Текст книги "Прощай, Акрополь!"
Автор книги: Иван Давидков
Жанр:
Повесть
сообщить о нарушении
Текущая страница: 22 (всего у книги 31 страниц)
ПРОЩАЙ, АКРОПОЛЬ!
СБОГОМ, АКРОПОЛИС!
ПЛОВДИВ, 1976
Перевод М. ТАРАСОВОЙ
О чем вы печалитесь? О своем дне, вами же испепеленном? Молитесь, об огне, ибо он – продолжение вашей поступи по земле.
Молитесь о нем – беспощадном, – и слезы ваши польются золотым дождем…
Старинная надпись
Внезапное решение уехать удивило своей необдуманностью самого Мартина Калинова: придется надолго забросить работу, нарушить условленные сроки, общаться с незнакомыми людьми, мотаться но автобусам, самолетам, пароходам и, наконец, падая от усталости, возвратиться поздней ночью домой с пачкой цветных открыток в чемодане, чтобы показывать потом приятелям, где он побывал, с дешевыми сувенирами, рассованными среди кофточек, купленных в портовых лавчонках, и с одной–единственной дорогой вещью, на которую никто, вероятно, не обратит внимания – остроугольным обломком от стены Акрополя. Он будет рассказывать друзьям о мозаиках в древних церквах, а они будут спрашивать, сколько стоят ботинки в Афинах и сколько пар можно провезти через границу. Он будет говорить им о кипарисах, с чьей стройностью сравнятся лишь рыбацкие жены, а гости будут разрывать с треском целлофан на привезенных им подарках и думать о тавернах в Пирее и пьяных матросах, танцующих сиртаки…
И если и было что–то, чем он мог бы объяснить свое внезапное решение отправиться в путешествие, то это было желание увидеть берега Эгеи, ступить на песок, по которому ступали герои древних легенд, увидеть окутанный облаками Олимп, чтобы однажды вечером раздутый ветром огонек первой звездочки показался свечой в деснице поднимающегося к вершине древнегреческого бога, из–под сандалий которого осыпаются камешки.
Радовала его и мысль, что он будет бродить в музеях среди мраморных изваяний, на которых оставил свой след Резец Праксителя, будет рассматривать глиняные сосуды, стираясь различить в их очертаниях следы прикосновений тех рук, что посылали корабли к берегам Трои или за бурные моря к далекому острову Итака.
А больше всего его радовало то, что с ним поедет женщина, о которой пойдет речь на последующих страницах нашего повествования.
И раньше, бывало, он замечал особую перемену в своем настроении, когда ему случалось путешествовать с близким человеком. Но то были короткие поездки в родные места осенью, во время сбора винограда, или зимой когда дым паровоза нестерпимо ел глаза и синицы клевали домашние колбаски, сушившиеся под навесами станционных будок. Он сидел у окна вагона, разговаривал со своим спутником, радуясь телегам с лиловой свеклой, рядом с которыми бежали собаки, лаявшие вслед поезду, и понимал по лицу друга, по мягкому тону его голоса и прикрытым от слепящего снежного блеска глазам – в них мелькает отражение телеграфных столбов, – что тот разделяет его радость.
Подобное чувство охватывало его и в концертных залах, и на выставках.
Он не знал, устроены ли так же и другие люди, но он мог целиком насладиться мелодией или картиной, только поделившись своими впечатлениями с другим человеком. Иначе он ощущал пустоту между собой и тем, что его окружало.
Он был замкнутым человеком, предпочитал мечту осуществленному желанию и находил особую радость в ожидании и предвкушении того, что произойдет.
В детстве Мартин мечтал, чтобы ему купили заводную машинку. Целую неделю он бродил возле витрины, где стояла эта игрушка, покрытая пылью, но по ночам в мальчишеских снах пыль стиралась, и машинка сверкала, озаряя весь дом.
Наконец к Новому году ему купили ее. Мартин завел машинку, и она несколько раз наискось пересекла комнату – от дверей до шкафа. Потом ударилась о ножку стола и опрокинулась, задние ее колеса забавно крутились. Решив, что она может взбираться по стене, Мартин поставил ее на задние колеса. Она зажужжала и скатилась вниз. Он положил ее на подлокотник кресла. Она доползла до края, помедлила, словно в страхе перед прыжком, и со звоном ударилась о ковер. Тогда Мартину вздумалось разобрать ее на части. Любопытство не давало ему покоя. Что скрывается у нее внутри, за блестящими фарами и щитками? Винтики разбалтывались под отверткой, отваливались зубчатые колесики. Показалась пружина и, проскочив между пальцами, с треском лопнула. Он едва отыскал ее под диваном, начал сгибать синеватый краешек тугой стальной пластинки, но она побелела на сгибе и сломалась.
И от мальчишеской мечты осталась лишь кучка железок под кроватью…
Этот урок детских дней, наверное, скоро бы позабылся, если б Мартин не усвоил для себя важного правила: не торопись насладиться тем, что тебе бесконечно дорого, не торопись разобрать его на составные части, нащупать его пружину, если не хочешь потом испытать разочарования.
И все же он отправился в эту поездку.
Автобус проезжал по мосту, сложенному из белесого камня. Мартин задремал и, вероятно, дремал бы еще долго, если б его не разбудил металлический скрежет эха о высокие стены моста. (Эти звуки пробуждали в нем воспоминание о туннелях Искырского ущелья, о топоте в темном коридоре вагона, по которому кто–то из пассажиров волочит к выходу чемодан, о дрожащем язычке пламени в горсти сидящего напротив мужчины – он возвращается с медного рудника в Елисейне, и руки его оранжевы от меди.)
Грохот моста лишь на миг напомнил ему об этом. Потом каменные стены отступили в сумрак утра. Река, превратившаяся от летнего зноя в тоненькую струйку, блеснула среди камней, скользнула по голубоватой гальке, изогнулась и скрылась под темными лапами пихт.
Пассажиры вокруг дремали, откинувшись на спинки сидений. Рукава плащей, свесившиеся с багажных полок, раскачивались вместе со склонами ущелья, то приближавшимися (и тогда над автобусом виднелся только треугольный клочок пепельного неба), то отдалявшимися (и тогда в окнах мелькали огороды с полегшим луком или черными колодезными журавлями, на которых сидели, подрагивая, сороки).
Женщина, чье присутствие так радовало Мартина, сидела у окна впереди него. Он смотрел на ее растрепанные бессонницей волосы цвета темной меди, на плечи, закутанные в темную шаль с длинными кистями; и по тому, как становились то ярче, то бледнее мелкие розовые цветочки, разбросанные по шали, он угадывал (не глядя в окно), проезжают ли они под аркой пожелтевших деревьев или их обступают одни голые скалы
* * *
Мартин Калинов (или Переводчик, как обычно называли его друзья) родился в маленьком городке Дунайской равнины. Пятьдесят лет, разведен, рост средний, глаза карие, нос прямой, особых примет нет, как пишут в паспортах. Таковы были первые скудные сведения о нем. Но присмотревшись к нему, заинтересовавшись его привычками, капризами и странностями, побывав у него дома, любопытный человек мог бы открыть сложный мир за кажущейся будничностью жизни Переводчика.
Лицо Мартина, круглое и бледное, с выпяченными вперед губами, точно он собирался задуть спичку, обжигавшую ему пальцы, было всегда гладко выбрито. Но даже если б его никогда не касалась бритва, оно все равно выглядело бы так же, потому что его покрывал только легкий пушок, какой бывает у юношей. Несмотря на это, Переводчик каждое утро обильно намыливал щеки и с удовольствием водил по ним бритвой среди пузырьков пены. В зеркале передвигалось его порозовевшее лицо: очищаясь от пены, оно приобретало фарфоровую гладкость.
Окружающие знали Мартина как энергичного человека, вечно занятого какой–то работой, какой–то мыслью, не дающей ему покоя. И в то же время доверчивого, но раскрывавшего свою душу не всякому, и не в порыве откровенности, а по зрелом размышлении. Он трудно сходился с людьми – не потому, что любил одиночество, а потому что не мог дружить с кем попало. Но когда он встречал человека, в котором чувствовал душевное родство, и убеждался, что и тот отвечает ему искренним дружеским расположением, то привязывался к нему со всей страстностью, свойственной одиноким людям. Он требовал такой же пылкости и от своих друзей и глубоко страдал, если они не отвечали ему полной взаимностью.
Он жил, окруженный книжными полками – все стены его квартиры были заставлены книгами. Единственное окно, обращенное на юг, впускало в комнату тонкую зелень растущей за ним чинары, которая летом постукивала по стеклам утиными лапками своих листьев, а осенью, когда листва облетала, покачивала мохнатыми шариками, похожими на мартеницы [5]5
Мартеница – шнурок из шелковых белых и красных ниток, часто с помпончиками на конце, который прикрепляется к одежде или к поздравительной открытке в знак наступающей весны.
[Закрыть].
Днем он читал, а вечером, включив настольную лампу, переводил, склонившись над столом, стихи своих любимых поэтов.
Оглядывая тонувшую в полумраке комнату – с зеленоватой занавеской, которую морщил ветер, со стопками книг в углу, – смотря на разбросанные по столу ручки, лежавшие, словно красные и синие рыбы на морском дне, Мартин думал, что переводчик походит на водолаза. Он погружается сквозь толщу молчания, чтоб отыскать сокровища в глубинах времени. Отыскать их среди песка, водорослей, под серыми, словно запаянными цементом, раковинами.
«Но разве лишь для того, чтобы отыскать? – думал Мартин, – Нет, он должен прикоснуться к словам, как к металлу, прощупать пальцами каждый изгиб, каждую трещинку в них и, переплавив этот металл, снова облечь его строгой плотью и придать ему звонкость, подобную богатому звучанию человеческого голоса…»
Или сравнивал свою работу с тяжелым трудом каменотеса: переводя, ты должен перенести на другую глыбу мрамора все линии и формы, все штрихи творения, созданного мастером. Окутанный мраморной пылью, ты должен работать молотком и долотом до тех пор, пока не только воссоздашь избранное тобой произведение, но и вдохнешь в него душу.
Бумага, словно дыша, трепетала под пером Мартина. Синие и красные рыбы, ожив, плавали в тихих водах ночного полумрака.
Свои дальние странствия Мартин Калинов обычно совершал по страницам книг. Он обладал даром оживлять предметы, вживаться в созданное другими, чувствовать сохраненный в слове колорит незнакомых земель, и это доставляло ему большее удовольствие, чем если бы он путешествовал сам. Он предпочитал предаваться этому наслаждению дома, при свете настольной лампы, под тоненькое тиканье будильника, которое было слышно только в те мгновенья, когда Мартин откладывал ручку и брался за кувшин, чтобы полить фикус.
Сами же поездки утомляли его. Он не мог терпеть автобусной тряски, перетаскивания чемоданов, бесконечного ожидания в вестибюлях гостиниц, где уборщицы до самого обеда шлепают замызганными тряпками по каменным плитам пола, обедов в закусочных под открытым небом, где под столами прохаживаются петухи, склевывая оброненные со стола хлебные корки и кукарекая…
А сейчас петухи кукарекали по сельским дворам в поречье Струмы. Проплывали телеги с алюминиевыми бидонами для молока. Рядом сидели крестьянки и, покачиваемые неспешным шагом мулов, вязали свитера, коричневые, как вспаханное поле впереди, или придерживали на коленях корзины с яблоками. По склону к реке спускалось стадо коз. Оно походило на сползающую вниз груду пепельно–серых валунов, которая, скользя, продирается сквозь низкорослый кустарник. Колыхалась под ветром осенняя трава (а может, по ней пробегал солнечный луч, пробившийся из–за облаков); струилась между корней старых орехов, свисающих по оголенным берегам, река, поблескивала волнами – солнце выглянуло снова, – и волны играли, как стайки рыбок, что кидаются из одной заводи в другую.
«Все движется. На земле нет ни минуты покоя, – думал Мартин, – Наверно, это непрерывное движение сцепляет одну частицу жизни с другой, и они, кружась, как туманности, прокладывают себе путь по Вселенной. А что такое, в сущности, человек? Вечное движение. Когда пыль дорог отдыхает на его башмаках, вдаль уносится его мысль. Когда спит его мысль, по земле и по небу бродят его сны. Человек едет навстречу радостям и разочарованиям, уезжает порой, чтобы убежать от самого себя, но в вагонном окне, на дне колодца или в глазах сидящего напротив человека встречает вдруг молчаливый взор своей собственной совести…»
Много лет назад мельник из Кочериново рассказывал ему, что раз в году бывает миг, когда вода засыпает. Все звуки вокруг тогда стихают, а застывшие заводи становятся гладкими, словно остекленелыми. Поднесешь кувшин ко рту – и горла твоего коснется не прохладная струйка, а сухость воздуха. Пропустишь миг уснувшей воды – значит, пропустишь лучшее мгновенье своей жизни.
– А тебе доводилось видеть уснувшую воду? – спросил его Мартин.
– Нет, так и не довелось… Я или спал с чужими женами, или шлялся по свету.
Мартин тоже не раз упускал мгновенья, когда до счастья было рукой подать. Упускал или просто не замечал, потому что большой город укротил стремительные потоки, подле которых прошли его детство и юность, сковал их плотинами, вылил в них всю муть своих фабрик и каналов. Такая вода не уснет. Ей не дано помнить и грезить. Ее не взволнует ни тень птицы, ни отражение облака. На дне ее не увидишь ни орехового листа, ни косточек склеванной дроздами дикой черешни. Течет такая свинцово–серая река, и веточки, крутящиеся в ее мути, кажутся металлическими.
Бывали, наверно, мгновенья, когда река детства засыпала, но что было просить у нее Мартину, охваченному мальчишеской радостью и счастьем? В реке были омуты, где купали коней (мальчишки, прокатившись на них верхом, сползали по мокрым крупам), были отмели, где матери стирали белье и купались, не снимая сорочек. А дети возились рядом, чувствуя, что под этими светло– или ярко–розовыми сорочками, которые смешно пузырила вода, таится что–то непонятное, но смущающее их душу, и, несмотря на грозные окрики матерей, они вертелись у них под ногами, шарили среди камней, ловя рыбешек, и глазели, как под облепившими женскую плоть сорочками обрисовываются приплюснутые груди, а внизу просвечивает темное, размытое водой пятно.
Эта вода могла уснуть, потому что изнемогала от шума, красок, теней, от восходов и закатов, от соприкосновения купающихся тел, от сияния звезд…
И кто знает, какие ей снились сны!
Мартин не ведал этого чуда воды. Оно открылось ему лишь однажды тихим августовским вечером несколько лет назад в Бургасском порту.
Опустив чемоданы, Мартин стоял на набережной. Пароходик только что причалил. Шелест пестрых платьев гомон, стук каблучков по мостовой, широкополые шляпы, окружавшие, подобно ореолам, потемневшие от солнца лица, – все это падало в зеленую воду залива, растворялось и безмолвно оседало на дно.
Когда толпа поредела, а на пароходике остались только два матроса (они волочили по палубе огромный ящик из сосновых планок), Мартин Калинов заметил неподалеку женщину лет тридцати пяти, высокую, стройную, в пестром золотистом платье, в вырезе которого виднелись коралловые бусы. Мартину показалось, что женщина чем–то расстроена. Может, ждала кого–то, кто опаздывал. Может, ей пришлось прервать отпуск, потому что заболел кто–нибудь из родных, или произошло несчастье, и теперь она одиноко стоит с двумя чемоданами на этой уже безлюдной пристани.
Не столько мужское любопытство, сколько желание помочь заставило Мартина подойти к ней.
– Извините, – сказал он, когда тень его коснулась ее тени на мостовой. – Разрешите я вам помогу?
– Спасибо, не надо, – ответила незнакомка смущенно. – Родственники обещали меня встретить и проводить на аэродром. Но у них, наверно, что–то случилось…
– Я тоже лечу вечерним самолетом. Мы можем вместе доехать до аэродрома. Такси меня ждет.
Уловив согласие в ее взгляде, он наклонился и дотронулся до остуженных вечерней прохладой ручек чемодана.
Глаза, очень темные (от загара на лице их отделяла только ..снежная белизна белков), казались слишком большими на маленьком лице женщины. Чуть выдававшиеся скулы отбрасывали легкие полукружья тени, которая придавала матовость щекам и сходила на нет у подбородка, своим овалом напоминающего персик. Редкие огни пригородных домов скользили по ее губам, отливавшим перламутром, словно раковина, по густым каштановым волосам, таким кудрявым, что женщина походила на мулатку с каких–то далеких южных островов.
Она молчала, неотрывно глядя в окно машины. Ее тонкие и нежные, как у ребенка, руки как–то напряженно лежали на коленях; время от времени, когда машина проезжала под фонарем, по ним пробегала зеленая искорка. Это в кольце поблескивал камень.
Когда они вышли из машины и позади них распростерлось темное поле, а впереди обрисовались контуры самолетов, заостренные светом ламп, спутница Мартина улыбнулась.
– Спасибо, – сказала она, слегка наклонив голову.
Улыбка вдруг озарила ее лицо, и он открыл, что самое красивое в этой женщине – зубы. Они были ровные, округлые, как – капли росы, с жемчужным блеском – и Мартину показалось, что в единственном произнесенном ею слове был звон падающих капель.
Это ощущение не покидало его и в самолете.
Давно стемнело. Ничего нельзя было различить – ни земли, ни неба. Только когда между облаками проглядывали звезды, Мартин видел, как крутится самолетный винт – он стирал бледные светила с черной тверди неба и, покрытый их пылью, как фосфором, слабо мерцал.
Будь сейчас утро, облака, обнимавшие самолет со всех сторон, пышные, похожие на снежные сугробы, сияли бы вокруг, излучая спокойствие. Их очертания были скрыты темнотой, но Мартин все же ощущал исходящее от них сияние. А может, это ощущение рождалось оттого, что рядом с ним сидела Златина – так звали его спутницу, чей чеканный, как на старинной монете, профиль ясно вырисовывался на фоне самолетного окна.
Ночной полет надолго связал вместе этих людей, случайно встретившихся вечером на пристани. Зеленая искорка в кольце Златины много раз кружила над его лицом, когда она протягивала руку, чтобы погладить Мартина по волосам, и этот огонек напоминал ему светлячков в родных краях.
Он смотрел с самолета на исчезающие туманности городов, следил взглядом за их силуэтами, всматривался в мигающую над его головой звезду и думал об огне – этом странном воплощении материи, которое может все превращать и в свет, и в пепел.
Огонь сопровождал его всю жизнь: порой далекий, как мерцание звезды, порой близкий, разожженный возле самой дороги. Языки пламени, раздуваемые ветром, озаряли то ладонь, то лицо человека, едва различимое в дыму. Словно пальцами скульптора, огонь лепил то скулы, с торчавшей под ними серой щетиной, то губы, тонкие, как трещина на камне, то глаза с узкими кошачьими зрачками. Мартин вслушивался в голоса людей, сидевших вокруг костра (видны были только их сандалии с потрескавшимися ремешками и штаны, вздутые на коленях, как молоты каменотесов), и ему чудилось, что это не люди, а языки пламени поверяют друг другу что–то свое, сокровенное. Он даже пытался различать их голоса: вот этот, писклявый, голос головешки, а вон тот, басовитый, в котором слышится шум реки, голос большого пня, который горит в середине костра. В этом пне жили жуки–древоточцы, и теперь они трескаются, рассыпаясь искрами по темной траве.
Мартину представлялось, что ночью вся жизнь человека подвластна огню. И сам человек в эти часы превращается в некую светящуюся точку… Вон на дороге появился огонек – блуждая, теряясь в кустах, он приближается к тебе. Думаешь, светлячок, и уже снимаешь шляпу, чтобы накрыть его в траве, а это, оказывается, велосипедист. Крикнешь – и светлячок отвечает тебе человеческим голосом, испуганным непроглядной тьмой… – Глядя вслед поезду, удаляющемуся среди дегтярно–черных пихт – квадраты света, нанизанные один на другой, – Мартин думал о людях, которые уносятся этой ночью к дальним городам. Радостны они или озабочены? Спят или, расстелив на коленях газету, ужинают, отрывая кусочки от жесткой курицы? О чем же они говорят? О тяжбах? О болезнях? Или рассказывают анекдоты, чтобы ночь прошла поскорее? Мартин не мог ответить на эти вопросы, но ему было ясно, что человек – это искра, которая удаляется от крошащихся, как сгоревшая газета, контуров пихт, от сплетающихся в вышине железнодорожных мостов, от мыслей о вчерашнем дне. Эта искра смеется, вздыхает, угрожает кому–то, ликует, охваченная любовным порывом, или строит подлые планы – и отдаляется от осуществленного и неосуществленного, отдаляется от самой жизни…
Мартин знал и другой огонь, тот, что испепеляет все на своем пути. То была одна из стихий, перед которой он с детских лет чувствовал себя беспомощным, хотя его родной дом с толстыми стенами из тесаного камня, с тяжелыми замками и плотно. задвинутыми ставнями, казалось, должен был бы внушать ему ощущение надежности. Огонь диким конем плясал вокруг сооруженных человеком оград, вокруг стен его крепостей (скорее, похожих на карточные домики), вокруг его мыслей и желаний. Огромный, как холм, этот апокалипсический зверь мчался, поигрывая всели своими мускулами, и от гривы его до неба взметались языки пламени.
Однажды ночью (Мартину было лет пять) лил сильный дождь. Вдруг раздался оглушительный удар грома. Задрожали стены. Тарелки упали со стола и покатились по полу. Весь дом озарился ослепительным светом. Потом – или так только показалось Мартину – свет закричал человеческим голосом. С этим криком смешались мычанье и блеянье, послышался звон колокольцев. Испуганный Мартин увидел в окне огромного коня, рыжего, как соседская кобыла, только с необыкновенно вытянутой шеей и. угрожающе расширенными ноздрями, из которых вырывались клубы дыма. Конь скакал прямо по крышам, раздувая опавшие, лоснящиеся от дождя бока и подобрав хвост между огромных ног. Слышно было, как треснула черепица и ноги разгневанного чудовища, застревавшие в балках, потащили за собой великанье тело коня.
Отец Мартина – сонный, смешной в нижнем белье – открыл входную дверь (в комнату ворвался оглушительный шум ливня), и мальчик поверх отцовского плеча снова увидел страшного коня: он вставал на дыбы, словно пытался вырваться из чьей–то руки, крепко державшей его за узду.
«В соседский дом молния ударила. Хлев горит столбом», – сказал отец, взял стоявшее в углу ведро и как был – сонный, всклокоченный, в галошах на босу ногу – выбежал из дому.
Со всех улиц спускались люди, перекликались на бегу, красные в свете пожара. А вокруг валились балки, обрушивались с треском на каменные ограды и все сильнее полыхали – под дождем.
А Стоя у окна, Мартин видел, как в проем обвалившейся двери из соседского хлева выбегали объятые пламенем овцы и с громким блеяньем разбегались по двору. Люди, размахивая и гремя ведрами, преграждали им дорогу, чтоб уберечь от этих дымящихся факелов другие дома и сараи.
Отец вернулся только под утро, промокшая рубаха прилипла к его спине. Комната наполнилась запахом гари, Дождя и золы.
Ложась в постель, Мартин снова краешком глаза увидел тело коня, заслонившее полнеба. Видны были ребра мертвого жеребца, один его глаз (а может, то было окно сгоревшего дома?) и копыта, ярко блестевшие в струях дождя…
Были годы, когда в их доме горел тихий и ласковый свет, и ничто, кроме радости, не окружало Мартина. Это было время его ранних детских лет. Он думал, что все вокруг существует лишь для того, чтобы его радовать: мать с розовым гребешком в волосах, которая по утрам, целуя, будила его; деревце у окна, на верхушке которого было гнездо малиновки; отец, в карманах которого, кроме ключей и янтарного мундштука, Мартин обязательно находил конфету или игрушку; котенок, который по вечерам сворачивался клубочком у него под одеялом и сонно мурлыкал.
