной мозг. Два других были легко ранены,

один в предплечье навылет, а другому пуля пробила шапку и задела кожу головы, его

слегка контузило, он тоже упал и был в шоке. На полсантиметра вниз, и прошибло бы

головной мозг. На мертвом разорвали бельё на бинты, я перевязал остальных.

Остановили машину, погрузили всех четверых и меня туда же – сопровождать.

Так я попал в санчасть с поля боя, как и положено настоящему медику. Там сразу

забегали: где Олег Васильевич, позовите Вериго! Наконец-то я его увидел.

Обыкновенный, среднего роста, с флегматичным, спокойным, не по-зековски

умиротворённым лицом и совсем не старик. Не глядя на меня, спросил, что случилось?

Я сказал, конвой открыл стрельбу по колонне, и в результате… Сержант меня перебил,

начал базлать: «Ты отвечай за свои слова!» Будто с Луны стреляли. Ладно, учту. «У

всех огнестрельное ранение, один экзетировал на месте, пуля попала в сердце. У

другого цереброспинальная травма, повреждён колюмна вертебралис, что привела к

парезу и частичному параличу, а у третьего перебит нервус ульнарис – полная

анестезия мизинца и паралич сгибателя кисти». – «Вы врач?» Вериго глянул,

ошарашенный моей латынью. «Я окончил четыре курса медицинского института». – «А

почему на общих? Пятьдесят восьмая?» – «Нет, воинская». – Я назвал статьи свои и

срок. – «Тем более, – сказал Олег Васильевич. – У нас некому работать, а вы на общих.

Завтра на объект не выходите, прямо сюда, я проведу вас к начальнику санчасти».

Я пошел в барак, не чуя земли под ногами. А там шум, гам, бурлят бригады –

четыре трупа. Уже написали жалобу на имя Берия под названием «Кровавое побоище»,

кричат мне: давай диагноз, добавь что надо. Я прочитал и говорю: вместо жалобы вы

состряпали фельетон. Надо вставить: с целью отогнать пьяных конвой вынужден

был… Все рёвом заревели: ты за кого, мать-перемать?! Никаких пьяных не было,

только мусора виноваты. Типичная, между прочим, лагерная несправедливость.

Обязательно приврать себе же во вред. У всех на виду стояли пьяные обалдуи,

куражились, они что, не знали, что за конвоем не заржавеет? На чьей совести, если уж

на то пошло, эта смерть и эти увечья? Все вопят: конвой не должен был стрелять! А что

он должен был, на колени пасть? Заткнись, только мы правы. Немедленно послать

жалобу Берия, копию в Красноярск, прокурору, чтобы посрывали погоны со всех и

поставили к стенке. Я написал про смерть, про огнестрельные ранения тяжелые и

легкие, и не стал ничего добавлять.

4

В тот же вечер я получил сразу два письма от Веты. «…В понедельник

следователь не позвонил, хотя обещал. Позвонил Равиль и сказал, что суд уже идет.

Сердце тревожно забилось, хотелось сейчас же прямо в сарафане бежать туда, но я

надела твое любимое платье и черные лодочки на высоком каблуке, чтобы ты видел

меня такой, какой я тебе нравилась. Равиль и Макс встретили меня у входа. Я хотела

пройти к следователю, вошла в здание, вдруг у самого кабинет замечаю, что на том

диване, где сидели мы с тобой в последний раз, сидит Белла. Я повернулась и ушла. А

через некоторое время вышла Белла, и когда мы стояли с Равилем и Максом, она

широким шагом подошла. Ее лицо дышало злобой, она выдавила: вы не сговаривайтесь

лучше, сами туда попадете! Равиль что-то съязвил ей, но я сказала спокойно, чтобы он

не трепал зря свои нервы. Она ушла. Потом пришел мой брат Вовка с друзьями,

студентами юридического. Все сидели на улице возле военкомата и ждали, а Белла одна

прогуливалась мимо нас и бросала на нас взгляды, не стесняясь и не думая прятаться,

потом подошла и села рядом с нашим Вовкой. Совершенно чужая среди нас и

посторонняя; и так она себя вела. Потом ее вызвали, она там давала показания,

вернулась опять к нам и стала громко говорить, чтобы все слышали, и издеваться:

какой он больной, он здоровее всех в институте. Говорила она с гадливостью и даже

сплюнула. Вовка пытался ей возражать, она не слушала его совсем. Я не выдержала и

ушла, не было сил. Вот так. Она подошла к нам, к моему брату, к моим друзьям и меня

же выгнала. Какая все-таки гадина. Она ведь любила когда-то. Кто-то сказал: «То, что

не сделает любовь, сделает ревность». Не задумываясь, она может подло посадить,

кого угодно, может предать и родину. Чего она ждет, чего ей надо? Я возмущена до

глубины души – она хочет испить чашу мести до конца? Какая подлость. Наконец

выходит адвокат, все подходят к нему, на скамейке остаются двое – я и она. Я не могу

идти, и она не может идти, но по разным причинам. Потом она все-таки поднимается и

прогуливается по тротуару. С адвокатом не разговаривает, она его ненавидит. Я боюсь

