355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Иван Давидков » Прощай, Акрополь! » Текст книги (страница 25)
Прощай, Акрополь!
  • Текст добавлен: 9 апреля 2017, 23:30

Текст книги "Прощай, Акрополь!"


Автор книги: Иван Давидков


Жанр:

   

Повесть


сообщить о нарушении

Текущая страница: 25 (всего у книги 31 страниц)

Чтение всегда возвращало душевное равновесие Переводчику…

В молодые годы он легче переносил все невзгоды и трудности. Библиотечные полки крепостными стенами ограждали его. Егце живы были родители. Их голоса, которые потом можно будет уловить лигнь в поскрипывании мебели, еще слышались на кухне, и, как в далеком детстве, ему казалось, что на свете нет ни одиночества, ни равнодушия, «ни неприятностей. Теперь волосы его поредели – те самые волосы, которые он раньше расчесывал в темноте перед зеркалом, любуясь, как по гребенке пробегают искры. Здоровье его расшатывалось (как больной зуб наверху слева), и он понимал, что его крепости из книг – не такая уж надежная защита. Мартин работал с прежним упорством, стараясь удержаться в седле. Лошадь трусила, покачивая боками, ускоряла шаг, погоняемая окриками, но ездок чувствовал, что в ее поступи уже нет прежней твердости. И тогда Мартина тянуло увидеть кого–ггибудь из друзей…

Но обычно получалось, что его друзья, в общем милые и добрые люди, заняты. И тут Переводчик, для которого книги были радостью, ощущал вокруг себя пустоту – словно под плотными переплетами томов были не строки его любимых песен и баллад, набранные густо, как отпечатки птичьих лапок на снегу балкона, а огромная белая пустыня без следа человеческой мысли.

Златина встала убрать консервную банку, которая невыносимо бренчала, катаясь по балкону. «Это Владислав пошел к матери поужинать и вздумал позвонить, – решила вдруг она. – Кто еще способен, подняв среди ночи человека с постели, молчать в трубку…»

Уж не искорка ли неугасшей любви побуждала его набирать по ночам ее номер и слушать, как в мембране бьется ее сонный голос? Нет, он давно охладел к ней, возможно, даже ненавидел ее, но не выражал открыто своих чувств (как это делал бы любой другой, менее скрытный человек, если он обижен), а прикрывал неприязнь холодной любезностью, улыбкой, готовностью услужить, даже помочь в трудный момент. Вряд ли он хотел вернуть прежнее чувство Златины, нет, он рассчитывал каждый свой жест, как фехтовальщик, чуть приседая, рассчитывает свой удар по противнику, чье лицо скрыто под маской достоинства и неуязвимости.

Ко дню рождения Златины Владислав всегда покупал дорогой подарок и преподносил его не когда она была дома одна, а вечером, в присутствии гостей. Он медленно стягивал мягкие бежевые перчатки, кланялся, не сгибая плотно сдвинутых коленей, целовал Златину в щеку (она ощущала прикосновение не его губ, а тонкого холодного носа) и, оставляя пакет на столе, просил извинить его за то, что срочная работа не позволяет ему посидеть с ними подольше…

Он не сомневался, что гости захотят узнать, что же он подарил. Златина развернет пакет. Рука ее погрузится в бумагу, нащупает шкурку куницы и синюю коробочку, где лежит изящный браслет.

Подняв воротник пальто, чтобы снежинки не щекотали ему шею, Владислав шагал по улице, воображая, с каким любопытством гости рассматривают его подарок. Даже новый друг Златины – Переводчик (что она в нем нашла?) близоруко наклоняется, проводит пальцем по меху и с уверенностью специалиста заявляет: «Великолепно!» Потом произнесет строчку какого–нибудь стихотворения вроде: «Улыбка ее куницей мелькнула меж дерев…» и возьмется за свою рюмку. А остальные обсужда–ют подарок. Любуются браслетом, уговаривают Златину надеть, она не соглашается – не любит украшений – и предлагает тост. Гости пьют, едят, но разговор продолжает вертеться вокруг щедрого подарка Владислава.

Он добился своей цели. Скромный подарок Мартина лежит в углу. Переводчику становится неудобно: неужели ко дню рождения Златины он не мог подарить ничего, кроме альбома с репродукциями импрессионистов и еще какой–то безделицы? Владиславу достаточно того, что он заставил соперника почувствовать себя униженным. И еще одного добился он своим поздним визитом. Когда Златина вместе с Переводчиком уходят на кухню за новыми блюдами, гости обмениваются многозначительными взглядами, в которых читается молчаливый укор легкомыслию Златины, огорчившей своим безразличием (и не только им) такого великодушного человека, как Владислав, ведь вместо того, чтобы относиться к ней плохо, хотя у него для этого есть все основания, он проявляет такое трогательное благородство.

И не догадываются, что он мстит ей, заставляя окружающих ее жалеть.

* * *

Путешествия утомляли Мартина не столько расстояниями, которые приходится проезжать в тесноте автобуса, среди чемоданов, не столько толкотней в холлах гостиниц и в ресторанах под открытым небом (где в тарелках, как на керамике Пикассо, видны фосфорно–зеленые скелеты рыб), сколько впечатлениями, нагромождавшимися одно на другое, подобно камням древних акрополей.

Прикосновение к исчезнувшим мирам заставляло его погружаться в себя.

А Златина отправлялась путешествовать с другим настроением. Билет, лежащий в ее сумочке между зеркальцем и черным патрончиком губной помады, обладал чудодейственной силой. И словно по мановению волшебной палочки, Златина вдруг преображалась: куда–то исчезала ее раздражительность, походка становилась стремительной, словно ей только что сообщили радостную весть и она, как девочка, взявшись двумя пальчиками за краешек юбочки, вот–вот запрыгает от радости. Стоило Мартину, входя, за–метить у двери чемодан или разбросанные по кровати юбки и блузки, как он уже не сомневался, что Златина снова готова пуститься в путь–дорогу.

Она звонила друзьям, записывала адреса и номера телефонов, покупала сувениры, выбирала самые нарядные из своих платьев и в один прекрасный день на рассвете мчалась на аэродром в тряском такси, дворники которого размазывали по мокрому ветровому стеклу очертания обнаженных деревьев и матовое сияние уличных фонарей.

Немногие в многолюдном городе замечали ее отсутствие: трое сослуживцев из редакции радио (с ними Златина любила после работы выпить по чашке кофе), соседка, которой она оставляла ключи с просьбой поливать цветы, дочь ее брата (она ждала подарка от тетки – сиреневого лака для ногтей). Больше всех, особенно в первые дни разлуки, ее отсутствие ощущал Мартин, привыкший каждое утро звонить Златине по телефону, болтать о пустяках, шутить и терпеливо выслушивать ее бесконечные рассказы о своих снах.

Сейчас телефон молчал, и Мартин испытывал острую потребность чувствовать, что она где–то близко или хотя бы не так уж далеко: идет по улице к трамвайной остановке, такой похожей на ту, что возле ее дома, или сидит в вестибюле посеревшей от туманов портовой гостиницы, а над головой у нее раскачивается клетка с изумрудно–зеленым попугаем.

Он очень бы обрадовался, увидев, к примеру, ее выстиранные чулки, небрежно перекинутые через спинку стула, или в прихожей туфли с прилипшими к каблукам желтыми листьями. Но сейчас следы Златины терялись где–то в облаках. Образ ее стал смутным, обратился в звук (он никак не пробьется к городским крышам сквозь толщу серых туч).

Некоторые поступки Златины казались Мартину странными. Она могла занять деньги у малознакомых людей, уехать на аэродром или на вокзал не причесавшись. А стоило ей опуститься на сиденье, увидеть в окно вагона машущие на прощанье руки с поблескивающими на них часами или различить под крылом самолета городские окраины, как она облегченно вздыхала, словно поставив на землю тяжелый чемодан, до красноты натерший ей руки, и улыбалась, прижимаясь лбом к оконному стеклу.