Все в доме были здоровы и веселы. Деревянные ступени словно пели под ногами. Мартин не слышал даже упоминания о болезнях, огорчениях, разочарованиях. А смерть? Он и не подозревал о ней. Мир вокруг него был бессмертен, он – тоже…
Такая жизнь, наверно, продолжалась бы до бесконечности, если бы однажды вечером отец, возвращаясь с вокзала, не принес ему свисток – точно такой, в какой свистят стрелочники, перегоняя поезда. Мартину случалось видеть этих людей на вокзале, они шли вдоль железнодорожного полотна, помахивая желтыми флажками, и пронзительно свистели в свисток. «Загоняй в третий тупик!» – кричали. стрелочники. Паровоз, окутанный облаком пара, давал задний ход, толкал вагоны, и они, поскрипывая буферами, медленно катились по рельсам.
Когда Мартин в первый раз дунул в тонкую щелочку свистка, внутри запрыгал пробковый шарик и, словно разбуженная им, запела птичка. Отец с матерью заулыбались. Мартин свистел до самого вечера. У него уже кружилась голова, но он не переставал свистеть ни на секунду. Через несколько дней отец посадит его на колени и скажет: «Перестань, не то уши надеру! Оглохнешь от твоего свиста!» Но шока он с умилением смотрел на сына и радовался не меньше его.
Шарик подпрыгивал, стекла звенели, кошка испуганно скребла когтями дверь, а Мартин видел перед собою длиннополые шинели стрелочников, их руки, помахивающие линялыми флажками, и ощущал, как вокруг упоительно пахнет шпалами и чем–то еще, а чем – он поймет лишь спустя многие годы, когда сядет у окна в вагоне третьего класса.
Потушили свет, легли спать, но Мартин не расставался со своим свистком. Сунул его под одеяло, зажал в ладошке, и, когда он касался губами тонкой, как прижмуренный кошачий глаз, щелочки, пробковый шарик чуть слышно откликался, словно из крана падала капелька.
Однажды Мартин вышел на улицу поглядеть на снежную бабу, а придя домой, обнаружил, что свисток исчез. Вывернул все карманы, обшарил все углы в комнате, перерыл все ящики в столах, заглядывал под кровать, но нигде не нашел его. Он обыскал весь двор, свистка не было, да и как найдешь махонький свисток, когда снегом завалило даже телегу (виден был только кончик поднятого к небу дышла), а от колодца виднеется один ворот, похожий на большое белое веретено. Заливаясь слезами, Мартин бродил по двору…
Он вернулся домой только вечером – мокрый, в полном отчаянии. Мать согрела ему чаю и долго смеялась, узнав, из–за какого пустяка убивается ее мальчик. Поставив к печке насквозь промокшие ботинки, она обещала, что завтра же утром купит ему паровозик, который ходит по рельсам, и пластилин ему купит – лепить домики и человечков. А он думал про свой свисток. Зубы его стучали о край фарфоровой чашки с чаем (жар уже начинался), курица, которую варила мать, противно пахла мокрыми перьями и куриным пометом, а от язычков пламени в очаге веяло холодом, словно это были картонные обрезки со вставленной позади них, как в электрическом камине, красной лампочкой.
Услышав, как стучат о чашку зубы Мартина, мать приложила руку к его лбу и чуть не вскрикнула. Лоб пылал.
Началась долгая болезнь.
Дни, хотя и были однообразными и противно–белыми от снега, все же проходили быстрее, потому что с утра до вечера у его постели сидела мать с тарелочкой сладостей, горчивших во рту, и рассказывала сказки. Но ночи тянулись бесконечно. Он лежал без сна и слушал, как в темноте потрескивает жесть остывающей печки, как на чердаке крадется кошка, как отец с матерью что–то нежно шепчут друг другу на соседней кровати. Когда Мартин погружался в дремоту, ему снова мерещились рельсы и громадные туловища паровозов. Стрелочник, подаривший отцу свисток, помахивал вагонам коротеньким флажком, но они не подчинялись ему, потому что не слышно было свистка. Вагоны то стояли неподвижные, как слоны, то, рассерженные надоедливым помахиваньем флажка, вдруг катились на стрелочника.
Мартин приподнимался, тянулся за свистком, чтобы спасти своим резким свистом человека в черной шинели, но мальчишеские руки не нашаривали под одеялом ничего, кроме сна – мягкого и липкого, как сажа, которую по утрам мать вытряхивала на снег из черной печной трубы.
Гостиница, в которую их поместили, выходила на шумную улицу. Поток машин не прекращался ни на миг. За тяжелыми грузовиками двигались вереницы машин с туристами – проносились длинные лимузины с зеленоватыми стеклами, как аквариумы, в которых мелькали женские руки, похожие на рыб, мчались по асфальту запыленные малолитражки, где вплотную друг к другу сидели длинноволосые молодые люди, отправившиеся из Англии или Швеции в страну Гомера.
Утомленный долгой дорогой, Мартин надеялся, что ночью этот шум утихнет и тогда он сможет хоть немного поспать. Но грохот нарастал, и стакан на ночном столике начал подрагивать, словно усилились толчки далекого землетрясения.
Мартин вышел на балкон покурить.
На противоположной стороне улицы выстроились в ряд магазинчики. Одни занимали полуподвальные этажи зданий с лепными украшениями по фасаду, построенных, вероятно, в начале века; другие помещались в деревянных строениях, где по стенам были развешаны старые велосипеды и стершиеся автомобильные шины. Он обернулся к улице, проходившей с южной стороны гостиницы. Там тоже светились витрины магазинчиков, заваленных шестеренками, автомобильными фарами, полуосями и щитками. В нескольких шагах от магистрали – бара. холка. Музей пройденных дорог, пережитых волнений. И над всей этой рухлядью, в которой некогда билось неукротимое сердце моторов, возвышался обруч пластмассового руля – ореол вокруг головы Вечного путника.
А Вечный путник тащился сейчас к гостинице, где после жаркого дня его ждал холодный душ, или искал свободное местечко в летнем ресторанчике, где хруст песка под ногами официантов и обглоданные рыбьи скелеты на грязных тарелках.
Под балконом, где стоял Мартин, проносились машины. Плескалось в моторах масло, ярко светили фары, свистел ветер. Магазинчики с ржавыми шестеренками казались выдумкой. И тот смешной велосипед, висящий на стене, тоже казался выдумкой. Истинным был лишь пластмассовый обруч на сгене – ореол Вечного путника…
Утром, снова увидев старый велосипед, Мартин вспомнил, как позавчера перед самым отходом автобуса он заметил среди провожающих своего сына, которому теперь было уже десять лет. Мальчик озирался, стараясь отыскать просвет между локтями и плечами провожавших.
С трудом пробравшись по проходу, заставленному чемоданами, Мартин вышел из автобуса. Сын не заметил его, и он тронул мальчика за плечо. Тот обернулся, сдержанно улыбаясь, протянул руку и, глянув светлыми, какими–то золотистыми глазами, тонувшими в длинных ресницах («Совсем как у матери», – подумал Мартин), сказал:
– Мама велела передать, чтобы ты не забыл купить мне велосипед…
– Куплю и без ее напоминаний! – холодно сказал Мартип. – А ты–то сам что хочешь, чтобы я тебе привез, – футбольный мяч или комплект заводных автомобилей?
Он наклонился к сыну и почувствовал, как жесткий ежик его волос кольнул ему подбородок. Мальчик отстранился, словно испугавшись его прикосновения.
– Ничего… Мама сказала только про велосипед.
Шофер уже сидел за рулем, посматривая на часы. Рокочущая громада была готова рвануться с места. Мартин, не зная, что еще сказать сыну, обнял его. Плотная толпа провожающих мешала ему нагнуться, и он прижал лицо мальчика к металлической пряжке своего плаща. Тот, наверно, оцарапался, потому что, когда автобус заворачивал, выезжая на главную улицу, Мартин заметил, что сын трет лицо рукой. Вряд ли мальчик плакал из–за него, как, может, плакал бы на его месте любой другой ребенок, провожая отца в такой далекий путь. И действительно, мальчик задержался у витрины (вероятно, разглядывал царапину) и побежал к трамвайной остановке.