встать, чтобы не услышать что-то ужасное. Выходит народный заседатель, военный

летчик, садится радом со мной. Спрашиваю, что, как, а он тихо говорит: восемь лет. До

меня никак не доходит сказанное. Белла решительно подходит к нам и спрашивает у

летчика с презрительной миной: сколько? Он ей не ответил, отвернулся от нее и

закурил. Она фыркнула и пошла в здание искать прокурора. Через несколько минут она

вышла оттуда довольная, посмотрела на меня торжествующе. Я ничего не

преувеличиваю, все это было так. Но я выдержала ее взгляд. Она отвернулась и пошла

своей широкой раскачивающейся походкой. Она мне показалась исключительно

отвратительной, может быть, очень сильна была моя ненависть к ней в ту минуту. Но

вот сейчас пишу, и ненависть моя прошла, достаточно для неё и презрения. Она хотела

видеть твое страдание, и не видела его, она хотела видеть мое состояние, хотела найти

хоть какой-нибудь признак упадка духа, и не нашла. Я чувствую все равно торжество

над нею во всем, хотя мой любимый в тюрьме и в Сибири. По крайней мере, во время

суда я выглядела лучше, поэтому она и злилась. Может быть, слишком смело я пишу,

но ведь ты сам мне внушил такую уверенность. Теперь она ничего о тебе не знает, а я

получаю от тебя письма. Если бы она прочла хоть одно письмо, твое или мое, то

лопнула бы со злости. Я верю, что мы будем вместе. Я хочу, чтобы она видела наше

счастье, когда ты вернешься, в наказание за ее ликование сейчас.

Все преподаватели знают о случившемся, мы с ней теперь в центре внимания. Ее

все презирают, а я не хочу никакого сострадания, чтобы меня жалели, не хочу, чтобы и

тебя жалели, я не скрываю, что люблю тебя и буду ждать сто лет. До нее это доходит.

Помнишь, ты говорил, чтобы моя любовь победила ненависть. После суда я снова стала

вести дневник, записала подробно, как было всё в тот день. Белла ушла, я бегу в здание

военкомата, стучу в кабинет прокурора, вхожу, он оглядывает меня с ног до головы,

спрашивает, что мне нужно. Он совсем не догадывается. Я говорю, что хотела бы

видеть тебя. Он отвечает, что тебя уже нет. И чтобы я в тюрьму не обращалась, так как

свидание все равно не разрешат. Всё. Так больно и так тяжело. Не увидела тебя в

последний раз, пытаюсь не плакать, но, завернув за угол, не выдерживаю, слезы

льются, прохожие на меня оглядываются. Дома Регина встречает меня с «Терапией» в

руках, чтобы вместе учить. Я вхожу и бросаюсь на постель, не раздеваясь. Ой, Женька,

Женька, столько страданий, что страшно вспомнить. Регина садится рядом, но мне

никого и ничего не хочется, мне не хочется жить. Я ухожу в сарай во дворе с твердой

мыслью повеситься. Но это только в первый день (не подумай, что я уже слишком

раскисла, что совсем у меня нет воли и что я не смогу дождаться тебя. Просто мне

было очень тяжело, я даже написала записку, которую сохраню, ты ее потом прочтешь).

Регина видела мое состояние, не отходила от меня ни на шаг. Она спрятала все веревки,

теперь смешно даже, а вот тогда было все очень серьезно. Когда я ушла в сарай, Регина

бегала и звала меня обедать, спрашивала, что мне надо и пыталась меня вытащить

оттуда, я ее прогоняла. Потом приходит мама и опять слезы, потом приходит папа и

снова слезы. Лицо опухло, голова болит. Папа говорит: ты же комсомолка, ты же

советский человек, умей переносить трудности. Если любишь, то жди, я не возражаю,

но зачем так много плакать? Меня бесят его спокойные слова, но, если подумать, то он

прав. На другой день я, так ничего и не выучив, пошла сдавать терапию Бренеру, и он

все-таки поставил мне четыре. Мне хотелось бы проваляться в постели и ничего не

делать, но я собирала остатки воли, чтобы идти, сдавать и отвечать. Ой, Женька, как

было мне тяжело!.. На другой день уже все знали о случившемся, и встречали меня с

такими лицами сочувствующими, что мне было досадно. А не так давно наша соседка

Аня принесла томик стихов Симонова, растрепанный, такой же, как тот, что мы читали

с тобой на кафедре ВМП. В памяти встает та крошечная комната в институте, где мы

просиживали вечера вместе. Вот его поэма «Первая любовь», и я слышу твой голос:

«Какое б море мелких неудач, какая бы беда не удручала, руками стисни горло и не

плачь, засядь за стол и все начни сначала…»

Читал я, перечитывал. Тяжко мне было от жестокости Беллы, ее грубости. Не мог

я понять, ну что за страсть такая слепая, злая? Откуда в ней столько бесстыдства,

хамства, подошла к незнакомым людям и стала меня поносить. Сидел я уныло, думал,

что написать Вете, чем утешить ее, а тут от входной двери крик: «Зека Щеголихин, на

выход!»

5

Вася Морда из санчасти: вас вызывает капитан Кучмаев. Прошли сквозь толпу как

нож сквозь масло. Дождался-таки я своего часа. Прием шел в большой комнате, там


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю