355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Иван Давидков » Прощай, Акрополь! » Текст книги (страница 28)
Прощай, Акрополь!
  • Текст добавлен: 9 апреля 2017, 23:30

Текст книги "Прощай, Акрополь!"


Автор книги: Иван Давидков


Жанр:

   

Повесть


сообщить о нарушении

Текущая страница: 28 (всего у книги 31 страниц)

В окно высунулось его лицо с тонким острым носом и маленькими зеленоватыми бегающими глазками. По обеим сторонам головы с розовой лысиной спускались жесткие, приподнятые воротником, уже совсем седые пряди. Руки его были грязны, на лице тоже были темные пятна. Он попросил у Мартина разрешения заехать на минутку к нему, помыться: неудобно являться домой в таком виде.

Когда адвокат, уже одетый в пижаму Мартина, пил кофе, а от мокрых брюк его, сушившихся на батарее, шел пар, Мартин узнал, что случилось, и долго хохотал – сначала сдержанно, чтобы не обидеть пострадавшего, а потом закатился так, что из глаз полились слезы. Выпив кофе, гость приободрился, причесал мокрые пряди, продолжавшие воинственно торчать за ушами, позвонил по телефону Жене (она что–то проворчала) и принялся подробно расписывать Мартину свои злоключения.

Он встретился со своей новой подругой («Мими, ты ее не знаешь, я улаживаю ее тяжбу о наследстве»), и они поехали на машине по Пловдивскому шоссе, потом свернули на одну из проселочных дорог. Оказалось, что по ней часто проезжают грузовики из ближайшего сельскохозяйственного кооператива – возят солому на станцию. Шоферы, завидев стоящую в поле машину, включали дальний свет, сбавляли скорость, чтобы посмотреть в чем дело. Адвокат решил отъехать на середину поля – земля замерзла, машина не завязнет. Он смотрел, как удаляются грузовики с любопытными шоферами, ощущал, как рядом с ним копошится его доверительница, снявшая сначала пальто (в машине было тепло), а потом туфли, со стуком упавшие возле сиденья. Сколько времени они простояли в поле, он не помнит (было так хорошо), но когда он включил мотор и собрался вывести машину на дорогу, то почувствовал, что колеса буксуют.

Пробовал вперед–назад – машина ни с места, наоборот, глубже увязает, и только мелкие лепешки грязи стучат по крыльям.

– Такая пламенная любовь и лед растопит, – хохотал Мартин, глядя на исцарапанные руки своего приятеля и пытаясь представить, как лакированные туфельки очаровательной девушки, которая ни в коем случае не должна лишиться наследства, тонут в грязи, когда она таскает ветки, чтобы подложить их под колеса.

– Теплый ветер с нами шутку сыграл! Подул – ну и выбирайся как знаешь! – говорил юрист, надевая брюки; он подпрыгивал на одной ноге, никак не попадая в штанину.

– За удовольствие надо платить. Даже за самое невинное…

– Надо, Мартин, надо, а то скоро ни за какие деньги не получишь. Урву от жизни сейчас, что можно, чтобы завтра не жалеть…

Он распрощался и ушел.

Минут через десять адвокат доберется до дому. Ругая слякоть и стершиеся покрышки, он сядет к печке погреться и выдумает презабавную историю, объясняя свое позднее возвращение. Потом скажет жене, что видел в витрине магазина неподалеку приличную ткань на платье (завтра в обед они вместе пойдут ее покупать) и, прикрыв глаза, откинувшись на широкую, как слоновья спина, спинку серого кресла, будет, как обычно по вечерам, пить чай. Жена адвоката – высокая, с сухим лицом, кожа которого напоминает пергамент, с тонкими, нервными пальцами – будет бесшумно двигаться по дому, подаст мужу блюдце с рассыпчатым печеньем, крошащимся в его пальцах, и отыщет шерстяную кофту, чтобы набросить ему на плечи – ведь от окна дует.

Мартин частенько бывал у них. В их квартире царили больничная чистота и порядок. От этой аккуратности веяло каким–то холодом, и Мартину всегда было там немного не по себе – словно он окружен хрустальными бокалами, которые могут разбиться от одного неловкого движения.