Глядя на тянувшиеся вдоль заливов виноградники, синие от бордосской жидкости, повторявшие с более бледным оттенком цвет морской волны, наклоняя голову под остроконечными гроздьями виноградных лоз в греческих селах, Златина вспоминала свой родной городок на дунайском берегу. Сейчас там тоже была осень. Улицы, ничем не отличающиеся от здешних, наполнены запахом спелых плодов, растоптанного виноградного листа, дыма очагов, на углях которых шипит переливающаяся через край пенка варенья. Мать ее, отгоняя пчел, ползающих по липкой ручке ложки, выскребает дно широкого медного таза, а отец сидит у порога, держа в зубах гвоздики и щурясь – он плохо видит без очков, – сбивает ящичек, в котором завтра отправит посылку дочери.

Посылки из дома доставляли Златине больше хлопот, чем радости, и она в своих письмах умоляла родителей не беспокоиться – такие же фрукты и варенье в Софии можно купить в любом магазине. Но Они словно не читали ее писем и с упрямством провинциалов посылали надписанные химическим карандашом ящики.

Первая посылка приходила в начале июля. Это был ящичек для гвоздей, окованный жестяной лентой, будто в нем хранились какие–то ценности.

Златина с трудом рассекала жесть, просовывала плоское острие стамески под фанерную крыншу. Гвозди с треском отходили, и в просвете показывались груши–скороспелки с выгнутыми веточками. Златина срывала крышку, и на нее веяло запахом хлеба и медлительной дунайской воды, в которой на отмелях уже купается детвора.

Сейчас у них по двору разносится скрежет точильного камня. Отец, расставив ноги, стоит у забора, проводя бруском по синеватой стали косы – пора косить выросшую чуть не по пояс траву вокруг колодца. Спелые груши свешиваются ему на плечи. Они кривые, как трубки, и румяные, словно щеки ее младшего брата, который несется из школы так, что ранец громко хлопает его по спине, и уже от калитки кричит: «Мамочка, давай есть, я голодный как собака».

По одной из груш, которые выпимала Златина, полз майский жук, задержался, расправляя крылья, на листке, взлетел, мелькнул в зеркале над мойкой и, делая широкие круги, ударился несколько раз об оконное стекло. Златина, улыбаясь, вслушивалась в этот звук. Это была мелодия их двора, дунайского берега, улочек, покрытых сероватой пылью, где с середины лета до поздней осени стоял запах варенья, джемов, мармелада. Этот запах для нее был связан с вечерним кружением майских жуков над кипящими котлами и кастрюлями, где кувыркаются кусочки тыквы или ядра грецких орехов.

Майский жук бился о стекло, и звук этот напоминал ей одно недавнее лето. Груша, как и теперь, уже была усыпана спелыми плодами. Златина, сидя под ней, читала. Над головой ее жужжали пчелы и осы. Вдруг с улицы послышались голоса. Настежь распахнулась калитка, и во двор к ним вошли четверо полуголых мальчиков с прилипшими ко лбу волосами. Они несли на руках ее брата. Ладони его беспомощно свешивались вниз, голова неестественно склонилась набок. Выронив книгу, Златина бросилась к нему (мальчики положили его под грушей) и от ужаса не замечала ничего, кроме губ на его лице. Синие, как у мертвеца, они были крепко сжаты.

Руки отца надавили мальчику на грудь, изо рта его хлынула вода, и он очнулся. Отец выпрямился, два раза с силой ударил его по щекам (голова мальчика дернулась, словно вот–вот оторвется), потом та же рука сорвала спелую грушу и вытерев ее об рукав рубашки, протянула мальчику.

– Ешь, горечь во рту отбивает… Что, испугался? Ничего, ничего, пройдет! Я сам сколько раз, бывало, нахлебаюсь этой проклятой дунайской воды… Елена! – крикнул он жене. – Угости–ка мальцов вареньем!

Мальчики, притащившие едва не утонувшего друга, расселись на траве и принялись вылавливать ложечками из сиропа мягкие скользкие ягоды. А их товарищ, лежа на диванчике в кухне, все еще ощущал во рту вкус дунайской воды (она была такая противная, словно в ней растворили золу) и, весь дрожа, вбирал воздух полной грудью.

В приоткрытую дверь были видны мальчики, облизывавшие розетки и поглядывавшие в сторону кухни, но встревоженная мать не догадывалась вынести им еще варенья.

Волосы их уже высохли и воинственно торчали.

А майский жук все бился об окно в кухне. Златина доставала последние груши из фанерного ящика, расстав–ляя их в ряд веточками кверху на широком фарфоровом блюде. Перед глазами ее все стояли мальчики – оставив на траве розетки, они уходили, а над ними, провожая их, кружился майский жук – точно такой же, как тот, что постукивал твердыми крыльями о стекло…

Когда в ноябре рыбаки вытаскивали лодки на берег, переворачивая их днищем вверх, чтобы не заполнялись снегом, отец Златины начинал готовиться к отъезду в Софию. Мыл банки (звоном стекла наполнялся весь двор), перетягивал ручки оплетенных бутылей растрепанной потемневшей соломой, начищал ваксой валявшиеся с зимы, задубевшие за лето зимние ботинки, перевязывал лыком связки чеснока с жемчужной от первых морозов кожицей.

Когда по утрам он выходил во двор, под ногами его тонко шуршал иней. Трава, листья черешни, обломанные веточки груши–скороспелки, доносившиеся с реки голоса, хрипловатое кукареканье петухов – все, прохваченное резким дыханием ветра, сделалось хрупким и ломким. У ограды покачивались заиндевевшие хризантемы, при каждом порыве ветра они издавали еле уловимое жужжание, словно в них пробуждались звуки ушедшего лета. К обеду нежаркое солнце отогревало хризантемы, листья их обвисали и слипались, и тогда издали глухо, точно с трудом прокладывая себе дорогу сквозь туман, до берега доносился стук колес пассажирского поезда.

Этим поездом, целый день качаясь по заснеженной равнине, где все притихло и обмякло в медленном кружении метели, Атанас Евгениев, отец Златины, и его жена Елена ехали в Софию. По перронам запорошенных снегом станций стучали мокрыми сапогами крестьяне, тащившие мешки с шерстью или гусей с отполированными снегом крыльями. Снег таял на воротниках полушубков, на скамейки капало, шумные пассажиры, не раздеваясь, разворачивали газеты, в которых лежали жесткие деревенские лепешки, фаршированный фасолью перец или куриные ноги со студенистым мясом. Они жадно, будто неделю голодали, набрасывались на еду. Угощали своей снедью соседей, те отказывались, но крестьяне не оставляли их в покое до тех пор, пока они не брали хоть кусочек.

Железнодорожная линия то приближалась к шоссе – и тогда на его глянцевитой поверхности были видны желтоватые пятна конской мочи, то отдалялась от него – и рельсы исчезали в мглистой дали, где проступали тополя, бледные, едва различимые за пеленой падающего снега, похожие на дым из деревенских труб.

Атанас Евгениев разглядывал крестьян, обложенных со всех сторон мешками, и думал, что они с женохт сейчас похожи на этих кочующих в поездах людей, спешащих на неведомый ему огромный базар, куда, словно по чьему–то заказу, непрерывно надо было поставлять гусей, мешки с шерстью, вянущий красный перец и связки лука, разлохмаченные вагонной тряской.

Корзины и узлы, которые Атанас Евгениев приготовил для своей дочери, тоже заняли бы целый прилавок на базаре: старики везли с собой припасы на всю зиму – от пучков сухого укропа до двух оплетенных бутылей, запечатанных (чтобы вино не выветривалось) парафином. Они с женой были завалены вещами. Вещи были засунуты под сиденье, давили им колени, упирались в бока. А наверху в багажной сетке поскрипывали, стукаясь друг о друга на поворотах, два туго набитых чемодана.

Со всем этим скарбом, словно они переселялись насовсем, родители Златины прибывали в Софию. Озирались в толпе на перроне, стараясь различить дочь среди поднятых воротников, пушистых от снега шапок и отверделых под снежной коркой зонтов. Напрасно… Толпа встречающих редела, старики догадывались, что их телеграмма не дошла, и, потные от натуги и чувства неловкости, тащили свои пожитки к выходу. Сесть в трамвай было бы делом немыслимым, и Атанас Евгениев отправлялся ловить такси. Остановив машину возле груды вещей, шофер сначала отказывался посадить несчастных, но потом, смилостивившись, запихивал в багажник узлы и корзины, водружал на колени продрогшим старикам чемоданы, и машина катила по городу.

Поздно вечером, сойдя с трамвая, Златина замечала, что в окне ее кухни горит свет. Отперев дверь, она натыкалась на стоящую у самого порога корзину. Она включала свет и протискивалась между узлов, горой наваленных в прихожей. Увидев на вешалке старое материно пальто, а под ним обшарпанные боты отца, Златина уже не сомневалась, кто ее нежданные гости.

Родители, по своему обыкновению, приехали пожить у нее зиму…

Она была готова отругать их за то, что они приезжают без предупреждения, но, разглядев в приоткрытую дверь на кухне щуплую фигурку матери, склонившейся над электрической плиткой, а рядом с ней отца, одетого в домашнюю куртку с желтыми шнурами, которая делала его похожим на воеводу, Златина улыбалась и протягивала руки, чтобы обнять дорогих гостей, уставших от долгой дороги.

– Это что же у вас за столичная почта? – смотрел на нее прищуренными глазами Атанас Евгениев. – Я еще утром послал телеграмму, куда ж она могла деться?

– Я открывала ящик, ничего не было… – отвечала тихо, словно оправдываясь, Златина.

– Придет завтра почтальон, уж я ему покажу, самого заставлю на вокзале караулить! – грозился отец. (Щетина на его щеках стала совсем седой, и оттого лицо со светло–коричневой, как у мулата, кожей казалось сужавшимся к подбородку.) – Гляжу–гляжу на вокзале, нет тебя. Дело ясное, кричу одному шоферу: «Эй, парень, здорово! Не подбросишь нас с бабкой до дому через центр?..» – «Отчего не подбросить, подброшу! – отвечает. – Для тебя, бай Атанас, хоть на край света!..»

– Знакомый твой попался?

– А как же! Меня все шоферы на вокзале знают. Что я, первый раз в Софию приезжаю?

– Постарел, а врать не отучился, – бросала на него укоризненный взгляд жена и наклонялась перевернуть висевшие над печкой мокрые носки мужа. – Увидел человек, что я вся закоченела, и пожалел. А то хлюпал бы ты носом и по сю пору на вокзале.

– Не хлюпал и не буду, – самоуверенно отвечал Атанас Евгениев. – Знаю я их: дай им на чай – на руках понесут!

Златина достаточно хорошо знала своего отца и его «аристократические» замашки. Глядя на пар, поднимавшийся от его мокрых носков, она представляла себе, как отец, расстегнув потертое старомодное пальто, долго шарит двумя пальцами в кармане шерстяной кофты, доставая бумажный лев, потом расправляет загнувшиеся углы и небрежным жестом протягивает его шоферу, желая ему приятного пути и счастливых встреч.

Златина уходила на работу рано, иногда наскоро поев, а иногда даже не притронувшись к тарелке, в которую мать положила яичницу (застывший желток вздувался от кусочков брынзы). Устав за день, Златина долго не могла уснуть, прислушивалась к равномерному дыханию матери, спавшей у окна, – тихое посвистывание, словно за стеной, в кухне у соседей, забыли на плитке чайник. Она вертелась под одеялом, посматривала на небо – чернильно–синее в верхнем углу окна и совсем бледное над крышами (куда доходил свет уличных фонарей) – и думала о неотредактированных материалах, о стареющих родителях, с надеждой и беспомощной добротой смотрящих на нее, о засорившейся мойке, о том, что слесарю опять придется долбить стену… Но едва под утро она погружалась в сон, как его прерывал звон будильника. Она нехотя вставала, набрасывала синий халат и вбегала в ванную, хлопнув за собой дверью. Минут десять оттуда слышался плеск воды, а когда эти звуки прекращались, долетал стук оброненной крышечки от банки с кремом или упавшей шпильки.

Златина выходила на кухню преобразившейся. Лицо ее, освеженное холодной водой, слегка подкрашенное, розовело, теней под глазами как не бывало. В темно–карих глазах, опушенных густыми твердыми ресницами, поблескивали веселые искорки. Прозрачный розовый шарфик, небрежно повязанный у ворота темно–зеленой блузки, тоже весело трепетал. Глянув на часы (стрелки перемещались с неумолимой быстротой), Златина устремлялась вниз по лестнице, потому что еще немного – и она опоздает на работу. Мать, схватив кисточку винограда – ведь свой, из собственного виноградника! – бросалась вдогонку за ней. Златине некогда было оборачиваться, и, не замечая протянутой руки матери, она пробегала мимо почтовых ящиков с вечно испорченными замками и исчезала за домом.

Сев в переполненный трамвай, где развернутые газеты задевали ее лицо и плечи, Златина думала о матери – усталой женщине, на чьих коленях много лет назад маленькой девочкой она перелистывала первые свои книжки, ощущая на волосах прикосновение холодных, как дождевые капли, материнских бус. Думала о ее ночах, казавшихся ей глубокими и спокойными, об исхудалых, по–детски нежных и робких руках, о старости – этом беспощадном возрасте, когда разум блекнет, как выцветает газета от долгого лежания на солнце, а человек становится похожим на ребенка, покрытого морщинами, мучимого ревматизмом или одышкой, безмятежно кроткого или озлобленного, многое пережившего и многое успевшего забыть…

Это Златина особенно ясно осознавала, когда дарила матери старые платья.

Когда–то, еще до школы, да и в школьные годы, дочь носила юбки и пальтишки, перешитые из старых материнских платьев и пальто. Жили они тогда бедно. Отец разъезжал по придунайским селам и ремонтировал швейные машины марки «Зингер» и «Науман». Зарабатывал он мало, и, если бы не бережливость и изобретательность матери, вряд ли бы им удавалось сводить концы с концами. Елена распускала старые кофты, перекрашивала пряжу и вязала из нее дочери чудесные кофточки, в которых Златина целыми днями играла на улице, чтобы все видели, какая она красивая.

Это время наивной радости давно прошло. Теперь круг замыкался: мать, состарившаяся, маленькая, как девочка, донашивала платья и юбки дочери. Они были ей длинны, но Елена Евгениева укорачивала их и радовалась, что они почти новые, а гладкая подкладка скользит по телу. Златина отдала матери старую лисью шубу, протертую на локтях и вокруг петель. Впервые в жизни старая женщина надевала такую дорогую вещь. Заметно было, что шуба ей не совсем впору, но Елене в ней было тепло, да и на люди не стыдно было показаться, хотя соседки, не успевшие еще изучить ее биографию, поглядывали на нее с подозрением. Принимали скромную жительницу провинциального городка за бывшую собственницу национализированной мельницы или чесальной мастерской. Донашивает, значит, свои меха.

Им не приходило в голову, что старая женщина ходит радостная и счастливая по чужим для нее столичным улицам не оттого, что на ней надета траченная молью дорогая шуба, а просто она знает: ей есть на кого опереться вон в том доме напротив, где за занавеской стоит высокий фикус и стол завален книгами, над которыми она видит склоненную голову дочери с крупными плотными кольцами вьющихся волос.

Златина скрывала от родителей свои семейные нелады. Боялась, что мать не перенесет неприятностей предстоящего ей развода, и потому откладывала выполнение своего решения. Душа у Елены Евгениевой была нежная, легко ранимая, и любое грубое прикосновение было для нее болезненным, оставляло на ней темные пятна, подобные тем, что остаются на крыльях бабочки: пыльца прилипла к пальцам, и под ними вырисовываются только жилки – ломкие, словно сплетенные из ржавой проволоки.

Златина давно жила отдельно от родителей. Большой город поглотил ее. Она приезжала к ним только летом после экзаменов в университете и гостила месяц–два в родном доме, где все было специально приготовлено к ее приезду: на ее кровати самое пестрое покрывало и подушка с вышитым петухом («А он знает, что не должен меня рано будить?» – смеялась Златина, обняв узкие плечи сияющей от радости матери). В ванной были развешаны новые махровые полотенца, пахнущие буком – это был запах комода, – и гостье было особенно приятно прикасаться к ним лицом, вдыхая этот с детства родной и привычный запах.

Несмотря на то что ей было уже почти тридцать, для родителей (особенно для матери) Златина оставалась той же худенькой девочкой, у которой каждую зиму болело горло, и она, морщась, глотала противно–желтую жидкость – рыбий жир, дрожавший в ложке, как расплавленная сера.

Мать ее помнила, точно это случилось вчера, великое множество событий в жизни дочери с младенческих лет. Она могла, например, с мельчайшими подробностями рассказывать о том, как отмечали в первый раз день рождения Златины.

У них собралось тогда много родственников и знакомых. Они расселись в комнате с окном, выходившим на Дунай, и когната наполнилась запахом мокрой одежды (на улице лил дождь). Мать Златины накрывала на стол н не выходила к гостям. Не показывалась и виновница торжества.

Наконец дверь в горницу отворилась. Одетая в яркое цветастое платье, Елена Евгениева пригласила гостей к столу. Серенький денек замутил стекла окон, в комнате было сумрачно, и хотя платье хозяйки веселостью красок отчасти разгоняло полумрак, он таился по углам, придавая обстановке торжественность и даже некую таинственность.

Лампы не зажигали, чтобы ярче выделялся блеск свечи, украшавшей рыхлый розовый торт. От дождя воздух был влажен, и вокруг язычка пламени потрескивавшей свечи образовался синий полукруг, вытягивавшийся овалом от дыхания гостей.

Держа за руку, мать вывела к гостям Златину, спотыкающуюся и шаркающую по полу новыми башмачками. Девочка подняла глаза, придававшие бархатистую мягкость ее маленькому круглому личику, и расплакалась, впервые увидев такое множество людей. Слезы, капая на ее темно–коричневую кофточку, вспыхивали искрами при свете свечи, и мать наклонилась вытереть их, невольно испугавшись, как бы они не прожгли праздничный наряд дочери.

И тогда перед Златиной вырос тот, кого она – по рассказам родителей – запомнила на всю жизнь. Это был двоюродный брат отца – железнодорожник, в огромных, словно сделанных из сиенита, ботинках (девочке были видны только они да мятые на коленях брюки). Почерневшие, пропахшие шпалами, руки железнодорожника болтались у нее перед глазами. Руки держали игрушку – клоуна с оранжевым лицом, в синих, как морская вода, штанах.

– Ну–ка, достань! – сказал железнодорожник и откачнулся от Златины всем своим массивным, как гардероб в углу комнаты, телом.

Девочка потянулась взглядом вслед за ним – вверх, к недостижимо высокому и безмолвному потолку.

– Ха–ха–ха! – засмеялся железнодорожник, и латунные пуговицы на его просторной мокрой шинели заколыхались. – Достанешь – твой будет!

Девочка, выпустив руку матери, сделала шаг, потом другой… Покачнулась, но клоун в большой мужской ладони притягивал ее, словно магнитом, и не давал упасть. Они обошли вокруг стола, вышли в коридор. Железнодорожник пятился, не спуская глаз с зачарованного ребенка. Его громадные ботинки собирали ковер, и мать боялась, что дочка споткнется и упадет. А она, преодолевая первые в своей Жизни препятствия, следила взглядом за расплывающимся в улыбке лицом клоуна в недосягаемой для нее руке железнодорожника.

Когда Златина во второй раз обошла вокруг стола, железнодорожник спрятал игрушку в карман и сказал:

– Что с нее взять – ребенок. Поверила, что я ей отдам игрушку, и пошла… Я так многих ребятишек научил ходить. И своих пацанов дурил этим клоуном, и с чужими детьми забавлялся…

Девочка не сводила глаз с шинели незнакомого дяди, в кармане которой исчезла игрушка; лучше этой игрушки ничего не было на свете.

Отец поднял Златину, чтобы она задула свечу, но девочка залилась слезами. Стараясь успокоить ее, он помахал перед ее носом конфетой, подвигал ушами, как заяц, приложил к ее уху карманные часы, чтобы послушала, как они тикают, но она, ощутив только холодное прикосновение их стекла, продолжала ронять синие в отблеске свечи слезы.

Праздник был испорчен. А железнодорожник сохранял невозмутимость.

– Ну что тебе, игрушки, что ли, жалко? – сердито глянул на него Атанас Евгениев. – Зачем ты ребенка до слез довел? Я тебе заплачу за нее, сколько хочешь…

– Нужны мне твои деньги! Я с ней еще не раз в гости пойду, – сухо произнес железнодорожник.

Голубоватый огонек незадутой свечи, почти касавшийся торта, скользил по завиткам Златиных волос, напоминавшим медные стружки, и по мокрым окнам, за которыми серели просторы дождливого дня.

Характер у Елены Евгениевой был тихий. Ее присутствие и в доме, и на людях было почти неприметным. Бесшумно сновала она между шкафом, гардеробом и буфетом, стирала пыль с их темной полировки, следя за отражавшимся в ее глубине усталым движением своей руки. Фанерные великаны, словно угадывая ее кроткий нрав, смотрели на нее с безразличием господ.

А муж, по обыкновению прогулявшись с утра по магазинам, выстроившимся вдоль трамвайной линии (он ходил не покупать, а лишь глазеть на витрины и прилавки), возвращался домой и, усевшись на кухне у плиты, разворачивал газету. Он проделывал это регулярно, каждое утро, словно боялся пропустить какое–то важное событие, происшедшее в мире. Шуршал газетой, поглядывая на жену, перебиравшую чечевицу. Он знал, что Елена плохо видит, и за обедом в чечевичной похлебке будут попадаться твердые зерна куколи, но помогать ей считал не мужским делом. Он разглядывал ее так, словно видел впервые, вероятно гадая, как почти пятьдесят лет назад могла ему понравиться эта сухонькая женщина в старом платье с синими пуговицами, со спущенными ниже колен чулками и тонкой шеей, дергавшейся от тика.

Сам он был рослый мужчина с осанкой кавалериста – даже сейчас, в свои почти семьдесят лет; и лицом он походил на лошадь, но не из тех, что пасутся на воле, а тех, чьи копыта покрыты пылью и изранены каменистой дорогой. И работал он, подобно этим преданным, безропотным животным, без устали, с молчаливым упорством. Но порой, особенно в молодые годы, его охватывала такая неудержимая жажда вольной, беззаботной жизни, что он восставал против всего, что сковывало его свободу, и тогда удержать его в узде могла только кроткая улыбка жены. Елена умела создать в доме уют: задернуть окна на кухне занавесочками, сквозь кисею которых матово просвечивают ряды горшков с цветами; разложить яблоки на шкафу, чтобы ночью, в отсветах огня от горящих в печке дров, они поблескивали, как полированные; гладя рубашки мужа, побрызгать их лавандовой водой, чтобы он весь День ощущал их благоухание вместе со щекочущим прикосновением накрахмаленного воротничка.

В молодые годы, разъезжая по селам, Атанас Евгениев встречал немало женщин красивей Елены. Случалось ему и согрешить с ними, но он всегда с чувством вины возвращался домой. Жена не ласкала его так страстно, как рыбацкие вдовы, но она обладала другим несравненным, на его взгляд, достоинством: она умела окружить мужа любовью, преданной, нежной, как синеющий за окном вечер, прохладный воздух которого щекочет ноздри.

Нигде, ни с какой другой женщиной он не испытал большей радости, чем в комнатке с одним оконцем (в него видна улица, ведущая к пристани). На большой подушке, когда он вставал по утрам – пружины кровати скрипели, – была видна вмятина от их голов, придвинутых так близко друг к другу, словно всю ночь они с женой не разжимали объятий.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю