Текст книги "Не жалею, не зову, не плачу..."
Автор книги: Иван Щеголихин
сообщить о нарушении
Текущая страница: 5 (всего у книги 27 страниц)
произойдёт, катастрофа, ледники сойдут с вершин Алатоо или землетрясение пусть
завалит хотя бы часть нашей школы, и все шестые объединятся, тогда мы вместе
будем ходить в культпоходы. Мечтал я, мечтал, досадовал, прихожу однажды домой
усталый после физкультурной секции, голодный, открываю дверь и слышу голос
Лили. Они сидели вдвоём с Зойкой и вели светскую беседу. Я бросил в угол сумку с
книжками и вместо того, чтобы присоединиться к разговору или просто помолчать,
посидеть с Лилей, тут же вышел из дому сам не свой, руки дрожали, ноги дрожали,
места себе не мог найти от такого скорого поворота событий. Я подошёл к сараю,
там отцовский инструмент под навесом, кусок рельса вместо наковальни, схватил
кувалду и давай лупить по рельсу, просто так лупить, чтобы слышно было не только
в доме, в городе, но и по всему Тянь-Шаню. Каждый человек кузнец своего счастья,
я его сейчас кую, а Лиля сидит в той комнате, где я читаю книги, уроки делаю, ем,
сплю, а, главное, мечтаю. Я мешаю их разговору своим стуком, но пусть она
слышит звуки моей души. Запыхался, бросил кувалду, нет, всё-таки надо зайти,
неприлично во дворе торчать, когда в доме гости. Вошёл, жутко занятый своими
неотложными делами, быстро прошёл мимо, но услышал слова Лили: «Очень
далеко, часа полтора надо топать до центра, чтобы купить такой пустяк, как зубную
щётку»…
Правильно, за покупками надо ехать на Советскую, в самый центр, там
промтовары, за продуктами на Колхозный базар или в Серую бакалею возле
Дубового парка, тоже далеко. А если надо что-нибудь дорогое, модное, надо ехать в
«Люкс» на Дзержинского, почти рядом с вокзалом. Книжный магазин с
канцтоварами тоже на Советской, так же и горбиблиотека, куда я очень люблю
ходить. А на Ключевой у нас только ларёк, где хлеб, сахар, спички и
«Беломорканал».
«Братец, – обратилась ко мне Зоя, как взрослая. – Нет ли у тебя интересной
книжки, Лиля просит почитать, ей скучно». Была у меня книжка, да ещё какая,
«Дикая собака Динго, или Повесть о первой любви», тоненькая, маленькая, да
удаленькая. Имел бы Васька Тёткин такую книжку, не стал бы сочинять записку.
«Вот возьми, Зоя», – сказал я из другой комнаты. К Лиле я не мог обратиться, со
мной творилось нечто невообразимое, произошёл какой-то взрыв и разброс, меня не
было, одно сияние, протуберанец. Открыл я книжку наугад и ткнул пальцем в
строку: «Куда хотелось ей плыть? Зачем понадобилась ей австралийская собака
Динго? Зачем она ей? Или это просто уходит от неё детство? Кто знает, когда уходит
оно!» Сейчас мне очень хотелось, чтобы поскорее ушло детство, и я стал взрослым,
спокойным, железно невозмутимым.
Не мог заговорить… Ну что я, такой уж тихоня, скромняга, тюха-матюха? Да
нет, вроде я умел говорить. Если в класс приходила комиссия из Наркомпроса,
учительница первым вызывала меня, и я тараторил ответы, только слова от зубов
отскакивали. В драмкружке я играл пограничников, ловил и допрашивал шпионов,
на утренниках читал приветствия и стихи, пел в хоре. Однажды шпарил наизусть
Пушкина, подряд всё, что знал, ошеломить хотел своих сверстников, сначала они
ждали, когда собьюсь, забуду строчку, но не дождались, победа была за мной, они
стали зевать всё шире и шире, я усыпил всех. Короче говоря, в школьной иерархии я
был на верхней ступеньке, но сейчас с Лилей я всё забыл, стоял перед ней
маленький и робкий, ципа-дрипа. Помимо всего прочего, ошеломила меня зубная
щетка, я просто обмер. Лишь бы она не глянула на наш рукомойник, у нас и в
помине не было зубной щетки, хотя мы знали, конечно, зубы надо чистить по утрам
и вечерам, а нечистым трубочистам стыд и срам. Мне тринадцать лет, я в шестом
классе, а не держал в руках зубной щетки. Лопату держал, грабли, топор держал,
много кое-чего.
Вечером за столом скандал на тему, почему у нас нет зубной щетки. Мама
сразу рассердилась, какая-то девчонка сказала, а он уже тарарам устраивает. Отец
заметил, что дедушка наш, Михаил Матвеевич, ему в обед сто лет, зубами может
полено разгрызть, а почему? Никогда никакими щётками зубы себе не портил. «Я
могу дать тебе, чем Гнедка чистим», – утешил отец.
Я начал обличать своих отсталых родителей, для лошади у вас есть щётка, и не
одна, а для человека нет. Отец посмеивался, мама сердилась. Условились, все же, с
получки купим зубную щётку. Одну на всех. Валя напомнила, нужен ещё и зубной
порошок, а мама сразу, сколько он будет стоить? Изба не достроена, каждая копейка
на счету, а вам подавай щётки да порошки, ишь, какие господа. Тогда я выложил
главный козырь. В школе санитарная дружина проверяет руки, уши и зубы. А для
мамы школа важнее церкви, главнее Ленина, Сталина и всех сил земных и
небесных.
Первого апреля мне исполнилось четырнадцать лет. Я подвёл итоги жизни без
радости. Шутка сказать, сколько прожито, и всё понапрасну. Детство кончилось, а
моё большое, очень большое Я никак себя не выразило. Можно со скрипом вписать
мне в актив учёбу, но этого мало для настоящего советского отрока. Я вообще сам
себе не нравлюсь, сколько у меня недостатков, и нет никаких надежд на любовь
Лили Власовой. Я её буду любить всегда, а она – только оборачиваться. Если не
надоест. В свой день рождения я составил программу на ближайший год. Во-
первых, совершить героический поступок, кого-то спасти, если будет пожар, авария,
в школе потолок рухнет, всеми силами к этому стремиться, а затем любой ценой
добиться внимания Лили. Наконец, последнее. Я не должен так трепетать перед
ней, хватит уже, мне четырнадцать лет. Предки в моём возрасте ходили на мамонта,
племя своё защищали копьями, дротиками и палицами, а что я?..
Она принесла «Дикую собаку Динго», повесть ей очень
понравилась. «Мы жили на Дальнем Востоке в городе Ворошилове, я там родилась.
Какая прелестная повесть! Она мне напомнила детство, такое далёкое». – И смотрит
на меня с улыбкой взрослой, женской, подражает, наверное, своей маме, она у неё
какая-то служащая, а папа инженер. Мои же родители деревенские и оказались в
городе по несчастью. Но и здесь мы живём по-крестьянски – корова, сарай,
поросёнок. Придёт время, я тоже буду инженером. Не возчиком, не грузчиком и не
чернорабочим, как мой отец. Лиля только приехала, они сразу купили себе полдома,
немалые деньги. А у нас даже на зубную щётку нет. Отец мой окончил всего-
навсего два класса церковно-приходской школы, попы учили его мракобесию, я уже
грамотнее его в три раза. За жизнь до революции я отца не осуждаю, но вот после
революции полагалось бы ему носить кожанку и маузер в деревянной кобуре.
Возраст уже позволял ему отличиться в огне боёв, в 1918 ему уже было
четырнадцать лет. Потом, когда прогремела гражданская война, отец обязан был
поступить на рабфак, однако же, он этого не сделал, революцию прожил без
маузера, пятилетки без рабфака, в стороне от важнейших вех, не говоря уже о том,
что в тюрьму попал. Он был весёлый, кудрявый, иногда рассудительный, но чаще
беспечный, и порой вспыльчивый. А посадили его отчасти и по моей вине. Жили
мы тогда в Башкирии, в деревне Курманкаево, я ещё в школу не ходил и дружил с
двумя пацанами Хведько. Отец у них был партийный, о чём я узнал слишком
поздно. Он расспрашивал меня о делах дома, куда ездили мой отец с дедом, что
привезли, и я, довольный вниманием взрослого, подробно рассказывал, куда и
зачем, и за сколько продали, чтобы купить лесу на постройку дома. Я гордился тем,
что много знаю, а дяденька Хведько меня внимательно слушал и нахваливал. Не
знал я, что изо всех своих детских силёнок я помогаю дяденьке писать донос. Не
забыл я и про гармошку. Отец мой с детства мечтал научиться играть на гармошке,
чтобы гулять по деревне, песни петь и самому себе подыгрывать, но всё как-то не
получалось, и холостым не купил, и после женитьбы мечта не сбылась, нужда и
скитания с места на место, не до гармошки. Потом осели мы, наконец, в
Курманкаеве, начали дом строить – и отца посадили. Но что здесь важно? Перед
тюрьмой он успел всё же купить гармошку и научиться пиликать на ней «Ты,
Подгорна, ты, Подгорна, золотая улица, по тебе никто не ходит, ни петух, ни
курица» – такие припевки. А годы были голодные, тридцать третий, тридцать
четвёртый, я помню лепёшки из лебеды, чёрные, глиняно-тяжёлые, они распадались
в руках. Зимой тогда ещё ходил тиф, я в сумерках приникал к окну и жадно смотрел
на снежную вечернюю улицу, ждал, когда же пойдёт по дороге этот страшенный
тиф, его все так боялись. Отец с дедом постоянно что-то покупали, продавали,
меняли, помню, как-то пригнали сразу трёх лошадей, и однажды отец явился домой
с гармошкой и три дня не выпускал её из рук, у всех уши опухли от «Во саду ли, в
огороде». Если бы Хведько это слышал, он бы написал свой донос раньше. Но и так
вся деревня про неё узнала, и когда пришли описывать для конфискации, то в
первой строке вывели: «Гармонь тульская». Перед тем, как пришла милиция, я
видел сон: катался мой отец на коньках по речке Дёме, голый скользил по светлому
льду. И провалился в прорубь. Отчётливо я всё видел, прямо как на картинке,
рассказал маме, она сразу передала отцу, потом пришёл дедушка по матери
Митрофан Иванович, пришлось и ему рассказать. Я запомнил их встревоженный
интерес. Родня моя с малышнёй не общалась, детей взрослые прогоняли, а тут вдруг
ко мне такое внимание. «Твой батька вынырнул?» – уточнял дед. Нет, отвечал я, как
провалился, так больше и не показывался. Через два дня явилась милиция, забрала
и отца, и деда, судили, Митрофану Ивановичу дали десять лет, он через месяц
сбежал, а отца отправили строить канал Москва – Волга. Мы с мамой из
Курманкаево переехали в Чишмы на чужой лошади, потом в Троицк, а потом дед-
беглец перевёз нас во Фрунзе, куда и приехал отец из лагеря.
Жили мы вместе, у деда семеро да нас пятеро, надо было
отделяться, строить свою хату. Собрали деньжат, купили лошадь с телегой, отец
устроился возчиком на стройку и начал привозить домой шабашки – доску какую-
нибудь, а то и две, штук пять кирпичей, кусок фанеры, кособокую раму оконную,
лист жести. Жили впроголодь, ничего не покупали и копили деньги на свой дом.
Приезжал отец усталый, весь в пыли, а я как сын, главный помощник, распрягал
лошадь и разгружал эту самую шабашку. Она не тяжёлая, таскать не трудно, если
бы… Если бы я не был пионером. Тюрьма, выходит, отца не исправила, а тут я
подрос и помогаю ему в нечестном деле, краденое тащу прятать в дальний угол
дедова сада, чтобы не попало оно на глаза участковому или какому-нибудь ревизору,
контролёру, тогда их была тьма-тьмущая. Пионер – всем пример, к борьбе за дело
Ленина – Сталина он всегда готов, а я перетаскиваю из брички в тайник
ворованную шабашку. Я пытался протестовать, но отец сразу вспыливал и хватал,
что под руку попадёт, чтобы врезать за такие речи. Отсталость моей семьи была
неистребима. Я должен взять на свои плечи воспитание и отца, и матери в
правильном коммунистическом духе. Мне уже четырнадцать лет, пора, брат, пора. А
то так и помру, ничего не совершив. Трудности передо мной стояли гигантские,
корчевать мне придётся очень глубокие корни. У меня и один дед раскулачен, и
второй дед раскулачен, первым стоял в списке дед по матери, а вторым дед по отцу.
Вот такие у меня предки, герои в кавычках. Сослали нас всех, турнули из родного
села в Кустанайской области, ничего у меня не осталось в памяти, ни дома, ни
улицы, только большое-пребольшое озеро, а над ним туман. Детство моё в тумане.
Картинами вспоминаю то одно, то другое. Как бабушка на пасху водила меня в
церковь, солнце сияло, все были нарядные и ласковые…
Четырнадцать лет, и я никто. Но я знаю, кто был никем, тот
станет всем. Предки мне передали неукротимость мужицкую, стойкость,
единоличность. Какое точное было слово – едина личность, единоборец. В колхоз
мои деды не вступили из-за отвращения к бездельникам. Они умели работать и
делали всегда больше других, но их всего лишили за то, что они не хотели понять
высоту и красоту советской власти. Мне предстоит перековать политически
безграмотную родню. Отец не был рабочим в истинном смысле, гордым
пролетарием, ни на заводе не работал, ни на фабрике, то он грузчик, то он возчик, то
землекоп в артели, таких называли чернорабочими. Крестьянином он тоже не был,
поскольку не имел земли, не пахал и не сеял. Мы никто. И даже хуже. В моём роду
есть тайна, плохая, разумеется, хороших тайн не бывает. Старшие не догадывались,
что я всё знаю, они полагали, я маленький, несмышлёный. Они забыли, что у детей
ушки на макушке, особенно у таких, как их сынок Ваня. Я жадно схватывал всё
необычное, я знал, что дедушка наш Митрофан Иванович бежал из тюрьмы и
прячется. Он где-то под Уфой на тюремном дворе подтащил бревно к забору с
колючей проволокой, подождал, когда часовой отвернётся, и бегом-бегом по бревну,
на ту сторону. Побег висит на нём до сих пор. Как только вблизи дома появлялась
милицейская фуражка, всю нашу семью бросало в дрожь. Помню однажды, я ещё
не учился, бабушка Мария Фёдоровна взяла меня за руку и пошла на встречу с
беглецом-дедушкой под моим прикрытием. Дело было в городе Троицке, в
восемнадцати верстах от моего родного села. Тоже любопытная деталь, между
прочим. Был старинный купеческий, уездный и по тем временам большой город
Троицк, так переселенцы решили, этого мало, и построили Ново-Троицк, спесиво
надеясь, что он будет гораздо больше старого. Почему бы не назвать Мало-Троицк?
Вернёмся к встрече с дедом. Взяла меня бабушка за руку, пошли мы в сторону речки
Амур. Здесь опять отступление, поскольку на карте такой речки нет. В старину в
каждом городе обязательно был свой Амур, речка или приток, или хотя бы часть
реки с рощей, с парком, с каруселью, где молодые назначали свидания, амурные
встречи – «пошли на Амур». И вот мы с бабушкой перешли речку, и пошли в
сторону вокзала. Никто на нас не обращает внимания, никакая милиция, НКВД,
комиссары всякие, не подумают ничего плохого, просто бабушка идёт с внуком. На
станции мы блукали по путям, зашли в какой-то закуток среди пахучих смоляных
шпал, и тут вдруг появился дедушка, как из-под земли, и сразу быстро, негромко
заговорил с бабушкой. Меня он совсем не заметил, будто бабушка пришла с
телёнком, хотя телёнок его заинтересовал бы несравненно больше – чем его
кормить, когда заколоть и как выгоднее продать на базаре. Да и с бабушкой без
сантиментов, ни здравствуй, ни прощай. А мне нравилась его игра в пряталки, дома
не живёт, скрывается, обманывает всемогущую милицию. Я был рад встрече, но
молчал как рыба, хранил тайну, только смотрел не деда во все глаза. Дал он бабушке
задание строгим голосом, она передала ему свёрток, я его нёс под мышкой, и
дедушка так же быстро исчез среди шпал, как и появился. Мы пошли обратно.
Бабушка что-то бормотала, сама с собой разговаривала, одной рукой держала меня,
а второй жестикулировала, отводила её в сторону, в сторону, будто плыла по воде.
Ещё помню картину, тоже тайную, как Митрофан Иванович с каким-то дядькой в
очках, худощавым, похожим на учителя, подделывали чужой паспорт, переклеивали
фотокарточку, снимали чернильные буквы сваренным вкрутую яйцом, синеватым
чистым белком. Очкастый давал советы, он был из ссыльных революционеров,
вернее сказать, контрреволюционеров, похожий на эсера или меньшевика. Сначала
они потренировались на простой бумажке, что-то написали, подтёрли, подчистили,
пустили в ход облупленное пузатенькое яичко, покатали его по чернильным буквам,
потом взялись уже за настоящий паспорт, причём дед всё посмеивался, будто в лото
играл. Меня они совсем не брали во внимание, не могу понять, почему, прятались
от всего, а моего взгляда не замечали, как будто меня совсем не было. Почему они
думали, что ребёнок не выдаст? Я всё отлично понимал без слов, чуял тревогу в
доме как щенок. Они мне ничего не говорили, а я всеми фибрами ощущал флюид
заговора, непокорности, своевластия, меня это завораживало, напоминало игру,
когда мчишься во весь дух от погони и уходишь, не догнали тебя, не схватили и в
тебя не попали, ты успел. Удивительно, что они не прогоняли меня, будто хотели
передать навык, опыт, как мастера подмастерью. А мне так и запало в память, в
душу, – я тоже вот так хочу! Врезалась жажда тайны, непокорности, и со временем
я своего часа дождался…
Надо сказать, дед мой Митрофан Иванович отчаянный был,
безрассудно смелый, горячий. И невероятно предприимчивый. С поддельным
паспортом он укатил куда-то в Среднюю Азию, а потом и нас повёз к отрогам Тянь-
Шаня, где сверкали снега на вершинах гор даже в самую жару.
Один мой дед в бегах, другой мой дед в ссылке на Аральском
море, но и это ещё не всё. Любимый мой дядя Павлик, мамин брат, первый в нашем
роду образованный, он окончил рабфак, стал учителем физики, знает английский
язык, – сидит на севере как враг народа. Я молчу об этом несмываемом позоре,
никому ни слова, а Лиле тем более. Я хочу вылезть из грязи в князи. Я должен стать
самым первым. Скоро мне вступать в комсомол, а социальное положение моё
никудышное. Если я скажу всю правду, меня не только в комсомол, на тот свет не
примут. Я вынужден буду лгать, в лучшем случае молчать, скрывать, сидеть, в рот
воды набравши. Если я скажу всю правду, меня с треском выгонят из школы, не
посмотрят на мои красные показатели на щите успеваемости. И правильно сделают,
мне уже четырнадцать, я обязан пойти и заявить, что мой дед Митрофан Иванович
сбежал из тюрьмы. Приедет машина, деда заберут, мама, бабушка и все будут
плакать, но у меня ни один мускул не дрогнет. Герой должен быть стойким. Нет у
меня, к сожалению, большевицкой закалки, я хлюпик, как граф Лев Толстой, его
разоблачил Ленин за то, что он, публично бия себя в грудь, говорит: я скверный, я
гадкий, но я занимаюсь нравственным усовершенствованием, – тьфу! Вот придут к
нам и скажут: ты, Ваня, пионер, всем пример, признайся во всеуслышание, кто твой
отец, кто твой дед и кто твой дядя? В школе ребята простодыро выбалтывали всё
домашнее, кое у кого с предками было еще хуже, но они не замечали позора. А я
замечал. Мама моя говорила, что я похож на дядю Павлика, он тоже был высокий,
лобастый и много читал. Я помню, какая у него была жена Ада, модница, с
короткими волосами, весёлая, белозубая. Когда они приезжали к нам, всё в доме
менялось, они стихи друг другу читали, и одежда у них была другой, и пахли они
по-другому. Но, главное, из всех взрослых только они всерьёз разговаривали со
мной, и я видел, что им со мной интересно. Дядю Павлика посадили в Тавде на
Урале. Директор школы стал предлагать что-то неприличное Аде, дядя Павлик дал
ему пощёчину, а у директора оказался друг начальник НКВД, и всё. Потом и тех
пересажали. Кому стало легче, кому прибавилось счастья? Разве что самому
Троцкому, поскольку у него вдруг обнаружилось так много соратников по всей
стране.
Если я расскажу про всё, меня выгонят из школы, а школа для
меня самый светлый дом. Я готов там проводить весь день – с утра до поздней ночи.
Я там учился в самом подлинном смысле и не понимал тех, для кого школа была
обузой, – несчастные, как они дальше будут жить во мраке невежества. А мне
интересно знать как можно больше и получать «отлично». С одной стороны, я остро
ощущал своё плебейство, а с другой видел своё превосходство. Однажды, когда
отец привёз на телеге очередную шабашку, я, воспитывая себя, сказал, что он уже
сидел в тюрьме, но не исправился. Отец сразу вспылил, в руке у него был кнут, и он
стеганул меня вдоль спины. Ведь мы строим дом не тёте Моте, а себе, в землянке
ютимся, на глиняном полу спим, оконце с тетрадку величиной. Я всё понимаю, но
как мне дальше жить, если в школе я честный, а дома воровство покрываю?
Учительница не только меня в пример ставила, но и мою маму, она не пропустила
ни одного родительского собрания, больше ей никуда не требовалось ходить, ни в
одно учреждение. В школу она собиралась, как в церковь, доставала из сундука
единственную роскошь – цветастую шаль, чёрную с красным, подарок свекрови, и
шествовала по Атбашинской как на фольклорный праздник. Мария Петровна
Завьялова на собрании говорила: вот вам Анна Митрофановна, у неё сын круглый
отличник, хотя сама малограмотная женщина, царский режим не позволил ей
получить образование.
Я не оправдал ожиданий своих учителей, не произвёл
переворота даже в семье, не говоря уже обо всём земном шаре. До каких пор мы
будем жить в темноте и невежестве? Даже зубной щётки нет. В нашем большом
городе есть заводы и фабрики, институты и техникумы, разные культурные
заведения, но мы продолжаем жить как в деревне. Лошадь, корова, навоз, кизяк – до
каких пор? Крестьянская царская Россия давно ушла в прошлое, прогремела по
стране коллективизация, индустриализация, строят Магнитку, роют каналы, летают
через Северный полюс в Америку, а мы колупаемся в навозе, как сто лет назад, как
тысячу лет назад. Родители меня не понимали. Вместо того, чтобы убедить меня по
системе Макаренко, отец сразу взрывался: ты должен радоваться, что у нас есть
скотина, она кормит нас, а ты, такой-сякой, видишь в этом позор. Мама тоже
доказывала – не было бы у нас коровы, сынок, мы бы давно с голоду поумирали,
вспомни, как мы бедствовали, когда отец в тюрьме сидел, а ты в первый класс
пошёл. Мы не бедствовали, мы наливали в миску молоко, крошили туда хлеба,
садились вокруг и черпали ложкой. А чем тебе лошадь мешает, если у отца нет
другой профессии, только возить, грузить, разгружать. В твои годы мы уже землю
пахали, сено косили, хлеб растили, а за скотиной ухаживали с пяти лет. Я тоже
выносил навоз широкой лопатой из-под лошади, из-под коровы и всё это добро
складывал в кучу на краю огорода, летом будем делать главное топливо – кизяк.
Каждое утро, пока отец завтракал, я запрягал лошадь в телегу, как это делали
сыновья в девятнадцатом веке, в пятнадцатом и до нашей эры. Я научился запрягать
лошадь быстрее, чем запрягал отец, но он меня не хвалил, обязательно придирался,
то чересседельник слабо натянул, то супонь не так завязал.
Я терпел, пока не появилась Лиля. Я не хочу, чтобы она
видела, какой я деревенский. Хорошо, хоть в школе я могу взять реванш, здесь уж я
самый что ни на есть городской. Какие замечательные люди придумали такое
заведение! Я не хочу из школы уходить домой, так бы и жил там без коровы, без
лошади.
До того сильно я тяготился нашим крестьянством, до того
страстно желал избавиться от своих конюшенных обязанностей, что настал день,
когда мы вдруг остались без лошади и без отца. В тот вечер он приехал с работы как
обычно, я вышел, исполнил свои обязанности. Отец был настроен благодушно,
привёз нам кулёк конфет. Сели за стол ужинать, и он начал рассказывать о важном
событии. Днём его пригласил к себе начальник, и не простой, а военный, в петлице
у него шпала. Говорил он с отцом с большим уважением: «Мы верим вам, товарищ
Щеголихин, мы вас ни в чём не подозреваем, вы честно работаете, вы отсидели
свой срок в заключении, вы построили канал Москва – Волга имени товарища
Сталина, мы к вам с почтением. Но, поскольку поступило сверху указание, то мы
обязаны его выполнить. Двадцать пять километров в любую сторону, выбирайте
сами, как ваша душа пожелает, мы вас не гоним, мы вас не прогоняем».
Кое-как я допёр, что отца нашего выселяют из города,
поскольку у него судимость. «А когда нужно будет, товарищ Щеголихин, мы вас
опять позовём, вы будете честно трудиться и жить со своей семьёй. Мы вам верим,
мы на вас надеемся, мы в таких людях, как вы, всегда нуждаемся». Не могу понять,
то ли он матушку успокаивал, то ли не хотел себе дёргать нервы, но рассказывал
так, будто к ордену его представили, а Трудовому Красному Знамени. Другой бы на
его месте устроил дым коромыслом, ругался бы, материл бы власть, а отец… Редко
я потом встречал такое отношение к принудиловке. Мама наша, конечно же,
расстроилась, но что важно – беды она переживала молча. В первые минуты лицо её
темнело прямо на глазах, чернело, но она не ахала, не охала, она очень редко
плакала, а ведь было от чего. Вернулся отец недавно, полтора года назад, дом
начали строить, не успели закончить – и вот тебе снова, отправляйся на все четыре
стороны. Сколько помню, с детьми была только мама, отец постоянно где-то
скитался. Он и до тюрьмы часто отправлялся на заработки, то в рыбачью артель
вступил, то с землемерами ездил по Кустанайской области, потом с дедом
промышлял на купле-продаже.
Через два дня отец уехал, наказав детям, чтобы в школе
никому ни слова. Он не горевал, не досадовал, а воспринял печальную
неожиданность как стихию, беда свалилась и надо перетерпеть. Жаловаться
бесполезно и некому, власть везде одна – наша. «От Москвы до самых до окраин, с
южных гор до северных морей человек проходит как хозяин необъятной родины
своей». Предки мои относились к бедам, как к наводнению, к землетрясению, в
какой-то степени это передалось и мне, хотя временами я трепыхался, читая книги о
борцах за правое дело. Привыкнуть к насилию нельзя, но усмирить себя можно.
Если народной власти так надо, то, что мы можем? Только подчиниться.
Приближалось лето 1941 года, грозя мне скукой и
одиночеством, – в школу ходить не надо, а Лиля уедет в пионерский лагерь, папа её
получил путёвку. Тогда не говорили «достал» или «купил», а только получил, как
заслугу. Сдали экзамены, перешли в седьмой класс, и Лиля уехала. Слушает там
пионерские горны, поёт пионерские песни и собирает хворост. «Взвейтесь
кострами, синие ночи, мы пионеры, дети рабочих». А я каждый вечер пропадал на
улице с ребятами. Сидели на траве, играли на балалайке, пели «Гоп со смыком это
буду я, граждане, послушайте меня». Песня была длинная, лихая, всем нравилась.
«Вот пришёл Германии посол, хрен моржовый, глупый, как осёл, и сказал, что
Муссолини вместе с Гитлером в Берлине разговор про наши земли вёл». У Васьки
Тёткина случилось великое событие – он чпокнул Дуньку с дальней мельницы и
никому не давал покоя со своим счастьем. Стоило нам сойтись под вечер, как он тут
же начинал расписывать подробности. Рассказами Васька не ограничивался, он
повёл нас на то священное место, в рощу. Ему уже было шестнадцать, он получил
паспорт, и на всё имел право. Теперь у него пойдут девки одна за другой хороводом.
Что ни говори, а Васькин подвиг был примером возмужания, вхождения в роль,
отведённую природой. Девчонки для того и созданы, чтобы в один прекрасный
день быть соблазнёнными, они сами ждут, не дождутся. Может, и правда. Но у меня
всё было иначе. Я к Лиле пальцем не мог прикоснуться, а если случайно наши руки
встречались, я слышал грозовой треск и видел зигзаг молнии, можно ли в таком
состоянии про рощу думать? В то лето разговоры о девках велись постоянно, не
знаю даже – почему, может быть, старшие, уходя в армию, навязали нам тему,
передали тоску, но что было, то было. Однажды Васька принёс тетрадку, где мелким
почерком были записаны все сведения о половой жизни. Сначала шла анатомия, где
что расположено, потом приёмы соблазнения, где надо слегка погладить, а где
покрепче прижать, и как искать особые точки, чтобы распалить жертву
окончательно и бесповоротно. Удивительная была писанина, смесь науки с
фольклором, без иностранных терминов, всё кондовое, русское, язык прямо-таки
былинный. Меня эти наставления угнетали, всё должно быть возвышенно, совсем
не так грубо, хотя в действительности всё так и есть – грубо и низменно, иначе не
проживёшь, раз уж ты родился мужчиной. Вот от чего было дурнота – от
неизбежности.
Лиля вернулась из пионерлагеря 22-го июня. Взрослые
говорили, что началась какая-то там война, но мне было не до неё, мы будем
неразлучны с Лилей аж до первого сентября. А война тоже хорошо, мы сможем
наконец-то дать врагу отпор малой кровью, могучим ударом, хватит уже петь
попусту: «Если завтра война, если завтра в поход», пора уже исполнить слово. Я не
беспокоился ни за советский народ, ни за германский, я думал об одном, как война
отразится на моих отношениях с Лилей.
Не зря я думал. Она отразилась, со временем.
Газеты мы не выписывали, их вообще не было в околотке, а
радио было только у квартальной, Ревекки Осиповны, седой пожилой женщины,
бывшей учительницы. У неё был громоздкий, как шкаф, приёмник, мама сходила с
соседками послушать Москву, и вернулась встревоженной – отца теперь заберут. На
другой день она послала к Ревекке Осиповне меня, там собралась почти вся
новостройка. Квартальная читала вслух газету «Советская Киргизия», выступление
народного комиссара иностранных дел Молотова – без объявления войны
германские войска напали на нашу страну и подвергли бомбёжке города Киев,
Севастополь, Каунас и некоторые другие, причём убито и ранено более двухсот
человек. В конце говорилось: «Наше дело правое, враг будет разбит, победа будет за
нами». Женщины пригорюнились – двести человек убито! Не один, не два, не три, а
сразу двести, сколько же семей пострадало, плачут теперь по ним не меньше
тысячи. Ах, какие сволочи фашисты… Рассказал я матери про двести человек, она
опять – ох, заберут отца, заберут. Меня её тревоги едва касались, мало того, у меня
снова радость – пришла Лиля и сказала, что в нашей школе открывается госпиталь,
а всех учеников переводят в школу № 3 в самом центре, возле Дубового парка. Мы
будем учиться в третью смену, из всех наших «А» и «Б» создаётся объединённый
седьмой класс. Мечта моя сбылась. Война вот-вот кончится, а мы так и будем
учиться в одном классе.
Но война не кончилась. Неделя прошла, и вот уже месяц
прошёл, а сражения только разгораются. Отец появлялся дома ночью и очень редко,
лошадь с телегой оставлял у деда на Атбашинской и тайком пробирался к нам. Если
кто-то его увидит, то за нарушение приказа снова ему тюрьма.
Война, тюрьма, сума, всё отходило на второй план, на первом
была Лиля. Жизнь стала книгой с невообразимым сюжетом, и теперь страница за
страницей, событие за событием пойдут неостановимо. Я не знал, что с нами будет
завтра, но уверен был, всё будет интересно, счастье нам на роду написано. А если и
беда случится, то так надо, – не познавши горечь бед, не узнаешь счастья радость.
Мы собирали афоризмы и особо выразительные строчки стихов, то она найдёт, то я,
именно с тех дней мне запомнилось навсегда: «Твоя судьба записана в Книге
вечности, и Ветер жизни листает её случайные страницы». Да, всё продумано
заранее и записано. Неспроста же я ей вручил тогда «Дикую собаку Динго, или
повесть о первой любви», а в ней события как раз в тех местах, где Лиля родилась, –
разве это не решено заранее? И война началась разве не для того, чтобы объединить








