355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Иван Щеголихин » Не жалею, не зову, не плачу... » Текст книги (страница 3)
Не жалею, не зову, не плачу...
  • Текст добавлен: 9 октября 2016, 15:36

Текст книги "Не жалею, не зову, не плачу..."


Автор книги: Иван Щеголихин



сообщить о нарушении

Текущая страница: 3 (всего у книги 27 страниц)

Москвы. Захожу, у них жарко, душно, хотя форточка настежь, печка общая с

бараком. Сидят в нижних рубахах, как в бане, и играют в шахматы, причём оба с

повязкой на левом глазу. – «Женя, салют, где ты пропадаешь! – закричал Фефер. –

Сядь, пожалуйста, проиграй этому чудаку партию, Богом прошу!» – Александр

Семёнович снял повязку из полотенца обеими руками, как снимают шлем

фехтовальщики.

Спиваков кривой, на глазу у него чёрный лепесток на шнурке, вид как у

адмирала Нельсона. В зависимости от настроения он говорил, что глаз выбили на

следствии, в другом случае – на войне, в третьем – он сам выбил глаз следователю,

о чём известно всей Лубянке, не такой он слабак, чтобы какие-то церберы лишали

его органа зрения. Внешне он сморчок сморчком, но действительно злой, такому уж

если выбивать, так сразу оба глаза. Он филолог-литературовед, но выдаёт себя за

инженера-нормировщика, и у него получается. В тюремной камере он всех

обыгрывал в шахматы, но Феферу, как правило, проигрывал, пока не нашёл

причину – одним глазом нельзя сразу окинуть взором всю ситуацию но доске,

поэтому партнёр должен занять равное положение. Фефер вынужден был всякий раз

надевать повязку, но Спивакову это не помогало, и он злился вдвойне, находя новые

и новые причины своего поражения: «Ты нажрался чесноку, жидовская морда! –

кричал он на Фефера. – Не дыши на меня, я вынужден задницей смотреть на

фигуры». Если Фефер отказывался играть, Спиваков изводил его, канючил, мог

заплакать. Шахматами он отгораживался от печальной действительности, забывал

про лагерь, про свои двенадцать лет впереди. Когда я увидел, как два циклопа сидят

лоб в лоб за шахматами, я воспрянул духом – смотри, вот люди, вынесли куда

больше твоего, однако сидят и играют. «Я таких гроссмейстеров, как Фефер, видал

в белых тапочках, – сказал Спиваков. – Если играть на интерес, я его без штанов

оставлю, век свободы не видать!» – «Старый ты сифилитик, мне прислали «Огонёк»

за два месяца, «Литературку», дай возможность почитать прессу». – «Читай вслух,

пидарас! – приказал Спиваков. – И выговаривай букву «рэ».

Такая у них любовь. Добавить чего-нибудь к россыпям лагерного глумления

мне было нечего, я достал носовой платок, молча перевязал один глаз и сделал ход

Е-2 – Е-4. Фефер пересел на свой топчан, зашуршал газетами и запел: «Приморили,

падлы, примори-и-ли…» Спиваков хоть и блажил, но за доской следил зорко, а я не

мог сосредоточиться и начал быстро проигрывать. Тем не менее, он начал меня

хвалить гекзаметром: – «О, юноша бодрый и жизнью вполне довольный, у вас

стратегическое мышление, вы думаете вперёд ходов на десять, верно я говорю?» –

Чем больше я давал зевака, тем выше ставил он мои способности.

«Если будет что-нибудь про Казахстан, – попросил я, – не пропустите,

Александр Семёнович». – «У них там единственное приличное место, – Карлаг», –

сказал Спиваков и срубил у меня фигуру.

Фефер начал политинформацию: «Назым Хикмет вернулся из Болгарии, где

видел портреты Сталина на каждой стене, слова Сталина в каждой книге, любовь к

Сталину в каждом сердце». – «Он порядочный человек,– решил Спиваков. – Хотя и

турок. Он везде видит того, кто его вызволил из тюряги. Меня бы так». – «Цветное

фото в «Огоньке» – продолжал Фефер – На горе вблизи Улан-Батора из камня

надпись: «Да здравствует великий Сталин». – «Избавь меня от своего холопского

восторга!» – закричал Спиваков.

Я смеялся, без меня они сидели бы и сопели угрюмо и сосредоточенно, а тут

появился зритель и возможность почитать газеты.