Каждую среду хозяйка дома собирала гостей, их старых знакомых. Это были музыканты, юристы, иногда заглядывал и автор романов, который испытывал к адвокату особую благодарность за то, что тот не раз предоставлял в его распоряжение свой богатый архив – неистощимый кладезь сюжетов. Они сидели в гостиной, где стояло высокое, в человеческий рост трюмо, в котором отражались обитые серым атласом кресла и темный, цвета йода, буфет орехового дерева. За ужином хвалили кушанья, приготовленные хозяйкой специально для приятного общества, чокались хрустальными бокалами и вели беседу.

Все они были давно знакомы между собой и заранее знали, что каждый из них может сказать, и тем не менее всегда находилась интересная тема для разговора. К примеру, когда отсутствовал писатель, говорили о том, какой баснословный гонорар он получил за свой последний опус («Между прочим, роман весьма посредственный…»), посмеивались над тем, как он полез под стол и отодвинул ногу кассира, чтобы подобрать оброненную мелочь. А при нем злословили по адресу эстрадных певцов.

– Высокооплачиваемая пошлость! – горячился один из гостей, флейтист филармонического оркестра. – Ты всю жизнь играешь Вивальди и Моцарта, а они по два раза в год ездят на гастроли за границу. У них в домах мухоловки и те заграничные! А ты не знаешь, как свести концы с концами…

Когда эта тема иссякала (впрочем, в разных вариантах она всплывала почти каждый раз – подробности семейной жизни эстрадных певцов и певиц вызывали жгучий интерес), дамы удалялись в другую комнату, где хозяйка демонстрировала вышитые ею салфетки. Супруга юриста явно отличалась упорством и терпением, если могла вкладывать столько старанья в такое старомодное и бессмысленное занятие. Гостьи ахали и восторгались, но, когда, распрощавшись, выходили на улицу и окно, где на занавесках мелькали тени адвоката и его супруги, оставалось у них за спиной, они яростно высмеивали своих старых друзей, чей дом покинули всего минуту назад.

– Если я когда–нибудь сяду и опишу все похождения глубокочтимого покорителя нежного пола Макавея Манушева, это будет моя лучшая книга, – завершал разговор автор романов, черпавший вдохновение из архива юриста. – Я назвал бы этот роман «Тайная и явная жизнь моего друга…».

На следующий день жена Манушева убирала квартиру, не оставляя ни пылинки, возвращала кресла на точно определенные им места и ожидала следующей среды, когда на вешалке в прихожей вновь появятся пальто и зонты гостей.

Мартин вспоминал, с каким легкомыслием в годы молодости он порывал с друзьями из–за одного резкого слова или замечания (часто справедливого) или забывал о своих идеях и проектах, помогавших ему верить, что он способен совершить то, о чем другие не смеют и мечтать. Он полагал, что богатства молодости бессчетны – сколько ни трать, не растратишь, – и потому даже в минуты неудач сохранял бодрость и уверенность в себе, хотя с течением времени стал замечать на ее сверкающей поверхности пятнышки сомнений, как ржавчину па блестящем бруске металла. Кое–какие из этих тревожных признаков можно было стереть откровенным дружеским разговором, даже просто улыбкой, но от других, более глубоких, оставался неизгладимый, похожий на оспины, след.

Что ему уже пятьдесят, он спохватился, когда заметил, какую привязанность начал испытывать не только к немногим старым друзьям, но и к окружавшим его вещам. Прежде он не замечал за собой такого, и казалось странным, даже мещанством, что ему жаль, например, выбросить старую потрескавшуюся электроплиту с пятнами пролитого кофе. Следовало отдать эту рухлядь старьевщику, но, когда привезли новую плиту – сверкающую, по–хозяйски уверенную в себе, – он попросил грузчиков отнести старую на чердак. Поднимаясь впереди них по лестнице, он следил, как бы они не поцарапали о косяк двери этот никому не нужный железный хлам. Он привык к этой вещи, многие его воспоминания были связаны с запахом сбежавшего кофе, и ему представлялось, что спотыкавшиеся сейчас на лестнице грузчики уносят на чердак не только старую железную плиту, но и прожиты/ им годы, врезающиеся своими краями в их натруженные руки…

Подобное чувство он испытал, когда привез домой новую пишущую машинку в черном, футляре шагреневой кожи. Он переставил на другой стол свою старенькую «Колибри» – плоскую, голубовато–серую, с темно–зелеными клавишами, а на ее место водрузил новую машинку. Сверкающие никелем буквы запрыгали под его пальцами, и на бумаге поползли – с красными пятнышками по нижнему краю, потому что лента была двухцветной, – слова, которые Мартин выстукивал, наслаждаясь звоночком в конце каждой строки. Он слушал этот звук, поглядывал на вытертый по краям футляр старушки «Колибри», и ему становилось грустно, что он должен расстаться с ней…

Эта машинка, которую он купил еще в студенческие годы на гонорар за первые переводы (правда, пришлось к нему добавить деньги, вырученные от продажи отцовского участка), была свидетельницей всех его творческих восторгов и огорчений. Расшатанные клавиши, не раз подклеенные и снова шевелившиеся, как живые, под его пальцами, знали каждое движение его то робких, то самоуверенных рук (а ведь это был и трепет его души). Многие тайны поверялись только этим клавишам и рычажкам, облепленным мелкими ворсинками ластика.

Мартину показалось, что он незаслуженно обижает старого верного друга. Он закрыл футляр только что купленной, новехонькой, сверкающей машинки, убрал ее в шкаф – вроде бы до того дня, пока не закончит перепечатку начатой рукописи (чтобы все было одинаковым шрифтом), вернул на письменный стол голубовато–серую «Колибри» и, ощутив под пальцами ее клавиши, улыбнулся. В их постукивании был звон потемневшего от времени серебра – может, это тихонько жужжала пчела на оконном стекле…

Случалось ему расставаться и с друзьями. Порой этот разрыв был внезапным и тяжелым. Он отходил от них ![(или они бросали его) не потому, что многолетние отношения начинали походить на изношенное платье: в словах, полуулыбках все знакомо, как знаком до тошноты каждый шов, вытертые по краям лацканы и повисшие на нитке пуговицы на старом пальто. Разрыв следовал за вспышкой раздражения, незаслуженной обидой, а главное – за разочарованием в человеке, в чье благородство ты верил, но в трудную минуту обнаружил, что он подлец и эгоист.

Раньше для Мартина главным было его самолюбие, и если он был обижен или возмущен, то не жалел о том, что теряет друга. Успокаивал себя тем, что еще молод и впереди много времени, чтобы найти истинного друга и пронести дружбу через всю жизнь. Однако с годами становилось ясно, что истинно драгоценна только старая дружба – привычная, без возвышенных клятв, но насущная, как хлеб и воздух…

Он вспоминал о Христофоре – своем однокласснике, невысоком пареньке с таким веснушчатым лицом, что оно казалось покрытым сыпью. За эти веснушки в гимназии его прозвали Сорочье Яйцо. Когда у Мартина умер отец и ему негде было жить, Христофор, с которым они сидели на одной парте, предложил поселиться у него. Мартин перебрался к ним на недельку–другую, пока не подыщет себе комнату, но родители Христофора не отпустили его до самого конца учебного года. Пожилые люди, оба пенсионеры, они благоговели перед сыном, родившимся на пятнадцатом году их супружества, и распространяли свою любовь на всех, кого любил Христофор. Мартин ел вместе с ними, жил как равноправный член семьи, водил лошадей на водопой (те прядали ушами, пытаясь сбросить седока, но он крепко вцеплялся в гриву), а в дождливые осенние дни вместе с Христофором ходил к ним на участок сажать черешни. Учебный год подошел к концу, Мартин собрал свои пожитки, поцеловал руку матери Христофора и сел на телегу. Оборачиваясь время от времени назад, он видел прятавшийся за фруктовыми деревьями дом и маленькую фигурку старой женщины: стоит, задумавшись, на пороге, опустив сморщенные от стирки руки, а по щеке ползет слеза.

Этой дружбы Мартин не добивался, она была подарена ему. В те годы, совсем юный и неопытный, он не мог понять истинную ее цену. Окончив гимназию, он несколько раз писал Христофору, они еще раза два виделись, когда бывший однокашник Мартина, переехавший в маленький городок, приезжал в Софию – то ли в суд, то ли в больницу, – но потом, поглощенный разными повседневными заботами, Мартин совсем забыл о нем.

А теперь он думал о том, что, если доведется ему заехать в тот городок и остановиться в гостинице, Христофор, которому он не сообщит о своем приезде – то ли забыл, то ли не хотел беспокоить, – поздно вечером постучится в дверь номера, обнимет его, смущенный тем, что! только сейчас узнал о его приезде, и не успокоится до тех пор, пока Мартин не согласится переночевать у них. Перед гостиницей их будет ждать малолитражка с царапиной на заднем крыле, заклеенной черным пластырем. Когда это дребезжащее и тряское порождение современной техники примчится на другой конец городка и остановится перед трехэтажным панельным домом, Мартин ощутит аппетитный запах слоеного пирога и увидит в окне первого этажа три ребячьих рожицы, высматривающие дорогого гостя – бывшего папиного одноклассника. Его встретит сконфуженная хозяйка – руки у нее по локоть в муке, – и Мартин заметит, что ребятишки держат переведенные им книги и, шевеля губами, вспоминают только что заученные стихи, готовясь по знаку отца декламировать их перед гостем…

Мартин не сомневался, что все произойдет именно так. На рассвете его разбудит запах липового чая. Когда он, шлепая домашними тапочками, выйдет на кухню поздороваться, то увидит, что дети Христофора Сорочье Яйцо сидят рядком, болтают босыми, еще теплыми от сна ножками, а над ними наклонилась мать в теплом деревенском платке. Она заслоняет их своим крупным телом, и они, смешно склонив головенки, таращат на гостя глаза с тем же любопытством, с каким когда–то цыплята во дворе родного дома Мартина, спрятавшись под крылом у курицы, находили в перьях щелку, чтобы поглядеть на небо, где вилась незнакомая птица.

Как–то вечером Христофор неожиданно заехал к Мартину. Посидели, поболтали о том о сем. Переводчик пил вместе с другом кофе и все ждал, что, когда иссякнут воспоминания и всякие житейские пустяки, которыми гость занимал его (о том, что погреб затопляет после каждого доведя, а младший сын переболел свинкой), Христофор признается наконец, зачем он, собственно, приехал: попросить денег взаймы или пристроить кого–нибудь из ребят в соседний техникум, где директор – приятель Мартина. Однако гость не торопился высказывать свои просьбы. Такой же тщедушный и робкий, как прежде – словно его каждую секунду могут вызвать к доске отвечать урок, который он не успел выучить, – Христофор осматривал забитый книгами шкаф, интересовался, неужели Мартин прочел их все до единой…

Он собрался уходить, так ни о чем и не попросив. На пороге Мартин остановил его:

– Может, тебе чем помочь надо?

И Христофор, техник почтового отделения, с лицом, на котором среди веснушек пролегли от нелегкой жизни морщины, немного смущенно ответил:

– Нет, спасибо… Я так просто заглянул, тебя повидать… Сон нехороший приснился, я и подумал: надо съездить, узнать, как ты там…

– Ты еще веришь в сны? – улыбнулся Мартин.

– Они иногда сбываются – плохие чаще, чем хорошие… – Гость пожал ему руку и стал спускаться по лестнице.

Мартин провожал глазами удаляющиеся огоньки малолитражки и думал: «Прослышал, значит, про мои семейные неприятности и помчался за тридевять земель, чтобы навестить меня. Понял, что мне сейчас нужен близкий человек… И ни тени обиды, что я за столько лет ни разу даже не вспомнил о нем…»

В недавней дружбе тоже могут быть и искренность и самоотверженность, и все же Мартин теперь больше верил в те дружеские отношения, которые зародились между людьми в трудные для них минуты жизни: в школьные годы, когда приходилось перетаскивать кушетки и выгоревшие тюфяки с одной квартиры на другую, в армейских конюшнях, где лоснятся крупы кобыл, а от шинелей разит мочой, или в больнице, где за окном сквозь осеннюю мглу чернеет силуэт облетевшего дерева, а больному кажется, что это подошел роковой, беспощадный час, прильнул к окну и ждет…

Жизнь успела научить его, что особенно много друзей появляется тогда, когда твой пост или доброе отношение могут быть выгодно использованы. Если, например, ты пишешь повести и прежде их почти не замечали, а теперь ты вдруг в центре внимания. Появляются статьи о новых поисках в твоем творчестве, тебя приглашают на телевидение, и ты, прекрасно зная, что твоя облысевшая голова будет выглядеть на экране совсем как круглый сверкающий шар, не без гордости воссядешь под ослепительными лучами юпитеров. Осветители, стараясь как–то притушить сияние твоего темени, похожего на полную луну, готовят тебе приятную встречу с телезрителями. А телезрители сидят у себя дома: в шлепанцах, стригут ногти, готовят за детей уроки и, попивая чай или посасывая тоненький кружок лимона, бросают взгляд на экран, по которому пробегают, потрескивая, серебряные полосы, разрезающие твою голову надвое – как раз над бровями. Слушают, как ты заикаешься, потому что режиссер забрал шпаргалку («Извините, со зрителем надо общаться!»), и замечают: «Кто это придумал показывать такое занудство в субботу вечером? Ничего повеселее не нашли?»

И выключают телевизор.

Завтра, когда от тебя не будет уже никакой корысти, толпа друзей начнет редеть. И осветители уже не будут хлопотать вокруг твоей лысой макушки, потому что на экране предстанет другой автор – более фотогеничный и более уверенный в себе. И сразу несколько газет поведут разговор о его вкладе в новеллистику…

«Тогда ты сможешь оценить, – горько усмехался Мартин, – бескорыстное отношение к тебе скромного техника почтового отделения, которого гимназисты презрительно дразнили Сорочьим Яйцом. Вспомнишь его квартирку и детишек, которые, сидя рядышком, как птенцы в гнезде, не сводят восхищенного взгляда с друга своего отца. Снова увидишь перепачканные мукой руки его жены, увидишь, как она, когда все уже легли спать, раскатывает тесто для слоеного пирога. Тесто пузырится, и сквозь пузырьки просвечивают конфорки печки. А ты смотришь на все это, и на душе у тебя бесконечно тепло…»

Он забывал, что человек порой напоминает дом со множеством дверей. Стоишь перед одной из них, уверенный, что она единственная, видишь на пороге добрую, внушающую доверие улыбку. И не подозреваешь, что из–за другой, чуть приоткрытой двери выглядывают лицемерие, зависть, подхалимство. Они скрыты темной створкой, но если бы ты мог их разглядеть, то понял бы, что они очень точно повторяют черты того, кто, улыбаясь, стоит перед тобой.

Мартин, по натуре доверчивый, в молодости не замечал этой двойственности в людях. Вернее, замечал, но считал ее чем–то неестественным, и если что–то смущало его порой, то он, скорее, винил себя за чрезмерную мнительность.

Он давно обратил внимание, что любимый им, душевно близкий ему человек начинает жить в его сознании какой–то особой жизнью. Его образ, нарисованный самыми светлыми красками, оставался неизменным на протяжении многих лет, хотя реальный человек старел, снашивал не один костюм, надевал толстые роговые очки или лечился минеральными ваннами от ревматизма. Эти две половинки человека, странно разделенные в сознании Мартина, существовали независимо одна от другой до той минуты, пока не наступало разочарование. Тогда прежний, так долго хранившийся в его душе образ терял свои очертания, краски меркли, будто их тронула плесень. Она глубоко проникала во все складочки этого образа, и Мартин был почти уверен, что, стоит дотронуться до него рукой, и он распадется, превратившись в горстку праха. А человек, с чьим двойником происходила такая метаморфоза, продолжал, помахивая зонтиком, разгуливать по улицам. Идет, ни о чем не подозревая, и только сердце его нет–нет да пронзит мгновенная боль.

Это, наверное, в него впивались щупальца плесени…

Когда Мартин служил в армии, у него был один такой друг. Из учителей, низенький, коренастый человек, порядком полысевший в свои двадцать три года. Звали его Яначко. В походах, на учениях – всюду они с Мартином были вместе. Спали в одной палатке, а по вечерам, когда осенний дождь затихал и со стороны греческой границы доносился перезвон овечьих колокольцев, друзья хрустели присланным из дому печеньем и болтали о всяких пустяках, которые приносили успокоение, потому что возвращали им ощущение уюта и домашнего тепла.

Как–то вечером, когда они вернулись с учений, им объявили, что полковая кухня застряла где–то в овраге и придется лечь спать без ужина. Они, не раздеваясь, скрючились под одеялами, но сон не шел. Пошарили в вещмешках, но обнаружили там лишь два–три черствых печенья.

Тогда несколько солдат, в том числе и Мартин, решили наведаться в соседний виноградник.

В темноте, на ощупь, срывали мокрые потрескавшиеся, верно от дождей, гроздья, складывали на кусок брезента и, когда почувствовали, что полотнище отяжелело, перенесли, крадучись, свой трофей в палатку, а там уселись в кромешной тьме и принялись есть. Виноградины лопались на зубах, и скользкие кожурки испускали безвкусный, отдававший больше плесенью и мокрой глиной, чем виноградом, сок.

Веточки потом завернули в газету, сунули в угол палатки и улеглись спать.

А утром Мартина и остальных вызвали к командиру взвода. На походном столике перед ним лежала развернутая газета с веточками винограда. Значит, кто–то выдал. И этот человек был, несомненно, один из них, ведь больше никто не знал об их ночной вылазке.

Слушая укоризненные слова взводного, Мартин молча поглядывал на ребят и пытался угадать, кто же доносчик.

– Тем не менее, – продолжал офицер, – отрадно, что среди вас нашелся человек, у которого есть совесть, и он не мог скрыть своего возмущения вашими позорными действиями…

Их наказали, объяснив, что в военное время этот проступок сочли бы мародерством, и они целую неделю мыли на кухне бачки и котлы.

Яначко освободили от наказания по состоянию здоровья и перевели в ротную канцелярию переписывать бумаги – у него был красивый почерк.

Когда демобилизовались солдаты старого призыва, Яначко занял должность ротного писаря и остался в канцелярии до конца службы. Он подметал помещение, доставлял с почты письма и посылки для солдат, а в свободное время, пока другие рыли окопы вдоль греческой границы, бывший учитель мыл во дворе казармы крупный виноград, купленный на базаре в Харманли, брал в рот по нескольку виноградин разом и думал о том, что у них совсем иной вкус, чем у того, кислого, водянистого винограда, который заменил им ужин дождливой ночью.

Когда ему случалось встретить ротного писаря, шедшего в город за письмами и посылками, Мартин норовил поскорей от него отделаться, а тот рассыпался в любезностях и с широкой улыбкой приглашал зайти в канцелярию: он получил посылку с домашним печеньем и будет рад угостить друга.

Яначко, вероятно, полагал, что ни Мартин, ни остальные не догадываются о совершенной им подлости, и гордо проходил к воротам, стуча по цементным плитам новенькими подковками.

Мартин смотрел ему вслед и чувствовал, что образ этого человека, еще недавно бережно хранившийся в его душе, начинает терять очертания, бледнеть, крошиться, будто источенный молью. Дотронешься – и он распадется, обратится в прах.

Такое случалось с ним впервые, и он был растерян.

«Можно простить, забыть обиду, – подумал Мартин, снова увидев писаря через несколько дней (тот возвращался из города, и Мартин узнал его длинную, по щиколотку, шинель с начищенными, торжественно поблескивавшими в утреннем свете пуговицами). – Можно простить, забыть. Но когда наступает разочарование, тогда рушится все…»

В те годы, когда он служил у границы, где приходилось стоять на часах и в дождь и в снег, у Мартина было завидное здоровье. Он даже насморка не схватил ни разу. Но с некоторых пор он стал часто прихварывать: ломота, головная боль, боль в пояснице. Он переносил постоянное недомогание на ногах, но оно изводило его… Он начал быстро уставать, с трудом поднимался даже на третий этаж… Вставляя ключ в замочную скважину, чувствовал, как дрожит рука. Войдя в квартиру, Мартин смотрел на свое отражение в зеркале, с усмешкой говорил: «Ну, брат, легко я? ты стал сдаваться. Выше голову! Рубикон еще не перейден!» – и сбрасывал плащ.

Принимал лекарство (ломал таблетки, бросал их в стакан и наблюдал, как размякают в воде острые неровные кусочки, оседая мутной кашицей на дне), потом пил горячий, обжигающий горло чай и ложился. Ночью вставал переодеться, потому что пижама была мокрая – хоть выжимай. Утром он чувствовал себя бодрее. Головная боль прошла, но в пояснице все же покалывало.

«Проклятый грипп весь год донимает меня…» – думал Мартин, стоя перед распахнутой створкой шкафа, где висели на перекладинке его галстуки. Собираясь в город, он выбирал подходящий к костюму. Сгибался, разгибался, разминая непослушное тело. Суставы трещали – такой звук бывает, когда трется камень о камень. Мартину казалось, что этот треск гасит уголек боли. Но, застегивая пиджак, он снова ощущал, что уголек продолжает тлеть…

В детстве Мартин часто болел – обычно зимою. После катанья на санках он частенько возвращался домой с мокрыми ногами, в обледенелом пальтишке – потому что санки провалились под лед. Забирался в постель, а среди ночи чувствовал, что одеяла на нем пылают… Ему снилось, что он идет по крыше, по самому краю. Черепица трещит под ногами, он широко расставляет руки, чтобы удержать равновесие, но пальцы упираются в пустоту неба – и он летит в пропасть. Внизу, в узком ее провале, шествуют одетые в черное старухи, пытаются схватить его…

Одна из старух, их соседка, приходила по утрам к больному мальчику и, задрав ему рубашонку, притрагивалась холодными–прехолодными шершавыми пальцами к его горячему животу и начинала растирать. Время от времени она смачивала пальцы в мыльной воде. Сначала Мартину бывало больно, и он стискивал зубы, чтобы не закричать, но потом чувствовал только приятное щекотанье от движения этих старушечьих рук с мягкой, словно размокшей кожей, складками висевшей на узловатых суставах. Старая женщина, чье морщинистое лицо напоминало сушеные яблоки, желтевшие зимой на шкафу, раскачивалась над мальчиком всем телом в том ритме, в каком хозяйки месят хлеб.

На следующий день Мартин поднимался здоровый. Собирал тетрадки, точил карандаши и шел в школу…

Теперь боль в пояснице (радикулит, как говорили врачи) нельзя было снять растиранием. Тех умелых, плавных рук давно не было на земле. Но был песок по берегам черноморских заливов, где ракушки – крохотные кусочки шлака из гудящей кузницы моря – приятно щекочут босые ступни, было солнце, нежно ласкавшее кожу, было небо, которое качалось в глазах от полета чаек, – и Мартин верил, что вернется домой исцеленным.

Он не подозревал, что за его спиной шушукаются – кто с сочувствием, кто со злорадством. Люди угадывали за диагнозом врачей иную болезнь. Ио Мартин не знал этого, он был уверен, что люди просто уважают его за приветливое и доброе к ним отношение. Считал, что в редакциях охотно принимают его переводы, потому что они нравятся, а вовсе не потому, что неудобно огорчать неизлечимо больного человека. Редактор угощал Мартина кофе и, сдвинув на лоб очки, читал вслух только что принесенные строфы, восхищался метафорами («Как чудесно звучит вот это: «Когда женщина ласкает мои волосы, я слышу шорох осенней травы, где притаились ядовитые змеи…»), потом любезно провожал Переводчика до двери.

А вернувшись, говорил сотрудникам:

– Да простит меня Калинов, но с его переводами нужно еще основательно повозиться. Во–первых, меня смущает выбор стихов, которые он переводит, – вряд ли нашему читателю так уж интересны эти его ядовитые змеи! А во–вторых, пускай принесет какой–нибудь сонет, чтобы можно было судить, насколько он владеет рифмой! Белый стих кто угодно, хоть моя бабка, с грехом пополам накропает.

И в довершение махал рукой, что означало: «Ну что ж, он переводчик с именем – пускай сам за себя и отвечает, да и неудобно обижать – вы ведь знаете, у него…» – и склонялся над рукописями.

– Помнишь того старика писателя, который жил недалеко от нас, на той стороне улицы? – спросил Мартин утром, когда они собирались пойти на пристань. – Я подумал о нем, когда встретил на Акрополе того француза.

– В детстве я видела его портрет в хрестоматии, – ответила Златина. – А однажды он приезжал к нам в школу: низенький, брюки мятые, воротничок несвежий. Читал веселые стихи. Ребята шумели, хлопали, одна я не смеялась. Разглядывала его. Первый раз в жизни я видела живого писателя. Меня поразило тогда, что на нем старая заношенная рубашка, а его старания нас развлечь не произвели на меня никакого впечатления. Это было мое первое разочарование в изящной словесности…

– А чего ты, собственно, ждала? Чтобы он к вам явился во фраке и в цилиндре?

– Ждала, что он будет красивый, а увидела невзрачного и очень печального человека, который изо всех сил старался казаться веселым. Потом одна девочка сказала учительнице: «Неужели все писатели такие? А я–то думала, они молодые, красивые…»

– Дети иногда бывают очень жестокими.

– Помню, в первых классах у нас учительница была хромая. Весь наш класс мучительно завидовал параллельному – у них учительница была красивая, как кинозвезда.

– И все же что общего между его стихами и грязным воротничком?

– Уверяю тебя, сейчас его неряшливый вид не показался бы мне таким ужасным. Но тогда наружность писателя для меня была неотделима от его произведений. Я не представляла себе, как может некрасивый человек писать красивые стихи…

– Вот так мы все, – с горечью улыбнулся Мартин, – постепенно, но безвозвратно отталкиваем от себя людей. Сегодня – мятой рубашкой, завтра – необдуманным шагом…

Да, много лет назад по соседству с Мартином жил детский писатель. Мартин видел, как тот вечером возвращается с работы, и казалось, что он вот сейчас, на ходу сочиняет стихи и спешит домой, чтобы записать их, пока не забыл. Серое пальто он снял и несет, перекинув через левую руку, длинные волосы развеваются в такт шагам – совсем седые на висках, табачно–желтые на лысеющем темени.

Стихи у него большей частью были веселые, и когда он читал их детворе, то корчил смешные рожи, щурил глаза, говорил писклявым, голосом, подражая мяуканью котенка, или стоял на одной ноге, как аист, разговаривающий с лягушкой. Дети хохотали, аплодировали и во все глаза смотрели на пожилого человека, стараясь не замечать его морщин и металлических коронок на крупных, как фасолины, зубах.

Мальчишки считали писателя очень веселым, счастливым человеком. Они помнили его портрет в школьной хрестоматии (там писатель был молодой – с темной шевелюрой, окружавшей ореолом высокий лоб). И сейчас, переводя взгляд с мохнатых, изогнутых, будто птичье крыло, бровей па его карие глаза в сеточке морщин, с похожими на предутренний сумрак тенями, они старались не видеть затаившейся в них горечи и усталости. Они хлопали в ладоши, вскакивали из–за парт, просили почитать еще – им так хотелось, чтобы человек, чья голова с зализанными волосами вырисовывается сейчас на фоне черной классной доски, был счастливее всех на свете.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю