Текст книги "Не жалею, не зову, не плачу..."
Автор книги: Иван Щеголихин
сообщить о нарушении
Текущая страница: 1 (всего у книги 27 страниц)
Иван Щеголихин
Не жалею, не зову, не плачу…
Роман
Автор известный писатель и общественный деятель. Для творческой манеры его
характерны занимательная интрига, драматизм повествования, афористичность и смелость
мысли.
Родился в Казахстане в 1927 г., по образованию врач. Издал 8 романов, 20 повестей .
Перевел на русский около 20 произведений казахских писателей.
Живет в Алматы.
Глава первая
Кто не был, тот будет
1
Если верно, что под каждой могильной плитой лежит вся человеческая
история, то, значит, и под моей – тоже. У китайца история китайская, у японца
японская, у русского иудейская. Авраам родил Исаака, Исаак родил Иакова; Маркс
родил Ленина, Ленин родил Сталина, Сталин родил Гулаг, Гулаг родил Сашу-
конвоира, и вот мы с хирургом Пульниковым тащим его, в дупель пьяного, зимней
ночью в сторону лагеря, а Саша куражится, упирается, «Цыганку с картами» поет, а
мы его тащим, и только вблизи световой зоны Саша очухался, встал столбом и
внятно выговорил: «А где пистолет?»
Мы с хирургом ринулись проверять на его ремне легкую и пустую кобуру,
Пульников даже варежку снял, будто предстояло найти иголку.
Нас выводили из лагеря в Ольгин лог сделать операцию жене какого-то
начальника. Закончили, и медсестра Катя уговорила нашего архангела заглянуть к
ней на огонек, совсем рядом, пять минут ходу. Лагерь и для надзора не сахар, Саше
тоже сачкануть хочется, он уже принял мензурочку в процедурной. Год назад Катю
мы с Пульниковым спасли от смерти. Муж её привез прямо в лагерь на самосвале
уже без пульса – внематочная беременность. Из операционной я вынес её на руках,
как невесту из загса, каталки не было, а куда её положить, молоденькую,
хорошенькую, если кругом зека алчные, не посмотрят, что мы ей только сейчас
живот распарывали. Пришлось в ординаторской поставить койку, и я возле неё
дежурил.
Пять минут ходу, сказала Катя, но топали километра два из Ольгина лога до
поселка БОФа, большой обогатительной фабрики. Мороз если не сорок, то тридцать
наверняка, хорошо ещё, ветра нет. Зашли в темный барак. Комнатка метров десять,
железная койка, кроватка для малыша, стол с облезлой клеенкой. Катин муж сразу
завел патефон, поставил нам «Рио-Риту» и рванул за самогоном. А я жадно смотрю
на комнату из той жизни, на этажерку с книгами, на живого ребёнка, маленького
Катиного пацанёнка. Семья, тепло, уют, всё это у меня было совсем недавно, в
Алма-Ате, – этажерка с учебниками, тетради с лекциями, студенчество мое вольное.
Катин муж вернулся с бутылкой, на плите забулькала вода, запахло пельменями. Мы
выпили по одной, по второй, перевернули «Рио-Риту», а там «Брызги
шампанского», танго моей юности нескончаемой, прошлое так и накатило волной,
жить бы вот так и жить – пусть в лагере, но с мгновениями просвета и взлета. Саша-
конвоир после второй потребовал остановить патефон и сам запел: «Новый год,
порядки новые, колючей проволкой наш!» – «Вы не подеритесь, – сказала Катя. –
Нашли что делить».
«Лилось шампанское струй-ёй лил-ловою» – продолжал Саша на мотив танго,
хотя полагалось бы ему петь не нашу лагерную, а свою, армейскую: «С песнею,
борясь и побеждая, наш народ за Сталиным идет».
Я поманил мальчика, он подошел близко и поднял локти,
дескать, возьми меня. Я его усадил на колени, глазам стало жарко. «Дя-а-дя Женя, –
врастяжку сказала Катя. – Так детей любят, у кого жизнь тяжелая». – «А у него
лёгкая! Ах-ха-ха-ха!» – закатился Пульников. У меня голова закружилась, я не видел
живых детей полтора года, больше пятисот дней – ни одного. Будто в мире их
совсем нет, вымерли.
Сидим, пьем, едим, но пора и честь знать. Пожелали хозяевам семейного
счастья, они нам скорой свободы, вышли, и сразу мороз по сусалам, слезу вышиб.
До лагеря минут тридцать-сорок, видим, зарево под горой, сто сорок солнц на
столбах зоны. Мороз трещит, лупит кого-то, где-то, а нам тепло, нам хорошо и даже
замечательно. Миновали бараки БОФа, и ближе стало дымное морозное облако,
прожектора и ряды строений, ну прямо как родная Алма-Ата, – там горы и здесь
горы, там ели тянь-шанские и альпийские луга, и здесь тоже ёлки-палки на
вершинах сопок. Шуганули меня на эту землю обетованную, за тысячи мерзлых
вёрст, но всё так похоже на ту землю и на ту волю, что кричать хочется, и я кричу:
«Ты горишь под высокой горою, разгоняя зловещую тьму, я примчуся ночною
порою и ворота твои обниму».
Пульников хохочет, – нашел что обнимать, а Саша поёт, выводит с придыхом:
«Цыга-ныка сы-ка-ры-та-ми да-ха-ро-га даль-няй-йя». Всё ближе дымят трубы
наших бараков. Там уже отбой прогремел по рельсу, но покоя нет, живое кишмя
кишит в жилище нашем дымном, в стойбище нашем многолюдном по адресу:
Красноярский край, Хакаская автономная область, рудник Сора, почтовый ящик 10.
Город наш выворотень, за оградой непроходимой, неодолимой. Если прежде
возводили стены от врага внешнего, то тут наоборот, мир снаружи, а враги внутри.
У нас там всё переиначено, в нашей крепости. Смешно сказать, но самый
спокойный уголок – больница, да пожалуй, вторая колонна, где бандеровцы,
власовцы и вся 58-я. У них там всегда порядок. В морге тоже спокойно, сегодня ни
одного трупа, и собрались там втихаря баптисты, и поют прекрасный псалом:
«Охрани меня, о Матерь всеспасения, крыльями твоей молитвы сладостной, обрати
мои стенанья в песнопения, дни печали – в праздник радостный». В клубе КВЧ не
спят музыканты, чифирят, готовят программу к Новому году. В самом дальнем
бараке, кильдиме стирогоны шпилят в карты, и завтра утром в санчасть по белому
снегу пойдет совершенно голый фитиль, сиреневый от холода, грациозно ступая по
мерзлым кочкам. Глянешь и вздрогнешь – у него лицо человеческое, есть глаза. За
ним вальяжно канает надзор в распахнутом полушубке и дышит паром как лошадь,
каждому своё. Но самая гуща жизни – в Шизо. Вечером туда отправили Стасика
Забежанского, скрипача из Ленинграда, его списали из культбригады за нарушение
режима, проще говоря, за пьянство. Молоденький, красивенький, беленький Стасик
долго не мог сесть за баланду, не помыв руки, долго не мог жевать хлеб, не
почистив зубы два раза в день, утром и вечером. У него и папа музыкант, и мама
музыкантша, и все его предки музыканты и композиторы. Стасика до сих пор
тошнит, и потому он, получая посылки из дома, сразу меняет всё на пол-литра.
Сегодня он снова пришёл с бригадой поддатый, ему дали семь суток Шизо с
выводом. А вместе с ним повели в кандей Толика. Елду из блатных. У него на
головке члена бородавка с фасолину, она зудится и требует педераста. Невеселое
завтра будет похмелье у Стасика Забежанского.
А Саша-конвоир поёт, наслаждается. Мороз трещит, снег повизгивает под
ногами. Сашу мотает из стороны в сторону, я его держу, но соло его идет без
антракта. Осталось уже метров двести, прожектора совсем близко, видна в позёмке
оранжевая вахта. Уморил меня этот битюг, называется, он нас конвоирует. А
Пульников чикиляет сбоку и советы даёт: надо бы ему морду снегом натереть,
привести в божеский вид, а то неизвестно, какой дежурняк на вахте, Сашу могут на
губу, а нас в Шизо.
«Встрепенись, краснопёрый, эй, соколик! Да он совсем коченеет, три ему
уши, Женя!» Бросить бы его ко всем чертям, пусть лежит, а самим на вахту –
заберите своего служивого. Но это юмор. Натер я ему уши, щёки без церемоний, он
оклемался вроде, петь перестал, и пошёл уже своими ногами. А зона совсем близко,
сияет, как самое светлое место на земле. Да будет свет, приказал Бог, и стал свет. «И
увидел Бог, что это хорошо!» Ха-ха! Чистилище наше огороженное, богомерзкое,
век бы тебя не видеть, но мы спешим туда, торопимся, будто в дом родной.
«Женя-а! Мне пятьдесят шесть дней осталось! – кричит Пульников. – Женя, я
всех люблю. И мусора этого тоже, – Пульников изо всех сил мутузит конвоира по
спине. – Как выйду, мечту исполню!» Вся Хакасия уже знает про его мечту – взять
свободно бутылку водки, поставить её на стол, и чтобы все видели, она в бутылке,
не в грелке, не в заначке, и Пульникову ничего не грозит. Рядом гранёный стакан
поставить, и чтобы ни одна сука не запретила Пульникову держать всё на столе
круглые сутки и днём, и ночью. Пусть он не будет пить, но всё равно должна
бутылка стоять и доказывать его свободу, такая вот у хирурга мечта. А мне
осталось… Не дней и даже не месяцев. И лет мне осталось не один, не два. И не
три-четыре. Но сейчас я тоже вместе с Пульниковым всех люблю.
Добрели, дошли, дотащились. Саша вдруг встал столбом и – где пистолет? Мы
его хлоп-хлоп по кобуре – пусто. Тут самый момент сказать: мы похолодели, весь
наш кумар как ветром сдуло, ни водки не было, ни пельменей. «Женя, мне
пятьдесят шесть дней», – плачуще сказал Пульников. Сейчас никто в мире не
угадает, что нас ждёт, если мы подведём к вахте пьяного конвоира, и он заявит,
оправдываясь, что мы похитили пистолет. Ничего ему не остаётся, как состряпать
рапорт, что мы, зека такие-то, напоили его с целью завладеть оружием. Не шапка
пропала, не пайка, не кайло, пистолет ТТ с полной обоймой, и тут всего можно
ожидать – и побега, и террора и даже вооруженного восстания. Завтра явится Кум из
Первой хаты, и начнёт мотать нам новое дело, очень даже легко. А Пульников
считает дни, часы и минуты до глотка свободы.
Надо брать власть, и притом немедленно. «Пошли обратно! – скомандовал я. –
Будем искать следы».
«Следы». Мы же не просто шли, мы пьяного волокли и не следили за путём-
дорогой. Да и позёмка крутит-вертит, какие могут быть следы?! Потеряй станковый
пулемёт, его тут же заметёт снегом. Если бы мы шли по ровному тротуару, была бы
надежда, но мы брели по канавам и буеракам, через ямы, пеньки, колоды. Посёлок
БОФа недавний, тайга была год назад, тут сам чёрт ногу сломит, где теперь искать
пистолет? Одна надежда, что ТТ не пушинка, ветром не унесёт, в крайнем случае, с
миноискателем можно найти, сапёров позвать из Красноярска. Надо же было кобуру
застегнуть, как следует, чёрт вас дери, разгильдяи. Я тут же проверил кобуру –
крепкая застёжка, всё, куда надо вдето.
«А тебе давали оружие? Может, ты нас пустой сопровождал?» По лагерю они
не имеют права появляться с оружием за исключением особых случаев, бунта,
например, или битвы барак на барак. Ходят обычно с палкой, по-нашему термометр.
«Давали, мать-перемать! – огрызнулся конвоир. – Это вы, суки, похитили.
Ат-тветите по закону!» Я его тащу всю дорогу, как рикша, он цепляется за меня, как
за мамину юбку, и вместо благодарности, что мы слышим? Он обещает нам срока
намотать.
«Вернёмся к Кате, – сказал я, – там он снимал полушубок, и ремень с кобурой
вешал».
Идём обратно. Стараемся найти свой след. Хирург ногами снег загребает,
авось повезёт, пистолет попадётся, а Саша опять затянул «Цыганка с картами,
дорога дальняя». Он даже не отрезвел ничуть от потери оружия, за что трибунал
может ему влепить на всю катушку, он свалит на нас с хирургом, и все дела.
«Провокация! – с одышкой сказал Пульников, пиная снег то с правой ноги,
то с левой. – Хотят мне третий срок намотать. У-у, мусор!» – и опять конвоира по
спине, по спине. Вариант вполне допустимый, кроме него хирурга в лагере нет, а
зека прибывают и прибывают на стройку молибденового комбината, так что давай,
Пульников, оперируй дальше, у тебя хорошо получается, ты в системе Гулага уже
двенадцать лет. Да и что тебе на свободе делать? Жена тебя давно забыла, дети твои
выросли, писем никто не пишет, и куда ехать после освобождения, ты сам не
знаешь. А коли так, мы тебя не бросим на произвол судьбы, обеспечим тебе в лагере
приют, почёт и уважение. У Пульникова зубы стучали не от мороза, а от
предстоящей гибели. А я уже в который раз думаю: сколько же лет надо просидеть,
чтобы отвыкнуть насовсем от свободы?..
Ночь, мороз, метель, чикиляем мы втроём в сторону посёлка БОФа, и шествие
наше имеет странный вид: один идёт руки в брюки, хрен в карман, а двое перед ним
пляшут, будто нанялись, турусы разводят, кренделя выписывают, снег на ветер
пускают. Метёт позёмка, крутит, вертит, зябко уже нам от тоски и дурных
предчувствий, идём в Катин барак. Одна польза от поиска – выветрится хмель до
донышка, и на вахте мы будем в состоянии дать трезвое объяснение. А там
разбирайтесь, может быть, вы действительно не давали ему оружия.
«Женя, пистолет чёрный, – нудно тянет хирург. – Пожалуйста, пригибайся,
согни свою шею пониже. – Женя, мне хотят новый срок, неужели не понимаешь? –
Он хватал меня за рукав. – Я же тебе операции доверяю, я же твой учитель, Женя!»
– Он уже был на грани истерики.
Дошли мы снова до Катиного барака, а там уже ни огонька, бухаем в двери,
будим, кого попало, – где Катя живет? Разыскали, стучим. Боже милостивый, если
ты есть, помоги нам! Катя уже спала и ребёнка уложила, голос у неё грубый за
дверью: «Чего надо?» – «Катя, извини, мы оставили у вас важную вещь». Она
открыла. «Женя, честно, выпили всё до грамма». Она поняла так, что мы вернулись
за добавкой. Я ей про пистолет, она сразу заахала. Вошли в комнату, не выпал ли он
где-нибудь возле вешалки, когда этот олух снимал полушубок. Конвоир с размаху
сел на табуретку возле умывальника, и табуретка поехала, я его едва успел поймать.
«Хо-осподи! – Катя худенькая, ключицы торчат как удила, со вздохом
поправила волосы, страдая из-за нас с хирургом. – У, чёрт комолый!» Замахнулась
на него так, будто с лица земли хотела смахнуть, ей же ясно, ничего мы здесь не
оставили, она всё прибрала после нас. Смотрела отрешённо, думала, сдвинув брови,
шагнула к Саше, рывком расстегнула его полушубок, так что пуговицы затрещали, и
стала его шмонать, вытащила из-за пазухи пистолет и подала мне, чёрный, тёплый,
тяжелый – век тебя не забуду, Катя-Катюша! Если бы вот так все пациенты спасали
нас. Мы их, а они нас. Конвоир дёрнулся за оружием и повалился с табуретки в
детскую ванночку с бельём. Теперь уж мы его ловить не стали, чёрт с тобой, будешь
кандёхать по морозу мокрый. Я едва не удержался, чтобы не тюкнуть его по
темечку тяжёлой рукояткой, желание такое психопатическое, так бы и тюкнул. Не от
горя, а уже от радости. Сунул пистолет в карман бушлата, своего, разумеется, а
Катя-спасительница отстегнула булавку от своего халатика и застегнула карман
моего бушлата. «Тащите его за уши, быстрей протрезвеет!»
Оказалось, Саша не такая уж дубина. Увидев, что Катин муж выставил аж три
бутылки, он допёр, чем пахнет, сунул свой манлихер за пазуху и по пьянке забыл.
Сашу каждое утро надрачивают против нас. Хотя мы и врачи, но всё равно зека,
больных мы спасаем, а здорового можем и кокнуть, если он при погонах.
Огни лагеря видны были даже с луны, шли мы резво, пурга стала потише, зато
мороз покрепче, а Саш всё пел и пел! Он перебрал весь лагерный репертуар, ни
одну строевую не спел. Мы молчим, терпим, только Пульников напоминает: «Женя,
проверь – на месте?»
Вблизи вахты – вопрос, как быть, самим сдать пистолет, или доверить
конвоиру? Брать нам в руки оружие не полагается. «Женя, вспомни того чокнутого
самострела с вышки. А мне уже…» – Филипп Филимонович сдвинул рукав
бушлата, посмотрел на часы – пятнадцать минут первого. Он сказал, сколько ему
осталось.
Чокнутому самострелу мы вынимали пули из печени и из позвоночника.
Принесли его прямо с вышки, весь в крови. Заступив на пост, он начал горланить
песни, мода такая в охране нашего лагеря, одни вокалисты собрались. Пел-пел, и
начал стрелять по зоне короткими очередями. Как только зека появится возле
барака, он открывает огонь. Ни в одного не попал. Прибежал начальник караула,
что за пальба? И тот с досады пальнул себе в живот – попал. Или пьяный был, или
действительно сошёл с ума. Три часа возились, извлекали пули, зашивали печень,
намучились, но спасли. В палате он начал метаться, вскакивать, сорвал повязку и
умер от кровотечения. Если мы дадим конвоиру пистолет, он может нас застрелить в
упор, симптомы чокнутости у него есть. Но если на вахте увидят в руках у
заключённого пистолет, могут дать команду открыть огонь с вышки. Нас расфукают
из пулемёта.
«Кончай петь, – подал я Саше команду. – На вахте вон Папа-Римский».
Начальника режима боялись не только зека, но и сами надзиратели. Следующую
команду подал Пульников. «Стой, мать-перемать! – Он шагнул к Саше вплотную. –
Ты присягу давал, туды тебя растуды? Мы тебе доверяем оружие и, чтоб ты помнил,
трибунал тебе с ходу намотает десять лет, а мы пойдём свидетелями. Я уже вольный
без пяти минут».
Конвоир вроде опомнился, вполне осмысленно протянул мне руку. Я подержал
пистолет, хорошая, чёрт её бери, игрушка, так и прилипает к ладони, тяжёленькая,
действительно, самый веский аргумент, так и зовёт или по темени долбануть, или
нажать на спусковой крючок. Пульников засёк мою опасную завороженность. «Но-
но, Женя! Мне осталось пятьдесят пять». Я вложил пистолет в кобуру и сам её
застегнул.
«Шагай рядом с нами, – приказал хирург. – Только не вздумай хвататься за
оружие». Я добавил: «Шаг вправо, шаг влево считается побег».
Вахту прошли спокойно, зря волновались. Хватит на сегодня приключений,
будут они ещё и завтра, и послезавтра. Двинули с Пульниковым в больницу через
всю зону спящую, тихую, и теперь хирург болтал уже без умолку: «Хороший парень
Саша, есть же люди среди надзирателей. Ты, Женя, тоже хороший парень, я из тебя
классного хирурга сделаю». Он опьянел с отсрочкой, хитёр, бродяга. Зашли в
больницу, тепло и чисто, все спят, а Пульников загорланил на манер конвоира: «Как
шли мы по трапу на бо-о-орт в холодные, мрачные трю-ймы».
Собрат наш, доктор Вериго не спал, лежал на койке с книгой в руках.
Пульников сел к нему и начал тормошить. «Ну, расскажи, Верижка, как ты на
медведя ходил!»
Олег Васильевич Вериго, один из самых уважаемых людей в лагере, военный
врач, справедливый, выдержанный, всегда спокойный, сейчас был заметно
опечален. Пришло ему письмо от жучек из Майны, там женский лагерь. Олег
Васильевич подал конверт, и Пульников начал с выражением: «Только ты не
огорчайся, Олег Васильевич, эта сучка гумозница не заслуживает тебя. Она в
первый же день полезла на вышку. Её все вертухаи уже перепробовали. Мы её
приговорили, сегодня обстригли и опарафинили, только из уважения к тебе, дорогой
и любимый наш Олег Васильевич».
Пожалели, называется. Но у них свои законы. А Вериго страдал из-за того, что
издеваются над Тамарой. Она ему чуть не каждый день письма писала. Тоже, между
прочим, майор медицинской службы. Бывает же такое совпадение – она, военврач,
своего муженька мышьяком, а он, военврач, свою жёнушку из пистолета. Хороша
парочка, баран да ярочка, – сказал бы, да не скажу. Славный человек Вериго. И
Тамара редкая женщина. Её судил трибунал в Алма-Ате, тот же, что и меня, и дали
ей двадцать лет, пришли мы одним этапом, она сразу нацелилась на Вериго и своего
добилась. Симпатичная такая ведьма, очень привлекательная. «Не тужи, Верижка,
найдёшь другую, – блажил Пульников. – За что тебя бабы любят, мне хотя бы одну
десятую».
Зашёл санитар, принёс чайник и сказал, что меня вызывает Волга.
2
«Эх, Евгений Павлович, – укоризненно сказал Волга, – по голосу чую (он
слепой, на глазах повязка), поддал ты сегодня, какую тебе казнь придумать?»
На той неделе мы с ним дали слово: ни глотка до Нового года. Казалось бы, в
лагере воздержанию режим способствует, однако водку найти легко, закажешь и
принесут, в крайнем случае, одеколон. Способы доставки – в грелке, в перчатке
резиновой или в шланге, обмотает вокруг себя, или в шарф и на шею, надзор на
вахте хлопает, щупает, иногда поймает, а чаще – нет. Умудряются. В рабочую зону
вольняшки приносят или бесконвойные зека, хотя риск большой, могут
законвоировать. Вольняшкам тоже грозят неприятности, анкету могут подпортить.
В лагере разливаешь по стаканам и – будем здоровы. Но, бывает, и бутылку
приносят. Когда мы с Волгой сошлись в первый раз потолковать один на один, он
выставил бутылку армянского коньяка – высший шик. Мы не пили с ним каждый
день, перепадало изредка, но с похмелья и он чумел, и я ходил сам не свой, решили
завязать. И вот являюсь я подшофе, иду от стенки к стенке, а тут ещё хирург рулады
пускает: «Будь проклята ты, Колыма-а, что названа чудной планета-а-й…»
Сели мы с Волгой у печки в углу возле операционной, никто нам не мешает. В
первые дни Волга ходил по больнице с шестёркой-поводырём, но скоро освоился и
знал все больничные закоулки как свои пять пальцев. Он не унывал, хотя ослеп
недавно, уже в нашем лагере. Для меня такой оптимизм загадка. Я всегда примерял
чужие недуги на себя – выдержу ли? Вижу, туберкулёзник харкает кровью, но
спокоен, без паники, иногда улыбается, а я думаю, вдруг такое со мной случится,
как я себя поведу? Или гипертоник лежал у нас, совсем молодой, кровоизлияние в
мозг, инсульт. Я себя настраивал на худшее, учился терпеть, чтобы любой недуг для
меня не стал неожиданностью. Волга, надо сказать, держался молодцом. Ночью ему
не спится, он привык в карты шпилить, лучший стирогон Гулага, а днём дрыхнет.
Сидим в тепле, я доволен, я недавно спасся. Волга чует мою взвинченность и ждёт
подробностей, как я там на свободе лихо подженился, сошёлся с медсестрой в
закутке, так что, не будь жлобом, излагай подробно и не спеша. Даже, если не
повезло, сочини, приври, так надо. Однако, прежде чем рассказывать про любовные
утехи, я признался Волге, что тащил на себе конвоира.
«Как, на себе?– переспросил Волга. – Мусора – на себе?» – В голосе его
угрожающая растяжка. «Обыкновенно тащил, под микитки, до самой вахты». –
«Порядочный каторжанин дал бы тебе немедля в рыло. Тащить на себе мусора!» –
«Это ещё не всё, Волга, – продолжал я азартно, словно стремясь наказать его за
упрощение сложностей. Он мне свой блатной катехизис, а я ему правду жизни. –
Мы ещё пистолет потеряли».
Волга расхохотался: «Ну, ты романист, фантаст, ох, Евгений Павлович, хватил
ты сегодня спиртяги, давай трёкай дальше, только не забудь место мне указать, где
потеряли, сейчас сбегаю, подниму».
Я ему рассказал всё, как было. Волга захлебнулся от негодования. «Фраера, ну
фраерюги! Да тебе за это!.. – Он не находил слов. – Да тебя все подряд запрезирают.
Завтра ты потеряешь уважение всего лагеря. – Волга ярился, ярился, ходил передо
мной от стенки к стенке, шипел на меня, шипел, скоро ему надоело, и он спросил с
детским любопытством: – Ну и что, ты его в своих руках держал? Какой марки?
Тэтэшник?» – «Держал и в своём кармане тащил. Настоящий ТТ с обоймой».
Волга сел, Волга встал, Волга заметался взад-вперёд, не находя себе места от
жгучей досады. «Да ты знаешь, что значит здесь, на нашем штрафняке в Хакасии,
заиметь зекам оружие? Это свобода всему лагерю! Эх, Евгений Павлович, вот так
мы и пропадаем. Тащил пистолет и сам вернул его мусору – ну ни в какие ворота!
Никогда в жизни не признавайся в своём позоре, помяни моё слово, опарафинят
тебя навек, никакая медицина тебя не отмоет, под нарами будешь свой срок
досиживать».
Меня уже стало злить, какого чёрта, в конце концов, он меня поносит! «Что я,
по-твоему, должен был сделать?» – «Спрятать!» – рявкнул Волга так, что повязка
его взметнулась на лоб. – «Тревогу поднимут, искать будут. И срок дадут». – «Ищи
ветра в поле. С умом спрячешь, никто не найдёт. Завернул в носовой платок, сунул в
варежку и под камень, в дупло, под дерево, под мосток, да куда угодно. Запомнил
ориентир, послал бесконвойного, и завтра этот шпалер с маслинами был бы в наших
руках. А вообще, я бы на твоём месте раздел краснопёрого, влез в его полушубок с
погонами, забрал бы его ксивы, сел в экспресс и покатил до Москвы».
Пошёл я спать и долго ворочался. Я всё-таки легкомысленный, даже
представить не мог, что Волга оценит мои действия как позорные. На самом деле,
упустил шанс. Взял бы пистолет, переоделся и с документами сержанта поехал бы,
допустим, до Владивостока, там в бухте Золотой рог спокойно сел на корабль и
поплыл открывать Америку уже с другой стороны. А куда Пульникова?
Благородство обязывает взять его с собой. Но как вдвоём на одну ксиву? Я бы его
пристрелил по Джеку Лондону: мустанг не выдержит двоих. Укрылся бы в штате
Калифорния, женился на кинозвезде, стал бы миллионером и написал мемуары о
своей честной жизни. «Ничто так не похоже на нас, как наше воображение». Есть
вариант более серьёзный. До станции Ербинская семь километров, к утру я бы
дошёл туда, сел в воинский вагон, у меня красные погоны, пистолет, еду я по
оперативной надобности разыскивать – кого? Сбежавшего из мест заключения
такого-то. Называю две моих фамилии и три моих статьи. Очень занятно, как я
ловил бы самого себя. Поймал бы или нет? Я, такой добросовестный,
дисциплинированный, поймал бы обязательно и водворил на место. Я сын своего
времени.
В сюжете что-то есть. Не могу спать, ворочаюсь, не забыть бы мне вариант
ловить самого себя, потом обдумать. Собственно говоря, я это делаю всю свою
сознательную жизнь. Ругаю себя, корю, ни один свой промах не пропускаю. Казню
себя сам, но оказывается, недостаточно, трибунал добавляет – вот сижу. Чалюсь. И
не рвусь на свободу. Не использовал такую возможность. Очень всё-таки интересно
– ловить самого себя. С пистолетом: стой, такой-то, он же такой, руки вверх!
Пульников сладко спал, всхрапывал. Ему одним днём меньше сидеть. Волга,
между прочим, взъярился, когда услышал, что Филипп считает дни, – не досидит!
Замечено: с теми, кто по-жлобски считает крохи со стола свободы, обязательно что-
нибудь приключится.
И приключилось.
3
Поступил больной Матаев, двадцать один год, срок девятнадцать лет по Указу.
Принимал его сам Пульников и сразу поставил спорный диагноз – болезнь Банти.
Спленомегалия, увеличение селезёнки, застой крови в портальном круге, много
жидкости в брюшной полости, надо его срочно брать на стол. Банти так Банти. Мне
нравятся именные симптомы, смакую диагнозы по-латыни, тем более, когда вокруг
ботают по фене. Вспоминаю ассистентов Окуня Давида Натановича или Хасана
Хусаиновича Рахимбаева, доцентов по терапии, – пригодились мне их накачки, хотя
не для тюрьмы они меня готовили. Впрочем, как сказать. Где бы ты ни был, на воле,
в неволе, среди врагов, среди друзей, на войне или в мирной тишине, всегда и везде
нужен хороший лекарь. Терзатели-преподаватели стали ангелами-хранителями. Мне
ласкали слух симптомы, диагнозы, названия инструментов, аппаратов. Симптом
Пастернацкого – бьёшь по почкам: больно, не больно? Закон Старлинга, сердечная
мышца сокращается по принципу: всё или ничего, как в любви – всё или ничего.
Или как в тюрьме – вся свобода нужна, а не по частям. Аппарат Рива-Роччи. Музыка
имён, поэзия латыни. Per aspera ad astra – через тернии к звёздам.
Взяли Матаева на операцию. Операционным блоком у нас заведует старший
лейтенант медслужбы Зазирная, строгая, если не сказать, вредная, как и положено,
собственно говоря, сестре операционной. Фронтовичка. Явилась как-то при параде
– два ордена Красной звезды, орден Отечественной войны и медали за взятие почти
всех столиц Восточной Европы. Сегодня она добрая, поскольку пришёл Вериго
давать наркоз. Он предпочитает обыкновенную маску Эсмарха – проволочный
каркас, сверху марля, на неё капается эфир, больной засыпает. Я ассистирую,
обрабатываю операционное поле по Гроссиху– Филончикову. Пульников говорил,
раньше обрабатывали по Гроссиху, теперь добавили Филончикова. До борьбы с
космополитами раздражение брюшины называли симптомом Блюмберга, теперь
Щеткина-Блюмберга. Со дня на день к фамилии Рентген присандалят Сидорова-
Петрова. Пенициллин тоже наши открыли (как сейчас помню) Манассеин и
Полотебнов ещё в прошлом веке.
Сделали разрез слева, вскрыли – огромнейшая селезёнка с детскую голову,
обилие застойных сосудов, сбоку ещё пузырь водяной – ничего не понятно. Гадаем.
Эхинококки бывают в печени. Киста? Нет, киста у селезёнки исключена. Начали
искать корень, что за опухоль, откуда она? Видим, перекрут сосудов, из-за этого
отёк, без нашей операции Матаеву не выжить. Пульников полез глубже, а пузырь
возьми да и лопни, как надувной шарик, залило всё жидкостью, прозрачной, без
запаха. Подхватили кохерами края пузыря, остатки жидкости вычерпали, я поднял
лоскуты, стала видна полость и взбухшие сосуды. Ничего не понятно. Удаляем
опухоль и остатки кисты, Вериго нас поторапливает: наркоз кончается. Перевязали
толстый сосудистый пучок и только теперь увидели селезёнку, нормальную,
сиреневую, без изменений, – что же мы удалили? Гадать, однако, нет времени. Я
уже заметил: теряешься перед живой тканью, всё не так, как в учебнике или в
анатомическом атласе. Операцию закончили, больного перевели в палату, но тревога
у меня осталась. Ночью у Матаева начались сильные боли, естественно, большой
разрез. Я ему сделал пантопон, поговорил, он в сознании. К полуночи я задремал на
кушетке в ординаторской. Пришёл Гущин, санитар, баптист: Матаеву плохо. Я в
палату, он уже без сознания и какой-то запах странный – цветов, духов, совсем
неуместный запах. Сделал ему камфору, кофеин, продержал его до утра. В девять
пришла Светлана Самойловна, вольный врач, очень толковая, я с ней к Матаеву, а
она сразу с порога: запах фиалок – признак уремии, мочекровия. Но почки мы вроде
не трогали, почему мочекровие? Анализ дал дикий лейкоцитоз. Туман ещё гуще, у
больного коматозное состояние. Короче говоря, записали мы ещё один экзитус
леталис. Олег Васильевич первый допёр – мы вырезали ему почку. Но у человека их
две. А вторая отказала, возможно, пиелонефрит. Окончательный диагноз поставит
вскрытие, обязательно в присутствии оперуполномоченного. Бывало, под видом
покойника из морга вывозили живых – в побег. Прозектор Мулярчик рассказывал,
что во время войны умирало столько, не успевали вскрывать, и чтобы не дать
зевака, учредили на вахте бдительную кувалду. Доставляют на телеге трупы, вахтёр
берет пудовый шутильник, и с размаху штампует каждый череп. Если затесался
живой среди мёртвых, попробуй теперь сбежать. Мулярчик трепло отменное, но в
лагере выдумка в нашу пользу важнее правды. Мы с ним работали бок о бок, делали
одно дело, но он такое рассказывал про нашу работу, я даже вообразить не мог. Он
был творец фольклора, сидел уже лет пятнадцать и был типичный лагерник, мастер
трёпа, любой случай он с ходу перевирал. Бывают книги для взрослых, роман «Дон-
Кихот», например, а надо сделать для детей, «Детгиз» делает. Так же и Мулярчик
всякое событие делал достоянием зековской байки, переиначивал, чтобы всё против
режима, против кума, бил в одну точку и довольно умело. Тоже ремесло своего
рода, есть такие драматурги. Спорить с его подачей было трудно и даже опасно – он