«Женя, твой земляк в «Литературке», Мухтар Ауэзов: «Некоторые

товарищи доказывают, что казахский литературный язык оформился в недрах

одного только Северо-Восточного Казахстана, где протекала творческая жизнь

Алтынсарина и Абая. Но это ошибочная точка зрения, будто язык районов Алатау и

Сырдарьи только диалекты». Ты что-нибудь понимаешь?» – «Всё понятно,

Александр Семёнович, Казахстан великая страна, пять Франций как минимум. Язык

восточных жителей отличается от языка южных, они спорят, и Ауэзов старается

объединить казахов. Он родственник Абая, просветителя на уровне Вольтера или

Дидро». – «Скажи-и-те, пожалуйста-а, – пропел Спиваков тонким голосом. – Шах!

– и шандарахнул по доске так, что в ушах зазвенело. – Кончайте, мать-перемать,

нацменский заговор!»

«На открытом собрании Союза советских писателей обсуждалась статья в

«Правде», – продолжал Фефер. – Под каким названием, Спиваков?» – «Против

жидов в нашей литературе». – «Конгениально: «Против рецидивов

антипатриотических взглядов в литературной критике». Главный редактор «Нового

мира» Твардовский полностью признал свою вину в опубликовании вредной статьи

Гурвича, разоблачённого космополита. Он утверждает в своей идейно порочной

статье, что великая русская литература прошлого не создала образов героев,

обладающих силой положительного примера. Критик Гурвич видит такой пример в

романе Ажаева «Далеко от Москвы» и ставит его выше всей русской литературы». –

«Это не тот Гурвич, который прибыл вчера этапом с Новосибирской пересылки?» –

«Прибыл не Гурвич, а Рабинович, – уточнил Фефер, – и не этапом, а в мягком

вагоне, и не зеком, а главным маркшейдером».

Спиваков вдохновенно влепил мне мат и быстро начал расставлять фигуры на

доске, давая знать, что матч продолжается: «У вас, юноша, есть мышление, только

не хватает теории, вы заходите сюда каждый день, я вас научу, вы не пропадёте с

шахматами ни в тюрьме, ни за проволокой».

«А вот снова земляки Ботвинника из санчасти, – продолжал Александр

Семёнович. – Некий Павел Кузнецов подверг резкой критике бюро национальных

комиссий за то, что оно не обратило внимания на статью в «Правде»,

разоблачающую реакционную сущность душителя народа Кенесары Касымова. «И

казахи вымирали, и киргизы вымирали, а потом договорились, хана-беркута

поймали…» Дальше читать?» – «Дальше ты лучше нам спой!» – Спиваков взмахнул

рукой до потолка и со стуком объявил мне шах. А Фефер запел, отставив «Огонёк»

на вытянутую руку и глядя в него как в партитуру: «Заканчивается-а первый го-о-д

второй половины-ы двадцатого столетий-йя, – и дальше скороговоркой, – которое

будущие историки несомненно назовут веком коммунизма».

Молодцы мужики, надо мне научиться у них дурачиться. «Позвольте от Азии

перейти к Европе, – сказал Фефер. – Французские лакеи американских

поджигателей войны выпустили на экраны Парижа провокационный фильм

«Грязные руки», состряпанный по сценарию реакционного писателя Сартра. Вы

знакомы с Сартром, зека Спиваков?» – Спиваков поставил мне мат, обозвал Фефера

провокатором и предложил мне ещё партию. Я вспотел в дурацкой повязке, снял её

и сказал Феферу, что зашёл по делу, посоветоваться. «К кому ты зашёл! – плачущим

голосом сказал Спиваков. – За советом! Пожалей свою маму». – «У нас во время

операции умер больной, хлеборез Ерохин, могут хирургу намотать срок». – «Колян-

хлеборез дуба дал? Да вас там перестрелять мало! – воскликнул Фефер. – Ему же до

выхода три дня оставалось».

Я пришёл за советом и услышал: расстрелять мало. Начал оправдываться –

рана была глубокой, целились в сердце, удар сильный, повреждены крупные

сосуды, развился отёк и началась гангрена. Я так живо описал картину Феферу,

утяжелил всё и усложнил, что получилась убедительная версия, даже для Кума

годится. «Теперь нам с хирургом собираются навесить срок». – «Могут, если

захотят, – сказал Александр Семёнович. – Надо сделать, чтобы не захотели.

Вольняшки участвовали?»

Они с Волгой разные, но пользуются одной мозговой извилиной, и уголовник,

и политический. – «Участвовала начальница стационара Глухова, жена майора из

управления». – «Так в чём дело? У матросов нет вопросов, муж её защитит, а заодно

и вас». – «Если не задумал жениться на молоденькой»,– добавил Спиваков. – «Но

Глухова от участия в операции отказалась. Валит всё на нас. Два зека спелись и

хотят посадить начальницу». – «Правильно, сажайте её, только в этом ваше

спасение. Ничего не подписывайте, соберите медицинскую литературу, забейте

мозги под завязку и валите всё на Глухову, чтобы им не выгодно было заводить

дело. Придумай криминал, Женя, ты же можешь сюжет сочинить». – «А как быть с

правдой, Александр Семёнович?» Спиваков не просто засмеялся, он заверещал как

поросёнок, которого режут долго и без ножа.

«О какой правде ты говоришь? – возмутился Фефер. – Чтобы по правде

самому сесть и посадить коллегу? Просто правды не бывает, она обязательно кому-

то выгодна, читай Ленина». – «Чему он учит детей! – воскликнул Спиваков. –

«Правды не бывает».

«Ты абстрактный гуманист, Женя, – определил Фефер. – В принципе ты

прав, но таким не только в лагере, но и на воле жить нельзя. Пришёл за советом –

получай. Спасение только в том, чтобы валить всё на Глухову – всё!– и закричал,

завопил – Ибра-ай!» Появился шестёрка Ибрай, мужичонка лет сорока, в руках

чёрный, бархатный от копоти чайник. Шестёрки не только у блатных, есть они и у

политических, старый битый лагерник на хорошей работе старается себе завести

прислужника, вроде денщика. Выпили по кружке с сахаром вприкуску, с сухарями,

вспотели. Крепкий горький чай. Сам Фефер пил чифир, ему надо взбодриться. Я не

любил чифир, один раз попробовал и два раза чуть не сдох – сначала от тошноты, а

потом от головной боли. Мою тему закрыли как совершенно пустячную, ни слова о

ней. Мне стало, как ни странно, легче. Может быть, я за этим сюда и пришёл, чтобы

убедиться: всё это мура, мелочь. Спиваков пристал ко мне играть на льготных

условиях, без повязки и без ферзя. «Не паникуй, Женя, – сказал Фефер. – Я ещё не

встречал зека, чтобы по воинской статье досиживал до конца. Обязательно выйдешь

раньше».

Я ушёл, набрался зековского лихачества, где наша не пропадала. Больше

вышки не дадут, дальше Колымы не пошлют. Я шёл по вечернему лагерю, туман,

свет, ноздри слипались от морозного воздуха, поздно уже было, если остановит

надзор, скажу, вызывали в барак к больному. Надзиратели меня почти все знают.

Вот и больница, тепло, чисто, светло и санитар Гущин огромной шваброй ритмично

бухает по доскам пола, будто локомотив работает. Санитаров у нас много, но

Гущина я вижу чаще других, даже удивительно. Как Спиваков отвлекается

шахматами, так Гущин отвлекается шваброй. – «Вас вызывают в оперчасть, Евгений

Павлович. К старшему уполномоченному Дубареву».

Прощай, короткое моё лихачество. Дубарев – тот самый Кум, что отправил

меня из медпункта 12-го барака на Каменный карьер.

6

Утро. В штабе особенная чистота, крашеные синим панели, надраенный

жёлтый пол. Чистота мне всегда нравилась, а сейчас особенно, Дубарев не прикажет

мне браться за швабру. В кабинете опера на окне решётка, у стенки скамья прибита,

сейф голубой и на нём шкатулка с инкрустацией из соломки.

«Объясни, как зарезали зека Ерохина». – «Мы не резали, мы делали операцию

ради спасения жизни». – «На кого мне прикажешь повесить смерть Ерохина?» –

Помнит он меня или забыл? Не на курорт отправлял и не так уж давно, год назад.

Скорее всего, забыл, а то бы давно из санчасти выгнал. Он пресёк мои сомнения: –

«Мы к тебе уже применяли штрафную санкцию, а толку мало. Собрались

разгильдяи, медицински безграмотные, вам только зачёты давай, а на больных

наплевать».

Я молчал, терпел. Достоинство не только у меня должно быть, но и у него. Я

ничего не нарушил, переступив порог, снял шапку. Как в церкви. Представился,

святцы ему свои (две фамилии, три статьи, срок) произнёс чётко и – «по вашему

вызову прибыл». Он на меня не смотрит, в ответ ни слова. Над его головой портрет

Сталина. Когда мне читали приговор, над головой председателя трибунала тоже

висел портрет Сталина, и я смотрел на него с надеждой – а вдруг условно? Очень

хотелось, чтобы вождь мне судьбу облегчил, что ему стоило. Я же его хвалил в

стихах: «Если даже и солнце погаснет, будет имя светить твоё», – редко кто так

превознес, разве что Б. Пастернак: «За древней каменной стеной живёт не человек –

деянье, поступок ростом с шар земной». Позади меня стояли двое зелёных с

саблями наголо, как положено в трибунале, в дверях теснились человек пятнадцать

офицеров, и видно было, они за меня, знают обо мне от студентов, мои дневники

попали в дело после обыска, все читали, кому не лень. И пока председатель

трибунала, рыжий, лысый, безбровый, рыжим в рай не попасть, выговаривал

приговор, в дверь проталкивались всё больше военных. Они знали, прокурор

потребовал мне минимум – пять лет, знали, что есть люди, которые хлопочут, чтобы

мне дали как можно меньше, но они также знали, что есть люди, которые хлопочут,

чтобы дали как можно больше и отправили как можно дальше. Приговор прозвучал,

восемь лет, они все вышли, и дверь закрылась, а я лечу дальше с двумя

архангелами за спиной…

«Кто делал операцию зека Ерохину?» – вяло спросил Дубарев – «Начальник

стационара Глухова, зека Пульников и я». – «Ты мне на Глухову не сваливай». – Его

грубость укрепила мою настырность. Я не думал на неё сваливать, а теперь буду. Не

только от страха, но прежде всего от его наглости. «Продолжай давать показания».

Как всё-таки действуют юридические словечки, чёрт бы их побрал. – «Было две

операции, сначала грыжесечение старику, делала Глухова». – «Опять?!»

Можно понять Дубарева, перед ним букет – он держит в Шизо того хмыря, что

пырнул ножом хлебореза, надо разобраться с санчастью, где от пустяка умер

человек, надо родственникам Ерохина что-то ответить, они ждут, знают уже

расписание поездов, гостей созвали. Ерохин честно отсидел, можно сказать,

исправился, а его тут, в санчасти, прирезали. Родственники будут жаловаться, могут

снять последнюю звёздочку с погон младшего лейтенанта Дубарева, а до пенсии

ему ещё трубить и трубить. Вот такая ситуация. Гибель человека надо уравновесить

сроком кому-то из нас. Судя по тону, Дубарев выгораживает Глухову, а меня хочет

притянуть за уши. Я объясняю, в одиночку хирург действует только в безвыходных

обстоятельствах, а в нормальных условиях стационара оперируют трое как

минимум, а то и четверо.

«Почему ты хочешь скрыть, что оперировал Пульников? Глухова терапевт, а

не хирург». – «Она врач и обязана делать всё. В этот день она сама оперировала

больного с грыжей. Пульников был ассистентом. Я отвечал за инструментарий». –

«Ты мне ответь одним словом: кто оперировал зека Ерохина?» – «Одним словом

нельзя. Оперировали трое: Глухова, Пульников и я, зека Щеголихин». – Мою правду

он расценивал как попытку выкрутиться. – «Врач Дикман показывает, когда она

вошла в операционную, то оперировали двое – зека Пульников и зека Щеголихин. У

больного уже не было пульса, он умер по вашей вине. А Глухова стояла около

столика с инструментами. Хватит врать!» – «Когда больной потерял сознание,

Глухова растерялась, ушла от стола, и приказала мне стать на её место».

Он уловил в моём голосе железо, не пробьёшь. Молча начал писать, макая

ручку в низенькую чернильницу. Он сидел, а я стоял, хотя в кино следователи

предлагают сесть, закурить, располагают к откровенности, сопли разводят. Здесь же

нет – я посижу, а ты постой, срок у тебя длинный, еще насидишься. Стою, смотрю в

пол, шапка в руках. Желтоватые плахи выдраены, на такой плахе раньше рубили

головы. Перевёл взгляд на сейф, там шкатулка лакированная, выложена соломкой

желтенькой. Такие поделки я видел у больничного раздатчика Феди Пионерки, ему

кто-то делал за миску каши. Такая же была в амбулатории у капитана Кучмаева. А

Пионерку утопили воры в больничной ванне. Чисто и без последствий.

«Распишитесь». – Он вертанул лист, придерживая пальцем за уголок.

Полагается прочитать, но мне плевать, подписываю. Шустришь ты, Дубарев,

черноту раскидываешь, но это не моё, а твоё подлое дело, не хочу я взирать на

твои грязные каракули. Бланк, между прочим, знакомый, типографский, чёрные

буквы поверху: «Протокол допроса обвиняемого». Он действительно мне клепает

дело.

«Иди в барак, вызовем». Я пошёл. «Стой!» Я остановился. «Закурить есть?»

У него совсем другое лицо, не хамское, простецкое, будто мы с ним оба зека, и есть

о чём поговорить. – «Я не курю». – «У меня в тебе как к врачу личный вопрос.

Сядь, посиди». Я сел на скамью, смотрю, слушаю. – «Сердце булькает, понимаешь?

Что это может быть? Бульк-бульк! – а потом опять ничего. – Он пальцем покрутил

слева по своему кителю, несколько даже смущённо, что вот про себя заговорил. –

Переворачивается. Сижу-сижу, а оно бульк – и перевернулось».

Возможно, экстрасистола, бывает при неврозах, при ревматизме, миокардите,

при всяком нервном напряжении. – «Вы можете у себя найти пульс?» Он протянул

мне руку, из рукава вылезло нечто удивительно хилое, бледное, с синими венами, он

истощён как последний доходяга. – «Вы сами найдите пульс. Если заметите, что

один-два удара выпадают, значит, ритм нарушается, надо обратиться к врачу. У нас

хороший терапевт Вериго. Или в Абакан на консультацию».

Он достал мятую пачку «Беломора», подвинул мне – закуривай. Почему он так

изменился вдруг, совершенным простаком стал – «сердце булькает».

«А как вообще жизнь, Иван, обижают тебя блатные?» Я чуть дымом не

подавился, Иваном меня тут никто не называл. Растрогал он меня, как пацана.

«Всякое бывает… Блатные или не блатные, тут не курорт». – Сказать, «обижают»,

значит, клепаешь на них, потребует назвать конкретно, «не обижают», значит,

заодно с ними. Дубарев научит меня осмотрительности, чему ни в школе, ни в

институте меня не научили.

«Ты честный зека, Щеголихин, настоящий советский человек, – серьёзно и

проникновенно сказал Дубарев. – Мы проверили твоё дело, преступление

случайное, по недоразумению. Но если наказание дано, надо отбыть его честно, не

смыкаться с преступным элементом, с рецидивной прослойкой исправительно-

трудовых заведений. Честному человеку в условиях лишения свободы нелегко

приходится. Мы это знаем и всегда идём навстречу, если человек наш, советский».

Я не учуял в его словах никакого подвоха. Я действительно советский,

младший лейтенант Дубарев говорил правду, и незачем мне тревожиться, почему он

так говорит. – «Выйдешь ты на свободу в скором времени, у тебя зачёты, вернёшься

в свой институт, вступишь в члены партии, народ тебе всё простит. Конечно, при

условии… – Он сделал паузу. Значительную. – Всё тебе простят, если ты будешь,

как сознательный гражданин, помогать нам в деле перевоспитания преступного

элемента. Мы будем хлопотать о снижении тебе срока заключения».

Я похолодел от макушки и до самых пяток. Сейчас он мне предложит такое, о

чём я читал в книжках про царскую охранку. Да ещё в повестях о чекистах, когда

они склоняют бывших буржуев работать на советскую власть. Лихорадочно думаю,

как же мне идейно и по-советски ответить. А «Протокол допроса» лежит, между

прочим, посередине стола.

«Дело это добровольное и ответственное, мы его не доверяем, кому попало. Я

тебе уже сказал, Иван, мы твой формуляр изучили, получили одобрение из

управления Гулага в Красноярске. Про тебя там известно».

Как трудно в такую минуту отказывать. Подлым себя чувствуешь,

неблагодарным. Человек к тебе с уважением, от имени Гулага и всего

Красноярского края, а ты ему кукиш с маслом. «Доверяем мы только честным,

которые не будут врать. В медсанчасти имеются нарушения. Мы сообща должны с

этим бороться. Ты можешь смело вскрывать недостатки вольнонаёмной службы,

критиковать капитана Капустина, например, или Кучмаева. Или факты

сожительства, например, вашего Вериго со старшим лейтенантом Зазирной.

Фронтовики сошлись. Да чистюля Дикман тоже не монахиня. Блатные в стационаре

свободно распивают водку, санитар Гущин одурманивает заключённых

религиозными проповедями. Может ли советский гражданин закрывать глаза на эти

безобразия? Тебе, Иван, эти факты известны. – Он выдержал паузу, надеясь, что я

соглашусь, кивну, хотя бы, что да, известны, но я не мог шевельнуться. Он меня

огорошил, оглушил тем, что всё знает, значит, в больнице нашей тьма стукачей, а я

их не вижу, не различаю, хожу там дурак дураком. Я начал шарить в мозгу, что-то

надо вспомнить, цитату бы из товарища Сталина или Дзержинского, на что-то

убеждённо сослаться, чтобы отказ был идеологически верным, сугубо советским.

Разве может заключённый доносить на вольнонаёмных? Он же лишён прав, разве

можно ему доверять? Что ещё?.. Не знаю. Я молчал, глядя в пол, обречённо молчал.

Сейчас пусть он мне стреляет в лоб, бьёт по темени, – ничего из меня не выбьет.

Дубареву моё молчание не понравилось.

«Мы знаем о твоей переписке с любимой девушкой, студенткой Фёдоровой.

Она порядочная девушка. Мы читаем все письма, обязаны. Девушка твоя пишет,

чтобы ты поскорее вернулся в институт, тебя так помнят и ждут». Правду говорит

младший лейтенант Дубарев. Если бы он со мной до конца срока так разговаривал.

Однако за нормальное, человеческое к тебе отношение надо платить. Службой.

«Девушка тебя просит не загнивать среди уголовного элемента, проявлять

сознательность. Ты же знаешь, блатным приносят водку, а также наркотическую

отраву. Они в санчасти её легко достают, у Пульникова покупают ампулы

пантопона».

Гадко всё, очень гадко. Почему я ничего этого не знаю? Почему не хочу знать?

Я вообще не туда гляжу. Я в больнице живу, а он в Соре, и всё знает, а я ничего.

Мельтешат мелочи перед глазами, я их отметаю, а он нанизывает, и получается

гирлянда нарушений, ярмо на шею. Я что-то такое замечал, но отбрасывал, а

Дубарев произнес, и стал виден факт. Что ни слово его о больнице, то правда. Люди

делятся на тех, кто пишет доносы и на тех, на кого пишут. Я отношусь ко вторым, и

всё.

«Короче говоря, ты меня понял, Иван. Как советский человек, ты должен нам

помогать. Ты большим человеком будешь, я вижу людей, кто чего стоит, будь

уверен, я двадцать лет в органах. Дашь подписку, возьмёшь себе псевдоним».

Всё, что Дубарев сказал про санчасть, я только сейчас увидел, сопоставил,

сообразил. Зазирная бегает к Вериго, и хирург с ампулами химичит, и Гущин тайком

общается, всё правда, не нужная мне совсем.

«Сразу предупреждаю: не верь слухам, что служить родине и партии позорно,

быть стукачом и всё такое. Так судит преступный, прогнивший элемент, а люди

сознательные всегда нам помогают. Ну, чего молчишь?»

В такой момент человек седеет, стареет прежде времени. Если бы он пистолет

наставил, выло бы легче – стреляй, твоя власть. Но он мне правду говорит и без

грубостей. Прямо я не могу сказать, мол, не хочу, не буду, считаю позорным. Нужна

какая-то уважительная причина. У людей бывалых наверняка есть доводы, но

откуда мне знать, такого опыта у меня нет. А в книгах или в кино совет один – в

ответ на позорное предложение он плюнул ему в лицо. Белогвардейцам плевали,

фашистам и прочим гадам. Плюнуть я не смогу, каюсь.

«Уголовный мир раздувает слухи, будто за сотрудничество с оперчастью бьют

и убивают. Своих помощников мы бережём как зеницу ока. Преступный мир

болтает, чем длиннее язык, тем короче жизнь, но ведь чекиста не запугать, верно я

говорю, Иван? Мы тебя расконвоируем.

Родная моя матушка, растила ты меня, спасала, молилась за меня и гордилась

мной, и вот на что меня сватают.

«Зачёты тебе пойдут день за два, ты хорошо работаешь».

Светлая моя родина, мордуют твоего сына, пионера и комсомольца, надёжного

твоего гражданина. Учился, стремился – и вот где сгодился.

«Ты же толковый врач, у тебя золотые руки. Мы тебя расконвоируем, с

воинской статьёй у нас почти все бесконвойные. Но сначала ты должен доказать

свою сознательность. Трусливых чекистов не бывает. Ещё Дзержинский говорил:

мы не берём в свои ряды, кого попало».

Вот так. Берут в ряды. И умный пошёл бы, а глупый отказывается. Дубарев не

спеша курил, говорил и сквозь дым посматривал на меня. В моей угрюмой

отчуждённости он видел пустой номер. Голос его леденел, взгляд стекленел, и мне,

как ни странно, становилось легче.

«Я не смогу, гражданин начальник, поверьте! Мое дело лечить больных. Я

этим занят круглые сутки, много читаю, письма пишу. Я закрываю глаза на всё

плохое. У меня своих переживаний через край. Я не вижу у людей того, что вам

нужно. Я не смогу вам помочь».

Дубарев ткнул окурком в железную пепельницу и покрутил из стороны в

сторону, будто вошь поймал и – к ногтю её, к ногтю. Заговорил брезгливо, как с

пустым, никчёмным человеком, заурядным лагерником. Связался с Волгой, дружка

нашёл, а он неисправимый рецидивист, заядлый картёжник, главный заправила

среди воров в законе. Но этого мало.

«Почему вы позволили вражескую сходку в больнице, когда зека Шурупов,

изменник родины, пятьдесят восьмая, исполнял песню, содержащую глумление над

Иосифь Виссарионычем? Почему вы, зека, Щеголихин, не только слушали, но и

записали слова с клеветой на вождя? Вы намеревались распространять её дальше

среди заключённых, используя своё положение врача санчасти». – Я замер,

оцепенел. Как он узнал, если были там все в доску свои? Трое-четверо сидели в

нашей маленькой комнате вечером в больнице. – «Вы показали себя ярым

пособником изменника родины. Чтобы завтра вот здесь, – Дубарев постучал ребром

хлипкой ладони по столу, – всё, что ты записал, от первого слова до последнего,

лежало вот здесь! – Он повысил голос, разозлился всерьез. – Вместе с

объяснительной, с какой целью ты записал и среди кого намеревался

пропагандировать антисоветское клеветническое сочинение».

«Я ничего не записывал», – пробормотал я. Ох, как важно иметь опыт таких

вот хамских встреч, допросов, нажимов и принуждений. Друзья мои далёкие,

студенты-медики, смелые и отважные мои спортсмены, Ветка моя любимая, какой я

беспомощный, разве таким вы знали меня?

Подбери сопли и скажи хоть слово, встряхнись! «Зачем вам новый сотрудник,

гражданин начальник, если вы знаете больше меня? Какая вам от меня польза?»

Дубарев взъярился, снова брякнул по столу костлявой рукой. «Почему не пресекли

вражескую вылазку зека Шурупова? Почему не сообщили о сходке? Вы пособник

фашиста, вам будет не только пункт десять, но и пункт двенадцать, групповая

антисоветская агитация».

Я не сомневался, так оно и будет. Дубарев ничего не выдумал – был Шурупов и

была песня о Сталине. Он пытается нарочно обозлить меня, чтобы я начал клепать в

отместку. Кто-то донёс. Не мог же Дубарев понатыкать у нас тайные микрофоны и

всё слышать, сидя за версту. А песня действительно звучала под аккомпанемент

моего восторга: «То дождь, то снег, то мошкара над нами, орёт конвой с утра и до

утра. Вы здесь на искры раздували пламя, спасибо вам, я греюсь у костра». Никто

не стал её записывать, один я, хотя и так почти всё запомнил. Похоже, Дубарев

забыл про хлебореза, поверил, что медики не виноваты, и мотал мне 58-ю. Блатные

клялись, что зарплата у Кума с выработки, чем больше он намотает сроков, тем

выше ему жалованье. А если сумеет пришить 58-ю, то его повышают в звании. Пора

бы уже, до сих пор младший лейтенант. Я считал это враньём, юмором, но сейчас

вижу, для злой хохмы есть основание, уж очень он заинтересованно вешал мне

статью.

«Даю вам двадцать четыре часа на размышление, зека Щеголихин. Или ты

честный человек, или уголовная сволочь, которая живёт по воровским законам.

Завтра ты придёшь сюда в десять ноль-ноль, сдашь мне записанную вражескую

песню и скажешь своё решение. Всё, иди».

Мне ужасно жалко стало своё прошлое с учителями и книгами, для другой

жизни они меня растили. А теперь я жертва. И все люди моей страны жертвы. И кум

этот несчастный в сорок лет с одной звёздочкой на погоне тоже жертва.

Я вышел. Солнце сияет, морозно, ясно. Смотрю на небо, на сопки, тайга

совсем близко. Птицей бы стать, воробышком маленьким, любой твари жить легче.

Но это ты так думаешь, а другие сами бегут с азартной кляузой, счёты сводят, зло

своё на других срывают. Есть такие, что и в самом деле помогают разоблачать

преступников. Есть и хитрецы, пообещают, лишь бы кум отстал, и увиливают.

Только ты один не хочешь, не можешь, не желаешь. Зачем начальству такой зека

несознательный, трудновоспитуемый? Дали тебе восемь лет – мало, судя по всему,

не успеешь исправиться, нужна добавка для перековки. Дубарев раза три повторил:

мы всё сделаем для твоей безопасности. Он считает, я боюсь расправы, пришьют

стукача, и всё. Но я знаю, уверен, если бы согласился, никто бы меня не уличил, не

расколол. Я бы всё сумел, я бы назвал донос донесением, рапортом, облагородил бы

это чёрное дело. Я бы как мушкетёр, сразу нашёл, в какое дупло спрятать, каким

почерком написать, какую миледи привлечь. Поиграть с жизнью, поиграть со

смертью, это же интересно! Послал бы он меня в Соединённые Штаты разведать,

какую они там бомбу сварганили, я бы секунды не колебался, хотя у них там стул

действует с киловаттами.

Но только не здесь. Все мои предки, отец и мать, и деды мои, и бабки мои

страдали как раз вот от Дубарева и его сподвижников, от партийцев, гэпэушников,

энкаведешников. У меня в печёнках, в селезёнках сидит вся эта камарилья, хотя я

забываю, слава Богу, и отомстить не мечтаю. Я был и остаюсь вечной жертвой

доносов. Помню партийного Хведько в деревне Курманкаево, он заложил моего

отца и деда в 35-м году, и пустил нас по миру. Дубареву важно заполучить такого,

кому доверяют все, – и вольняшки, и зека, и политические. Но доверяют потому, что

знают, я не продам.

Обидно всё-таки, когда кто-то тебя не любит и подробно о тебе докладывает.

Досадно, что я не могу отомстить, только гадать буду, сколько мне намотают, хотя

клятвы себе даю ничего не бояться и жить по-крупному. Как князь Андрей

Болконский, из «Войны и мира», Печорин Лермонтова или Григорий Мелехов из

«Тихого Дона», а также Павка Корчагин. Хотя Павка пошёл бы к Дубареву без

приглашения, потребовал бы пистолет и перестрелял бы всех подряд, как блатных,

так и политических.

Одни живут по писаному, другие, как им прикажут, третьи, куда кривая

вывезет. Кто счастливее? А я не хочу жить как все, и не буду. Дубареву нетрудно

было агитнуть кого-нибудь из политических, у них сознательность выше, многие из

них жаждут доверия именно чекистского, советского, они собирают и помнят

моменты, словечки, факты, когда лагерный кум назвал его, к примеру, товарищ или

сказал что-то секретное, сугубо партийное, не каждому зека доступное. Своего рода

сдвиг в психике. Если бросить сейчас клич но лагерю: кто готов жизнь отдать за

Иосифь Виссарионыча? Первой ринется на зов именно 58-я. Кроме бандеровцев,

конечно, и власовцев. Политическому, бывшему партийцу, даже во сне, хочется

доказать, что он не враг, не японский шпион, никогда не был ни в правом блоке, ни в

левом, он не позволит себе даже тени улыбки ни анекдот с душком. Я не знаю, как


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю