412 000 произведений, 108 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Иван Щеголихин » Не жалею, не зову, не плачу... » Текст книги (страница 27)
Не жалею, не зову, не плачу...
  • Текст добавлен: 9 октября 2016, 15:36

Текст книги "Не жалею, не зову, не плачу..."


Автор книги: Иван Щеголихин



сообщить о нарушении

Текущая страница: 27 (всего у книги 27 страниц)

как поживает семейство в Алма-Ате?» Она умница, Лиля, оправдалась, дескать, иду с

другим вот по какой причине.

Тоска, ох и тоска. Стою возле окна, серый и мрачный день, пять часов, скоро

сумерки, вольняшки уже ушли, я дежурю, пора лекарства разносить, температуру

мерять, трое с пневмонией, ночью не спать, колоть пенициллин. Хоть бы самому, что

ли, заболеть. Небо хмурое, унылое, сопки теснят наш лагерь со всех сторон, тяжело

здесь, сколько можно терпеть! Вдруг вижу – вдали по зоне бегут люди в сторону КВЧ,

что случилось? Я дёрнул форточку, вслушался – ни стрельбы, ни сирены, ни криков, а

люди бегут дружно и быстро, как по тревоге, и, что странно – зека бегут вместе с

надзирателями, вперемешку бегут, как по общему делу. Что там такое стряслось? Да

еще в конце толпы, поправляя платки и пальто внакидку, женщины бегут из штаба, им

вообще в зону не положено выходить. По меньшей мере, марсиане приземлились на

крышу нашей КВЧ.

Оказывается, умер Сталин, в клубе по приемнику поймали Москву. «Молоть

устали жернова, бегут испуганные стражи, и всех объемлет призрак вражий, и долу

гнутся дерева». Газеты – в черной рамке. «5 марта в 9 часов 50 минут вечера после

тяжелой болезни скончался Председатель Совета Министров Союза ССР и Секретарь

Центрального Комитета Коммунистической партии Советского Союза Иосиф

Виссарионович Сталин. Бессмертное имя Сталина всегда будет жить в сердцах нашего

народа и всего прогрессивного человечества». Медицинское заключение –

кровоизлияние в мозг, гипертоническая болезнь. Председателем комиссии по

организации похорон назначен Хрущев. (Он потом споет на мотив «Сулико»: «Долго я

томился и страдал, но зато зарыл глубоко»).

В верхах траур, в лагере угрюмость. Печаль не печаль, тризна не тризна, но

плакать вроде не собираемся. Санитар Гущин помолился за упокой раба божьего и

сказал, что Сталин позволил церкви встать на защиту Отечества. Блатные не

церемонились – подох усатый, откинул копыта, он тридцать лет лишних прожил. Но

всеобщей радости, как потом стали писать склеротики-воспоминатели, в лагере не

было, люди видели, гвардия вся осталась и себя повысила, Берия стал первым

заместителем Председателя Совета Министров.

На другой день у нас умерли сразу трое. У Глаголева открылось сильное

желудочное кровотечение, ночью рвота кровью и профузный черный понос. Начал я

готовиться к операции – вскрыть желудок, ушить сосуд, послали за Бондарем и

Зазирной, привезли их через час, а Глаголев уже без пульса, скончался без страданий.

Проветрили палату, обработали хлоркой, накрыли труп простынёй. Что-то важное

ушло вместе с ним, мной непонятое, неоправданное. Предатель, но… Может быть, он

предал время во имя вечности. Жуткие он слова говорил, непривычные. Потому они и

врезались на всю жизнь. «Что было защищать народу от немцев? Землю? Так её

отобрали в двадцать девятом. Свободу? Её отобрали ещё раньше. Бога? Его объявили

опиумом для народа, и в храмах сделали конюшни, тюрьмы и склады гнилой картошки.

Может, песни свои хотя бы защитить от врага? Так поэты расстреляны, затравлены,

запрещены. Нечего было защищать самой большой в мире стране. Народ еще

спохватится и спросит себя, за что воевал».

Пришел друг Глаголева, священник с бородой. «Позвольте нам совершить обряд

отпевания». – «Нет, не могу позволить, – отрезал я, не замечая, что беру на себя

слишком много. Потом замечу, и то слава Богу. – Какие ещё обряды?» – Отпевание в

моё дежурство! Буду я тут разводить панихиды в советском учреждении. Пусть лагерь,

но не царский и не капиталистический, пусть мы зека, но мы… это самое… – «А в-вы

вообще к-кто такой?» – Я даже заикаться стал, у меня чуть не сорвалось, как у Папы-

Римского: фамилия? статья? срок? Борода постоял-постоял, ничего не сказал,

повернулся молча и ушел. А я кипел, как раскочегаренный самовар. В конце-то концов,

у нас тут что, свободная территория? От всего на свете свободная? «Обряд отпевания».

Мало ему дали, хочет добавки? Завтра же все будет известно Куму, но даже не в том

дело, я по убеждениям своим – против. Кипел я, кипел, а тут возник еще один

незнакомец, и тоже с бородой. «Вас вызывают воры». – «Куда вызывают?» – «В пятую

палату», – с холодком говорит. Захожу в пятую, и что вижу? Все больные, как один, а

их тут девять, лежат на койках и укрыты с головой одеялами. «В чём дело, филоны, что

за цирк?» Все откинули дружно одеяла, и Дашка тонко пропищал: «Мы вас ужасно

боимся, гражданин начальник!»

Всё понятно, я молчу, жду, что будет дальше. «Разрешите к вам обратиться,

гражданин начальник? – глумливо начал Гапон. – Ты крещёный?» – «Крещёный». Из

дальнего угла отозвался Силантьев, фитиль из фитилей, доходяга по кличке Мать-

героиня, в деревне у него семеро детей. Земляк мой по дальним предкам – из

Моршанского уезда Тамбовской губернии. Веселый такой фитиль, частушки поёт, сразу

запомнишь: «Во саду ли, в огороде птицефермы строятся, а рабочий видит яйца, когда

в бане моется». Ну, как ему за такой юмор не влепить статью? Порассуждать любят про

голод по всей Расее, одни чучмеки хорошо живут, их подкармливают, чтобы не

разбежались. Смурной мужичонка, непонятный, то он робкий, вроде забитый, то вдруг

выдаст, хоть стой, хоть падай. Лукавый раб. «Да какой он крещёный, он небось

партейный! – сказал Силантьев, причем с ненавистью, как о жандарме, будто я его

никогда не лечил, не выхаживал. «Нет, я беспартийный. Был комсомольцем. А в чём

дело?» – Я слегка накалился – ишь, попёрли на меня буром. Очень захотелось мне

сделать хлёсткий такой намёк, завтра по утрянке я вас всех к едрене фене вымету

отсюда за шантаж и угрозы. «Если ты крещёный, – сказал Вася Рябый, обычно немой

как рыба, – значит, христианин, понимать должен».

Как последнего хмыря поставили на правёж, вопросы задают, биографию

проверяют. «Короче говоря, – подвел черту Гапон, – надо сделать отпевание, как

положено по русскому обычаю. Воры так решили». – «Больница всё-таки. Не

церковь». – «Покойник стоял за Есенина, народного поэта. Ты же стихи сочиняешь, где

твоё понятие?» – «Ребята, о чём вы говорите? Это же советская больница». – «Па-

адла! – донеслось из дальнего угла. – Сво-олочь!» – закричал, что есть мочи

Силантьев, и я увидел, как он на тощих руках приподнялся в постели – святые мощи,

свесился с койки и полез за сапогом, для чего? Чтобы этим сапогом в меня запустить.

«Воры так решили», – раздельно повторил Вася Рябый. Послышался в дальнем

углу глухой стук, это Силантьев свалился, гукнулся головой об пол. «Вот тебе сразу и

второе отпевание», – сказал Гапон, и все заржали. Я пошел боком между койками

поднимать Силантьева, он совсем потерял силы. Уложил, одеялом накрыл, так он еще

отпихивает мою руку. Я прошагал к двери и сказал, разрешить не могу. Если Папа-

Римский нагрянет, по шее дадут мне, и никому больше. С тем и ушел. Невольно

подумалось: пока Сталин был жив… Ни к тыну, ни к пряслу вроде бы, но подумалось.

Как я им запрещу, если воры решили? Схвачу огнетушитель и начну лить-поливать всю

эту паству христиан-прихожан? Нет, буду терпеть. А завтра мне скажут: на твоем

дежурстве. Пропаганда религиозного мракобесия. Христиане, мать вашу, смиренные, а

срок мне хотите добавить. Разве это не грех? Сколько надо мной правителей – надзор,

воры, священники, Силантьев, да плюс еще Гиппократ и Блок. «Кому поверить, с кем

мириться, врачи, поэты и попы? О, если б мог я научиться бессмертной пошлости

толпы».

Что-то всё-таки сошло с резьбы. Я обязан был воспрепятствовать отпеванию

умершего, к тому же врага народа, не выдуманного, между прочим. Но я заколебался.

Нет у меня ненависти ни к покойнику, ни к его бородатым радетелям, ни к блатным.

«Бога объявили опиумом, а поэты расстреляны, затравлены, запрещены». Я не видел за

свои 25 лет ни одной книги Есенина – только в тетрадках стихи его, переписанные. Не

представляю даже, чтобы типографским шрифтом набрано было: «Расскажу, как текла

былая наша жизнь, что былой не была… Голова ты моя удалая, до чего ж ты меня

довела?»

Обидно. За всех поэтов. И за себя. И за Бога тоже, что он мне плохого сделал? За

родителей моих, они меня крестили, а я ссучился и запретил отпевание. Но не могу я

оскорблять память моих учителей, моих пионервожатых, всех, кто меня растил, для

кого я старался и преуспевал на благо Родины. «Мы наш, мы новый мир построим» –

вот моя молитва с детства. Не могу я предавать свои годы, и хватит рассусоливать.

И тут грянул хор – дружно, стройно и так торжественно, что у меня сразу по спине

мурашки. Они не поместились в палате, открыли двери и стояли в коридоре, подошли

воры, вся пятая палата, Дашка поддерживал дохлого Силантьева с одеялом на плечах.

«Благословен Бог наш, ныне и присно и во веки веков…» Пение звучало, казалось мне,

по всему лагерю. Не песня и не молитва, а протяжный трагический речитатив. Так пели

наши предки не одно столетие, и хор соединял их в одно целое. «Еще молимся об

упокоении души усопшего раба твоего … Еже проститися ему всякое согрешение,

вольное же и невольное…» Пели и будто вместе плакали. Отходная звучала не столько

Глаголеву, сколько Сталину и его времени. Я не встал с ними в ряд и не запел вместе,

но я не забыл обязанность от Всевышнего – видеть, слышать, запечатлеть. На долгую и

добрую память.

После смерти Сталина там, в Кремле, что-то кончилось. Будут еще попытки

оживления, трепыхания, но Провидение неумолимо. «Ибо, знает Господь путь

праведных, а путь нечестивых погибнет».

33

В «Правде» статья Мао Цзедуна: «Навсегда ушел от нас величайший гений

современности, великий учитель мирового коммунистического движения, соратник

бессмертного Ленина… Сплоченные вокруг него, мы постоянно получали от него

указания, постоянно черпали из его произведений идейную силу. Товарищ Сталин

питал горячие чувства к угнетенным народам Востока… Великая дружба Китая и

Советского Союза нерушима, потому что она зиждется на основе великих принципов

интернационализма. Да живет в веках немеркнущее имя великого Сталина!»

Были, конечно, соболезнования от всех стран народной демократии. Короче

говоря, Сталин создал державу от Берлина до Пекина, а для чего, любому школьнику

должно быть ясно – для победы социализма. Оставил преемникам великую державу, а

также и способы, и методы ее расширения и утверждения, оставил тактику и

стратегию.

«Живая власть для черни ненавистна, они любить умеют только мёртвых».

Пушкин опять не прав, советские люди научились любить живых и ненавидеть

мертвых… После похорон началась мало-помалу тихая всеобщая распояска. Стало

теплее, начал сходить снег, потемнела тайга вокруг. На площадке возле КВЧ играли

теперь в волейбол не только вечером, но и в рабочее время, и никто не разгонял. Всех

политических в один день увезли этапом, и Шурупов ушел, и Жан Гращенко. А еще

прежде отправили милых моих стариков, Разумовского и Леонтьева, в Красноярск в

инженерную шарашку. В лагере остались только бытовики, уголовники, рецидивисты и

всякая шобла-вобла. Нельзя сказать, что народу поубавилось, наоборот, днем по зоне

стало больше бродить бездельников, в КВЧ украли фотоаппарат, залезли в аптеку.

Пошел тихий развал, разброд, никому не хотелось работать, а тут еще весна, солнце всё

ярче и тоска сильнее.

Стою опять у окна, приоткрыл створку, дышит на меня тайга, зовет, скоро апрель.

И вижу – снова бегут в КВЧ, отовсюду бегут, из штаба женщины опять, и от вахты

спешат, что-то случилось. Помирать вроде уже некому, теперь хоть всё Политбюро

концы отбросит, переполоху не будет, однако бегут сломя голову, еще прытче, чем в тот

раз. Теперь и я побежал, сдергивая на ходу халат, ждать не было сил.

Каких только не было слухов, предположений, параш за три года, но про такой

вариант – ни звука. Ждали новый кодекс, надеялись на помилование, просто на случай,

авось повезёт. Но такой выход никем не был предсказан, а ведь всегда хватало знатоков

и любителей проводить исторические параллели. Что обычно объявляют во всех

странах после смерти правителя? Ожидали того, ожидали сего, а изменила нашу жизнь

как раз неожиданность.

Вечером огромная толпа возле штаба слушала радио из Красноярска как никогда

молча, от начала и до конца. Указ Президиума Верховного Совета об амнистии.

Радость великая, но стояла толпа с достоинством, никто не кричал, не скакал, не орал

от счастья. Указ за подписью Ворошилова, теперь он Всесоюзный староста. Утром я

получил телеграмму: сон сбылся, целую тебя, прощай. Без подписи. Из Ялты

Сашенька. И вечером телеграмма: поздравляю, целую, жду, Ветка.

Потянулись дни ожидания, ошалелости и паники непреходящей – а вдруг не

подлежу? Вдруг какое-нибудь исключение? Всех выпустят, а меня оставят, найдут

причину. Не подлежали амнистии крупные хищения социалистической собственности,

бандитизм и умышленное убийство, а также контрреволюционные преступления.

Пришел шестерка от Левы Краковяка – зовет меня. Он поступил уже в третий раз, кожа

да кости. «Не думайте, Женя, что у меня рак, я такой родился худой». Не думаю, Лева,

не думаю, я боюсь, как бы ты не объявил мне, что воры решили меня здесь оставить до

конца света. Лева попросил меня сесть на одну минутку и заговорил философски. «Я

освобождался, Женя, много раз. Много-много раз думал, что всё, больше не сяду. А

потом мне опять: встать, суд идёт! – и я за решеткой». Я слушал, кивал, соглашался,

думал, к чему он клонит, пытался понять. Но, кажется, так и не понял до сего дня.

«Свобода – хорошо, Женя, только не надо делать трагедии, если она кончится. –

Говорил он довольно долго, но ни слова про «сделай выводы и заруби себе на носу».

Он, видимо, хотел сказать: живи свободно, как душа хочет, ничего не бойся, а если уж

придут снова и скрутят и опять будет срок, параша, этап, зона, баланда, то не надо

делать трагедии. Но этого мало: – Раз уж началось, Женя, теперь пойдёт. Как говорят

евреи, есть женщины, которые не согрешили ни разу, но нет женщины, которая

согрешила бы только один раз». Наверное, он увидел в моем ликовании после

амнистии глупую радость и решил меня остудить, дескать, не зарекайся. Он хотел мне

добавить мудрости. Я бы любому сказал три слова: больше не попадайся! И повторил

бы сто раз, причем от души. У Левы же другая мерка. Не тюрьма права, а свобода. Их

дело сажать, а наше – не мандражить и жить, как хочется.

Я не спал, томился и всё шарил ладонью по темени – много ли отросло? Сразу же

поеду в Алма-Ату, к Ветке, а потом уж домой. Проеду по Сибири вольным. Еще раз

посмотрю на станции: Тайга, Юрга, Пурга. Вета будет встречать меня на вокзале. Где

та рука благословенная, что повернула наш подкоп вдоль запретки? Не попал бы я ни

под какую амнистию.

С самого утра возле штаба толпа, вызывали по одному в спецчасть, уточняли

данные и брали подписку о неразглашении всего того, что видел и слышал. Объяснили:

судимость ваша снята, и вы имеете право в личном деле писать «не судим» (со

временем дорого мне обошлось это позволение).

Вечером зашел Гаврош – как выходишь, видуха в порядке, может, чего надо? Да

всё есть, спасибо, только туфли драные. Посидели с ним полчаса, заварили чифир,

поговорили, появился шестерка, на горбу мешок, и по кивку Гавроша он картинно

вытряхнул передо мной пар двадцать обуви – широкий босяцкий жест. Мне нужен

сорок четвертый размер, пары три нашлось, но что-то меня сдержало, я решил ехать в

своих драных. С Гаврошем обнялись, я ему адрес дал, попросил написать, как выйдет.

Он тоже подпадал, но весь рецидив пока задерживали.

Еще был разговор со Светланой. У нее обыденное безрадостное лицо. Она мне

пожелала сразу: я верю, вы никогда сюда не попадете, я убеждена, Женя, вы окончите

институт, будете хорошим врачом, я вам желаю, чтобы и на литературном поприще

были успехи, – всё, что надо сказала. Потом призналась, приехала сюда ради своего

племянника, он сидел в нашем лагере, но пока она добиралась, пока устраивалась, его

отправили по этапу. Он тоже студент, судили его по 58-й. Не назвала ни имени его, ни

фамилии. Но какая молодчина, как самоотверженно ринулась к черту на рога.

«Его не освободят, Женя. – Она говорила со мной откровенно, я не выдам, не

продам. – Политических не касаются никакие амнистии. А это, в основном,

интеллигенция. Освобождают только уголовников».

Я понимаю. Я разделяю ее печаль, я ей сочувствую. Но как-то так получается,

порядочной женщине нельзя порадоваться моей свободе. Настоящая интеллигенция не

хочет, не может, не имеет морального права приветствовать выход из лагерей

миллионов мужчин и женщин, стариков, старух и подростков, – нельзя этому

радоваться, потому что остаются сидеть политические. Безнравственным выглядит

наше освобождение, прямо хоть оставайся. «Только уголовников». Нет, не только,

давайте уточним. Ворья, рецидивистов совсем немного. Убийцы и бандиты не

подлежат амнистии. Освобождаются за преступления должностные, хозяйственные,

бытовые, военные – надо бы разделить, надо бы интеллигенции применить интеллект и

подумать, не быть такой чёрствой, бесчеловечной. Много сидело честных тружеников,

просто попавших в беду. Шофера, например, за разные дорожные случайности,

машинисты, работники железнодорожного транспорта, их сажали сразу кучей после

любой аварии, можно ли их называть уголовниками? Должностные в горнорудной

промышленности, внизу кого-то завалило, а всем, кто на верху – срок. Служащие

всякие за нерасторопность, не успели выполнить приказ дуролома свыше, – они тоже

уголовники? Или ученики подожгли уборную, а директора школы под суд. По закону о

прогулах от января 1940 года давали до 10 лет за опоздание на работу, а женщине в то

утро не с кем было оставить больного ребёнка, – она тоже уголовница? Тысячи людей

пошли по лагерям в голодные послевоенные годы по указу от 4.06.47-го – за бутылку

молока, за шоколадку, за кусок масла, за пачку папирос. В приговоре писали:

«Хищение 250 метров текстильной продукции», – вот какие хапуги, а оказывается, это

катушка ниток. А сколько сидело за аборт и женщин, и мужчин-абортмахеров, и тех,

кто предоставил квартиру для операции. А юных девушек из торговли, продавщиц,

которых дурачили старшие? А секретарш сколько и курьерш? Не дала своему

начальнику, и он запросто приклеит ей контрреволюционный саботаж. А взять

воинские преступления? Ребята с 26-го и с 27-го годов рождения служили по 6, по 7

лет, вся молодость прошла в казарме под хай и лай старшины. Многие не выдерживали,

срывались, можно ли их называть уголовниками? А несчастные колхозники, у них дети

пухли от голода, получали срок за то, что собирали с поля остатки мерзлой картошки,

свеклы или колоски, – они тоже уголовники? Их тоже зря освободили?

Я желаю всей 58-й поголовно выйти на свободу. Не так, как она мне. Блатные в

лагере – бедствие, спору нет, но и среди политических есть такие крысы, такие хорьки

вонючие – пяти минут с ними рядом выдержать невозможно, так и хочется угомонить

чем-нибудь увесистым. Много среди них маньяков и резко выраженных психопатов.

Какую бы они жизнь устроили, если бы им повезло вдруг?.. Лежал у нас полковник

Артамонов, грубоватый, резкий, интеллигенцию не жаловал. «У них одна задача:

испортить песню хоть где, хоть кому, хоть в чём». И примеров куча, не хочу приводить.

Светлана мне испортила песню. И многие потом портили и 10 лет спустя, и 20, и

30, ни один голос в печати не прошел в защиту амнистии, киношку стряпали – только в

осуждение. Для изуверов, для плосколобой прессы приведу лишь один пункт:

«Освободить из мест заключения женщин, имеющих детей в возрасте до 10 лет, и

беременных женщин; несовершеннолетних в возрасте до 18 лет; мужчин старше 55 лет

и женщин старше 50 лет, а также осужденных, страдающих тяжелым неизлечимым

недугом».

34

Общее построение с вещами. Никогда не было такого веселого развода – по

домам. На станции Ербинская ждет нас пустой эшелон без конвоя, без пулеметов в

голове и в хвосте. До Москвы. Каждый может сойти, где ему нужно. Поеду все-таки

домой, к матери, а потом уже в Алма-Ату, в институт. Солнце как по заказу, природа

ликует, теплынь, прямо-таки Христос воскрес. Зеленеют сопки Хакасии, родная ты

наша сторона, не сдохли мы тут, спасибо, остальное мелочи. Питерский вывел своих

лабухов провожать нас, полторы калека – сам Володя с аккордеоном «Гранессо», ему

сократили срок, осталось два с половиной года, Аркашка трубач и еще барабанщик.

Они только что выдули на троих пачку чая, начифирились и грянули: «Прощай,

любимый город, уходим завтра в море», потом «Летят перелётные птицы», наяривали

от души, по склонам летели звуки – труба, аккордеон, барабан. Стояли они втроем

возле вахты, а мы шли и шли мимо цепочкой, будто на войну уходили – так, впрочем,

оно и было, отвоёвывать предстояло многое. Каждому. Выдали нам справку об

освобождении, но ней дома получим временное удостоверение на 3 месяца, дальше,

если поживем-доживем, получим временное на 6 месяцев, – для чего такое испытание,

кто додумался? Приходит человек устраиваться на работу с этим клочком бумаги, а ему

от ворот поворот, придет прописываться – поезжай на 101-й километр. Пришел я с этим

волчьим билетом в институт к директору, профессору, новому уже, так и так,

освободился, прошу восстановить, а он рыло от меня воротит, – не буду

восстанавливать. Я ему указ правительства в газете за подписью Ворошилова, я ему о

снятии судимости, я ему, что деканат меня знает, преподаватели помнят, прошло не так

уж много, всего три года и четыре дня, а он одно твердит: нет. Я полгода обивал пороги

Министерства здравоохранения, Министерства народного образования, в кадры ходил,

в редакции «Ленинской смены» и «Казахстанской правды», в трибунал ходил – все за

меня, а директору что в лоб, что по лбу. С ночи ждал очереди в Президиум Верховного

Совета республики, приняла меня Ермагамбетова, царство ей небесное, и только с ее

визой Карынбаев, кривясь и морщась, восстановил меня в институте. А каково было

другим, не таким настырным?.. Кто и зачем всей стране задал такую задачу, кто

объяснит? Уже никто. Всё забыто – мы же уголовники, не то что политические. Наши

историки и драматурги заполняют прошлое писаниной о сидевших родственниках, о

трагедии их высылки из Москвы в Саратов, из Ленинграда в Алма-Ату, где мы всю

жизнь живем и счастливы по своей недоразвитости.

Канаем на вахту с узелками и чемоданами, с солдатскими сидорами, уже вольные

люди, в последний раз через вахту, а там за воротами ни конвоя, ни собак – свобода!

Делай шаг вправо, делай шаг влево, и уже не считается за побег. Могли бы и ворота

открыть – нет, нельзя, по одному идем, с проверкой документа на выходе. Ворота

заперты, возле них пусто, если не считать одинокую фигуру Папы-Римского. Стоит в

линялой гимнастерке, в черных перчатках, смотрит на наш разваленный,

расхристанный строй, и ни слова нам, а мы ни слова ему, проходим, кто отвернувшись,

кто опустив глаза, а кто и нагло на него уставясь – прошла твоя диктатура. Спасибо

тебе не скажут, а проклятий насуют охотно, хотя если всерьёз, то благодаря надзору не

передушили мы здесь друг друга, не перерезали, выжили, не отравила нас столовка, не

угробил каменный карьер, и вошь нас не ела, и сыпняк не валил, меняли белье и

каждые десять дней гоняли в баню, хочешь ты или не хочешь. А всё – режим. Верно

сказано: государство существует не для того, чтобы превратить жизнь в рай, а для того,

чтобы не превратилась она в ад. Спасибо надо сказать Папе-Римскому, не было у нас ни

одной крупной бойни, минимум жертв допустил начальник режима, упреждая

события, ночей не спал битый, мятый, клятый Папа-Римский, он же старшина

внутренних войск Ларионов. Вряд ли ты еще жив, но пусть хотя бы дети тебя поймут и

хорошо вспомнят.

А пока мы идем мимо. Стоит старшина, ни орденов у него, ни медалей, под

локтем книжка, «Алгебра» для 8-го класса. Повыпускают зеков, разгородят зоны,

жизнь пойдет вольная, куда тебе, чем семью кормить будешь? Вот глянул он на кого-то

пристально своей цепкой прищуркой, послал свой рентген, и я тоже глянул – лихой

малый лет 20, лобастый, вихрастый, сумел волосы отрастить на палец, коверкотовые на

нем брючата синие, пуловер синий с тонкой полоской и бобочка голубая, пижон

пижоном, вольготно идет, легко, и ничего у него ни в руках, ни за плечами, ни сидора,

ни узелка, одна только подушка под локтем пуховая в атласной блескучей наволочке,

воровская подружка для всех утех – и поспать, и картишки раскинуть, и придушить,

кого надо. Никаких шмоток, он их в пути добудет. Смотрит по сторонам зорко, весело,

уже и на мой чемодан зыркнул, один пишем, два в уме, а бумаги мои тяжеленные, тянут

руку вниз, будто золота сто пудов. Папа-Римский проводил его долгим взглядом,

переступил с ноги на ногу и длинно вздохнул. Видит он его ближайшее будущее

насквозь и даже глубже, ни за какие коврижки он бы его не выпустил, но – закон есть

закон. Один тип, а впереди меня идет и второй – вислоухий, сутулый, в очках и

брюзжит, отравляя радость: когда же кончится наш бардак, когда мы уже наведем

порядок, да почему я должен ехать в телячьем вагоне, когда на плацкарту имею право –

и тэ дэ, и тэ пэ. Блатной остался блатным, политический политическим, телега жизни

снова пошла-поехала, и все по той же, веками накатанной, колее. Прощай, Папа-

Римский, помоги тебе Бог закончить школу и хоть на старости лет отдохнуть от

нашего брата.

Кончились наши мытарства. Судьба не посылает человеку пустое, бесполезное

страдание. Придет время, я вспомню все и опишу. Я не стану делать из пережитого

историю болезни и составлять прейскурант несчастий, возьму потруднее задачу.

«Разберёмся во всём, что видели, что случилось, что сталось в стране. И простим, где

нас горько обидели по чужой и по нашей вине».

Вахта в двух шагах, мой черёд. Узкий коридор, длинный дощатый настил и легкое

дуновение дурноты – снова мост. Я к Лиле иду, круг замкнулся. Много было всего, а по

сути только и было – любовь и разлука.

Иду один, наготове справка, за настилом вторая дверь и свет воли, дойти бы. По

мосту иду, в конце постовой, красный погон, фуражка под углом, надзор проверяет

справки. А дальше вне лагеря, стоят офицеры из управления, благодушные, веселые,

они уже нам товарищи. Подхожу, подаю справку, смотрю – ба-а, Саша-конвоир, мы с

Пульниковым тащили его прошлой зимой на себе. «Здорово, Саша, как служба идет?»

– «Я не Саша». – Он протянул руку за моей справкой. «Помнишь, в Ольгин лог ходили

с хирургом, операцию делали? Пистолет потеряли». – «Не было этого». – «Да ты что,

я тебя на своем горбу тащил!» – Я ликовал, будто друга встретил, теперь не надо ему

меня конвоировать. «Не было этого, – четко повторил Саша и глянул дальше, за мою

спину. – Следующий».

Еще шаг, и я оказался за вахтой и забыл трижды сплюнуть.

Значит, не было. Ничего этого не было. Ни трибунала, ни срока, ни Сибири, ни

рудника Соры, ни больницы, ни друзей, ни врагов – не было! Я согласен. Была свобода

и есть свобода. «Жизнь моя, иль ты приснилась мне?»

…Я не знал в тот день, что пройдет время, и десять, и двадцать, и сорок лет

пройдут, я начну писать эту книгу и скажу своему внуку: то были лучшие годы моей

жизни, я ни о чем не жалею. «Не жалею, не зову, не плачу, все пройдет, как с белых

яблонь дым, увяданья золотом охваченный, я не буду больше молодым».

1987 – 1989


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю