Текст книги "Прощай, Акрополь!"
Автор книги: Иван Давидков
Жанр:
Повесть
сообщить о нарушении
Текущая страница: 24 (всего у книги 31 страниц)
А певица сидела напротив, перелистывая какую–нибудь партитуру, и отбивала пальцем такт.
Утюг разглаживал складки одежды, сковородка чадила, пахло горелым, Владислав, сидя в углу, пришивал пуговицу к своему пальто, а певица тихонько напевала и отбивала такт пальцем, на котором поблескивало старое, совсем потемневшее кольцо с розовым камешком.
Юлиану Русанову нравилось хлопотать по хозяйству. Он, которого родные и соседи считали бедным страдальцем, жертвой невезучей актрисы, испытывал даже удовольствие, если ему случалось чем–нибудь порадовать жену – каким–нибудь блюдом с гарниром, напоминающим натюрморты на стенах их кухни, или букетиком незабудок, купленным в пятницу на базаре у крестьянки. Он старался, чтобы дома ничто не мешало артистке думать о сцене. Часто она, рассерженная, гневно расхаживала по комнате из угла в угол (полы ее халата разлетались на ходу) и, уверенная в своей правоте, кричала, что ни он и никто другой на свете не шевельнул пальцем ради того, чтобы по достоинству оценили ее талант. В такие минуты муж, как провинившийся школьник, виновато моргал, чувствуя, что в горле у него першит, как першило от пыли, поднимаемой машинами на окраинных улицах, где он бегал в детстве. Прижимаясь к стене, он уверял жену, что к ней несправедливы, но что настоящий талант погубить нельзя, а она цедила сквозь зубы:
– Да уж не надо мне было корчить из себя недотрогу – не хуже я других и не глупее, – могла бы и я свою жизнь устроить, если б не ты… Ну, что ты мне дал? Ничего… А я сижу дома, как Пенелопа, храню семейную честь… Да плевать я хотела на эту честь, и плюнула бы, и доказала бы тебе, старому тюфяку, что ты за ничтожество. Только ради сына этого не делаю, сижу вот, локти кусаю…
Она будет бушевать, пока не охрипнет, потом, тяжело опустившись на диван, уставится в окно на обшарпанный фасад дома напротив и будет долго сидеть шевеля губами, как артистка немого кино, произносящая монолог.
А Юлиан Русанов, виновник всех ее неудач, будет молчать, стоя у двери, подавленный ее словами, огорченный не меньше ее самой. И вправду, все ли он сделал для того, чтобы ее заметили среди этого скопища тщеславных дамочек, не брезгующих никакими средствами в погоне за славой? Обращался ли он за помощью к тем, кому достаточно похлопать кое–кого по плечу, чтобы все уладилось? Ему казалось неудобным ждать под дверью, казалось унизительным просить, но разве это могло служить ему оправданием? Драму жены он переживал, как свою. И даже когда артистка начинала успокаиваться (это было заметно по ровному дыханию и легкому румянцу на щеках), он еще долго не мог прийти в себя.
– Чувство собственной вины угнетало его.
Ангелина Русанова иногда заходила к Златине – без предупреждения: просто вдруг раздавался длинный звонок, и хозяйка, решив, что это уборщица или контролер из энергосбыта, бежала открывать. Но, к своему удивлению, на пороге она видела грузную фигуру разряженной свекрови. Певица вешала зонтик на латунный крючок у двери, украдкой гляделась в зеркало, поправляла воротничок платья и, вскинув голову, точно перёд выходом на сцену, шла сначала в гостиную, а затем, чтобы не оставлять Златину одну, – следом за ней на кухню.
Неожиданные визиты свекрови были неприятны Златине, но она старалась не показывать своего недовольства. Варила кофе, время от времени бросая взгляд в зеркало над мойкой, и замечала, как внимательно разглядывает ее старая женщина. Копна торчащих во все стороны волос, буровато–рыжих от постоянной краски, делала голову бывшей артистки огромной, и под этим рыжим колпаком еще болезненней казалась бледность ее лица со смазанными пудрой чертами – словно акварельный рисунок, расплывающийся на мокром листе.
Кофе набухал, переливаясь через край шипевшей на плитке струйкой, кухня наполнялась горьковатым ароматом, но и он не мог заглушить тяжелого запаха духов, который исходил от жесткого, блестящего на сгибах платья бывшей певицы.
Полузакрыв глаза, гостья пила кофе, покачивала чашечкой и, ощущая на языке душистую кофейную гущу, рассказывала о новых занавесях, купленных вчера у одного сирийца – плюшевых, с длинными кистями, – потом подробно расписывала ожерелье, которое предлагал ей тот же сириец. Очень, мол, хотелось сделать подарок Златине, и она чуть было не заплатила ту цену, которую запросил сириец, но раздумала: жемчуг показался ей недостаточно белым. Златина рассеянно посматривала в окно, делая вид, что слушает (даже спросила, сколько стоило ожерелье), и терпеливо ждала момента, когда, кончив прощупывать почву, бывшая певица перейдет к тому, что привело ее к Златине.
– Я все о сыне думаю, – сказала со вздохом гостья, перевернув чашечку на фарфоровое блюдце. – Тоскует он без тебя… Верно, любит еще…
Она подняла чашку и, всмотревшись в коричневые подтеки на стенках, глянула исподтишка на Златину. На лице молодой женщины было полное безразличие.
– Вот я и спрашиваю себя, чего вам не хватало для счастья? Что у вас, крыши над головой нет? – медленно говорила она, словно вытягивала словд, нанизанные на непрочную нить, и опасалась, как бы они не рассыпались прежде, чем она их произнесет. – Ведь что у человека в жизни главное? Любовь… Разве можно ломать распустившуюся ветку? – произнесла она патетически.
Златина посмотрела на нее и улыбнулась. Слова сидящей против нее женщины (платье ее потрескивало при каждом движении, словно было из фольги) напомнили ей реплику из плохой пьесы.
Впервые Ангелина Русанова говорила с ней так – осторожно, словно не раз репетировала перед зеркалом, стирая слезинку острым кончиком розового платочка. Златина, прекрасно знавшая характер свекрови и умевшая за ласковыми словами угадывать скрытую ненависть или тайные намерения, не сомневалась, что она чем–то обеспокоена. Чтобы поскорее перейти к разговору, который никак не мог оказаться приятным, Златина взяла чашку, прочерченную темными и светлыми жилками (словно она вся потрескалась и вот–вот разлетится на кусочки), посмотрела на свекровь – лицо со старательно запудренными морщинами тоже показалось ей потрескавшимся, как старая фарфоровая ваза, – и ответила:
– Любовь, говоришь? У тебя в чашке, правда, любовь. Две птички соприкасаются клювами. Может, поют. Или поверяют секреты друг другу.
– У меня–то? Стара я для таких переживаний, милая… Жаль, конечно, но ничего не поделаешь.
– Почему стара? Одна писательница в восемьдесят пять лет признавалась, что самая сильная любовь у нее была в семьдесят лет.
– Писательницы – дело другое. У них, верно, дольше сохраняется способность любить. Да и фантазия у них богаче, чем у нас… – Старая певица сосредоточенно смотрела на нее, снова прикладывая уголок платка к ресницам, на которых не было слез.
– А может, это не ты, а твой сын со своей подругой… – отвечала Златина, догадываясь, что своими словами касается тайных мыслей старой женщины, как та уголком платка касается своих ресниц.
Почти всю прошлую зиму Ангелина Русанова проболела. Стояли холода. Окна по утрам серебрил иней, и сквозь его причудливые узоры просачивались лучи морозного рассвета. Горло у артистки болело все сильнее, ей уже не хватало сил ни браниться, ни говорить. Гнев ее превращался в свистящий шепот и крупные капли пота, блестевшие на мешках под глазами. Может, сейчас она уже не вспоминала о несбывшихся мечтах или примирилась со своей несчастливой судьбой, лежала долгие дни и ночи под простыней, прилипавшей к потному телу, и, уставясь в потолок, перебирала в уме всю свою жизнь. Муж выскакивал на минутку повесить на балконе белье, но как он ни торопился, к брюкам его на коленях успевали примерзнуть сосульки. Хлопала за его спиной балконная дверь, слышался треск задубевших рубашек, которые стукались друг о друга, как куски жести. Больная прислушивалась к этому стуку, к поскрипыванию снега под ногами запоздалых прохожих. Ей чудилось, что скрип доверху наполняет фарфоровые чашки в буфете, вазу на столе, чайник на печке. Когда к полуночи на улице все смолкало, ей мерещилось, что затаившиеся звуки наполняют комнату, словно кто–то ходит на цыпочках возле ее постели и высыпает из посуды скрип, мелкий, как металлические опилки.
Ей казалось, что это не голоса комнаты и прохожих под самым окном, а что совсем рядом с кроватью – за стеной кухни – рабочие готовят сцену к новому спектаклю. Отодвигают деревянные рамы со старыми декорациями, сдирают грязное полотнище (раздается пронзительный звук), срывая нарисованные на нем березовые ветки, под сенью которых она пела – молодая, красивая, с пышной копной волос, подхваченной со всех сторон блестящими шпильками. Прислоненный к стене деревянный остов стоит, затянутый паутиной, лишенный прежней праздничности, никому не нужный.
И только теперь, впервые в жизни, прислушиваясь к воображаемому треску безжалостно срываемых декораций (рабочие небрежно бросают лоскутья в угол), бывшая певица осознавала, что безвозвратно упустила те редкие мгновенья, когда могла бы быть счастлива.
Она всегда считала, что ее недооценивают. Мерила свой успех успехом других и, досадуя и злясь, понимала, что чаша весов клонится не в ее сторону. Мучимая завистью, она ни разу не сумела порадоваться роли, спеть не на публику, а для себя, не уставившись на медные жерла оркестра, которые разбросаны словно в пропасти, у нее под ногами, а глядя на реку, на высокий песчаный берег, где по траве бежит девочка: она протягивает руку к вспорхнувшей бабочке, но улавливает лишь нить ее полета.
Тянется нить, и вот уже девочка сама вспорхнула над землей. Платьице ее вздувается колоколом, как на картине Шагала…
Ангелина Русанова походила на женщину, ни разу в жизни не сумевшую насладиться любовью, потому что она отдавалась любимому в перерыве между действиями, в темном углу сцены, среди декораций, задевавших пыльными краями ее лицо. Она напряженно прислушивается: не идет ли кто? Глаза ее прикрыты, но не в сладком забытьи, а в тревожном ожидании, не вспыхнет ли предательская лампа. И когда: подходит время оправлять растрепанные волосы и подбирать упавшие шпильки, она вдруг замечает, что вокруг нестерпимо голо.
Но неудачи на сцене не были единственными горестями в жизни бывшей певицы. Умерла, не дожив до семи лет, ее дочь. Остались после девочки два–три платьица, над которыми мать безутешно рыдала весенними вечерами, вспоминая, как ходила с ней гулять, как останавливались прохожие, чтобы погладить ее по головке, золотисторусой, словно она была родом из Скандинавии. Остались синие чулочки – малюсенькие, точно кукольные. В них мать положила локоны, которые собрала, когда в первый раз стригла дочку. Была еще тетрадка где актриса много лет назад записала – девочка еще не умела писать – сочиненные дочерью стихи:
Мама добрая такая!
Я монетка золотая из мониста,
что на нитке белой.
Оттого ли ты похорошела?
Или:
Эти цыгане, которые могут украсть рубашку у солнца, были первым проявлением детской фантазии, свидетельствовавшей о даровании, способном со временем развиться. Но от этого хрупкого существа, бегавшего по квартире в крошечных сандаликах, не осталось ничего, кроме тетрадки со стихами, платьиц и синих чулочек, в которых хранились кудряшки девочки по имени Анна—Мария.
Сына своего Владислава артистка родила поздно, на сорок третьем году. Она все еще оплакивала дочь, и появление сына было для нее скорее исполнением долга перед надвигающейся старостью, чем страстного желанья. Снова в кухне сушились пеленки, и с них на шеи немолодых родителей падали холодные капли, снова на печке возле кофейника с хной, которой артистка красила свои седеющие волосы, пузырилась, покрываясь пленкой, детская кашка. Младенец кричал ночи напролет. Анна—Мария появилась на свет красивой, с перламутрово–розовым, как ракушка, тельцем, а Владислав был багрового цвета, словно его ошпарили кипятком. В лице его с отвислыми щечками и татарским разрезом глаз проступало что–то цыганское. Ни у кого в их роду не было таких волос, прилипших к ушкам, длинных и черных. И если бы счастливый отец не верил так свято в добродетель своей жены, он мог бы подумать, что его сын – плод тайной связи с каким–нибудь противным фатом из театра оперетты (из тех, что изображают на сцене цыганских баронов и тому подобных шалопаев).
Мальчик рос, повторяя привычки Анны—Марии, даже ходил по–утиному вперевалку, как она, словно в те годы, когда незнакомая ему сестренка семенила по комнате или стояла, заглядевшись в окно, Владислав (которого тогда не было и в помине) стоял тут же и – притаившись за вазой или за плюшевой занавеской – следил за происходившим вокруг. В лице мальчика, казавшемся в первое время таким невзрачным, начали проступать нежные черты умершей девочки. Глаза его за густыми ресницами обрели бархатистую мягкость, на свету они становились похожими на колодцы с рыжеватыми, зеленоватыми и золотистыми песчинками на дне.
Мать чувствовала, что любовь к Владиславу охватывает ее с неудержимой силой. Это была какая–то странная радость, омрачаемая страхом и печалью. Похоже, ее привязанность к мальчику смешивалась с превратившейся в воспоминание любовью к Анне—Марии, которая будто воскресла в лепете и беготне мальчугана. Это воскресение оставляло в душе матери раны, подобные тем, что остаются от гвоздей, вырванных из страждущей плоти. Боль их усиливалась болью других ран, нанесенных ей беспощадной жизнью, и она чувствовала, что может врачевать эти раны лишь любовью к сыну, который рос, осыпаемый ее ласками.
Это чувство, доселе незнакомое ей, делало ее то чересчур нежной, то нервозной и мнительной. Иногда Ангелине Русановой мерещилось, что мальчик опрокинул с печки чайник с кипятком и все его лицо в волдырях. Или чудилось, что сын выбежал на балкон и упал. Она срывалась посреди репетиции и, охваченная мрачным предчувствием, запыхавшись, прибегала домой. В изнеможении открывала дверь и видела: муж режет лук (жемчужные кольца падают в тарелку), а сын сидит на диване, листая книжку с картинками. Тяжело дыша, она прижимала его к себе (кружевная блузка матери щёкотала ему лицо, и он морщился), нежно гладила по головке, ежик волос приминался под пальцами, и мальчик теменем ощущал холодное прикосновение материнского кольца. Потом, успокоившись, она шла к умывальнику, выпивала стакан воды, причесывалась перед зеркалом и, не проронив ни слова, опять спешила в театр.
Сейчас за чашкой кофе Ангелина Русанова, растроганная, благодушная, надеялась осуществить свой давно задуманный план.
Вот уже год, как Владислав был увлечен одной женщиной. Месяцами не являлся домой. Златине говорил, что ночует у родителей или что уезжает в один из черноморских городков, где он организовывал концерты эстрадных групп. Ее друзья несколько раз видели его в ресторанах со своей новой приятельницей – красивой особой с седой прядью надо лбом и в высоких сапогах, доходивших ей до середины бедер.
Златина столкнулась с ней на вокзале, когда однажды попросила Владислава, ехавшего в ее родной город, передать родителям посылку. Женщина с седой прядью тоже пришла его проводить – высокая, стройная, с темным от загара телом, туго обтянутая коротким платьем. Несмотря на жару, она была в своих высоких, облегавших ноги сапогах, делавших ее походку грациозной, как у цирковой наездницы. Стоя у подножки вагона, они с Владиславом о чем–то весело болтали, не подозревая, что через секунду появление третьего заставит их сделать вид, будто они не знакомы друг с другом. Но третий не стал задерживаться. Вежливо поздоровался, протянул Владиславу посылку и исчез в толпе.
Обернувшись у выхода из вокзала, Златина увидела, как Владислав, обняв на прощание ту, что провожала его, вскочил в вагон уже тронувшегося поезда.
Златина давно сожгла мосты, соединявшие ее с этим человеком, ничто уже не связывало ее с ним. Шагая к трамвайной остановке, она удивлялась, отчего у нее тяжело на душе. Что заговорило в ней: любовь, которую она считала угасшей, или оскорбленное самолюбие?
Новая приятельница Владислава казалась старой актрисе очень опасной. Она боялась, что эта незнакомая женщина сумеет накрепко привязать к себе ее сына. Влюбился ли он по–настоящему страстно или попал в лапы опытной развратницы? Владислав покорро выполнял все капризы новой любовницы, относился к ней с величайшей нежностью, как юноша, впервые познавший тайны любви. Когда особа с седой прядью приходила к ним в гости, Ангелина Русанова, внешне любезная, давала понять, что ей не по душе бесцеремонное поведение гостьи. Та без спросу открывала буфет, искала чай или сахар, сдувала пыль с кофейной мельницы и нарочно проводила пальцем по полировке шкафа, намекая, что в доме давно не убирали. Или позволяла себе делать замечания хозяйке, не пора ли, мол, обновить обстановку, а то квартира похожа на склад старой мебели. Освбенно раздражало Ангелину Русанову, когда эта особа ложилась на диван, скрестив на валике ноги в жокейских сапогах, а Владислав, которого нахальная гостья обнимала за талию, наклонялся к вытянутым трубочкой губам, чтобы положить ей в рот конфету.
Актриса заводила с сыном осторожный разговор о том, что соседки рассказывают весьма неприятные истории о его приятельнице. В этих историях были, возможно, некоторые преувеличения, но разве мало того, что жена двоюродного брата застала ее в супружеской постели со своим мужем, и, пока эта мерзавка улепетывала по лестнице, натягивая на ходу одежду, обманутая супруга швыряла ей вслед кастрюли н все, что попадалось под руку?
«Ни стыда, ни совести…» – заключила мать свой драматический рассказ.
Нет, любой ценой она должна разлучить сына с этой гадкой наездницей. А что, если любовь Златины к Владиславу, несмотря на все обиды, еще не угасла? Стоит ее попросить, размышляла старая актриса, поплакать, встать на колени, и Златина наверняка сможет опять приворожить его: ведь она лучше и красивей той. Пусть поживет с ним, пока его сердце не охладеет к этим противным, мягким, как перчатка, сапогам – потом уж Ангелина Русанова знает, что предпринять. Единственный сын будет снова принадлежать только ей, ей одной – она прекрасно понимает, что трещину между ним и Златиной не заделать.
– Все, что ты о ней болтаешь, вздор! – кричал матери сын, всего год назад бывший таким покорным. – Скажи лучше своим благодетельницам с длинными языками, что, если мне посчастливится застать их у нас, они меня век помнить будут!..
– Нет, ты меня доведешь до инфаркта! – бледнела старая артистка и протягивала руку за пузырьком с валерьянкой.
Златина отлично помнила этот пузырек. Коричневый, с резиновой крышечкой, он стоял за стеклом буфета – на одном и том же неизменном месте.
Валерьянкой в квартире Русановых запахло на следующий же день после переезда к ним снохи. Певица сидела на диване, тяжело дышала и, размазывая платком дуги подрисованных бровей, умоляла мужа расстегнуть ей, пока она не задохнулась, корсет.
Что же произошло?
Утром в дверь позвонила незнакомая женщина. Спросила разрешения взглянуть на камин, который Русановы сделали прошлой весной. Понравились ей и плитки, и никелированные решетки, записала она и адрес мастера (чтобы сделал ей точно такой же), и, уходя, обратила внимание на уже увядший свадебный букет.
– Это по случаю какого же праздника? Ах, свадьба, поздравляю, поздравляю! А сноха–то откуда же родом? – поинтересовалась она, все еще разглядывая камин.
– С Дуная, – сухо ответила певица.
Случайная гостья, оказалось, как нельзя лучше знала и Златину, и ее семью. Хозяйка, положив в розетки варенье, приблизила свое лицо к лицу гостьи, которая, заговорщически косясь на дверь в соседнюю комнату, что–то зашептала ей на ухо.
К обеду Ангелина Русанова, достав дрожащей рукой валерьянку, пролила почти весь пузырек не столько на кусок сахара, сколько на платье, и повалилась на диван.
Возможно, это была много раз сыгранная роль. А может, незнакомка действительно нашептала что–то встревожившее певицу? Этого она никому не сказала. Только твердила мужу:
– До чего мы дожили: принимать вонючих мужиков в нашем доме, где, сам знаешь, какие люди бывали…
– Да мы их и в глаза не видели… Ведь ты сама же их не пригласила на свадьбу! – говорил он, обеспокоенно глядя на жену из–под красноватых век.
– Не пригласила и не приглашу. Ноги их в моем доме не будет! – кричала она, проворно садясь (забыв, очевидно, что и десяти минут не прошло, как она словно подкошенная упала на диван). – Простые рыбаки… Неужто мы до того докатились, я тебя спрашиваю, чтобы отдать нашего единственного сына – ты сам знаешь, как я его родила, как холила, лелеяла, – этой…
А сейчас старая певица сидела у Златины, смиренная, любезная, и вертела чашку с засохшими на стенках разводами кофейной гущи, которые предсказывали любовь. В кухне пахло дунайской рыбой (Златина недавно получила посылку от отца), но Ангелина Русанова вряд ли связывала этот запах с обидами и оскорблениями, убившими любовь Златины к Владиславу.
Златина познакомилась с Владиславом и полюбила его в трудное для него время: нечаянно упав, Владислав раздробил себе кисть правой руки. Несмотря на усилия врачей, пальцы остались малоподвижными, а это означало, что ему никогда больше не придется играть на фортепьяно, нем он (по упорному настоянию матери) занимался с детских лет. Хоть один из членов семьи должен был поддержать ее честь и прославить их род, и эта трудная задача выпадала на долю Владислава.
Златина переживала за Владислава, старалась утешить: ведь его любовь к музыке может проявляться и по–иному, да и она будет дома во всем ему помогать. Университет она окончила, и ей обещают работу на радио. Ее удивляло, что Владислав относился к своему несчастью спокойней, чем мать. Печальная случайность делала неосуществимой последнюю честолюбивую мечту артистки, и она глубоко страдала, а Владислав был почти доволен, что избавился от необходимости заниматься тем, к чему не испытывал никакого влечения и что, скорее всего, принесло бы ему в жизни одни разочарования и огорчения.
Он занялся аранжировкой эстрадных песен. Это его увлекло, и Златина считала, что муж нашел свое призвание.
Все бы шло хорошо, если бы некий милостивый бог смог укротить душу бывшей опереточной дивы. Но старая артистка оставалась непримиримой.
Вечерами она сидела, не зажигая лампы, у камина и прислушивалась к тому, что происходит в комнате молодоженов. Приглушенно доносившиеся из–за стены любовный шепот и шорохи наполняли ее необъяснимой злостью, по она продолжала сидеть, потому что испытывала одновременно странное удовольствие. Часам к двенадцати ночи она уходила к себе в спальню и долго не могла сомкнуть глаз. Что ее мучило? Другая женщина, которую она ненавидела, каждым своим объятием и нежным словом отбирала у нее – у матери – сына, лишала ее сыновней любви, его безропотного повиновения. Она чувствовала себя ограбленной.
Пружины в комнате молодых поскрипывали, объятия девчонки из придунайского городка, насквозь провонявшего рыбой, заставляли Владислава замирать от блаженства, и мать, словно лежа на угольях, вертелась в постели.
В одну из таких ночей Ангелина Русанова придумала наконец, как ей вернуть себе любовь сына. Она будет падать в обморок, биться у него в ногах, и ее муки снова пробудят в душе Владислава сочувствие и нежную привязанность к той, что держала его за руку, когда он делал свои первые шаги…
Гостья не торопилась уходить. Златина поглядывала на часы, но Ангелина Русанова прикидывалась, что не замечает этого.
– И чего вам, думаю, не хватает? Неужели вы не простили бы друг друга? Любовь как огонь: сучьев подбросишь – опять разгорится.
Старая артистка встала, подошла к мойке, долго пила воду, постукивая зубами о край стакана, – она не раз проделывала это на сцене, изображая сильное волнение.
– Если еще искры не потухли, – тихо ответила Златина, словно занавес раздвигался, и она подавала свою реплику.
– Что у вас, крыши нет над головой?
– Есть, конечно, но по углам вон, видишь, консервные банки. Крыша–то протекает…
– Черепицу несложно поменять.
– Да, если балки не сгнили.
– У тебя не найдется валерьянки? Знаешь, нервы не те, да и возраст…
– Терпеть не могу валерьянку!
– Отчего же? Мне помогает.
Занавес был поднят. Соседи за стеной переставляли мебель. Пол скрипел, и Злагине казалось, что у нее за спиной передвигают декорации, готовя сцену к следующему действию…
А валерьянка действительно была нужна. Припадки случались все чаще, и несчастный Юлиан Русанов в болтающейся, скроенной словно на великана пижаме будил среди ночи Владислава – матери опять стало плохо. Сын садился у кровати, скрестив босые ноги на холодном полу, и, держа вялую пухлую руку старой женщины, подыскивал ласковые слова, стараясь ее успокоить.
– Ты что, боишься меня? – устремляла она на. него влажные глаза, и Владиславу казалось, что он улавливает беспомощность в их зрачках, всегда пугавших его своим металлическим блеском. – Быстро же она тебя прибрала к рукам, – голос ее становился властным, но спустя мгновенье она хваталась рукой за сердце, губы ее кривились, и, поворачиваясь к стене, мать шептала тихо и смиренно: – Ступай, ступай… А я помучаюсь, пока богу душу не отдам…
Сын уходил к себе. Златина, тоже повернувшись к стене, всхлипывала, и одеяло, ходившее ходуном, лохматило кольца ее кудрявых волос.
Это действие весьма банальной семейной драмы затянулось надолго. Зрители давно бы встали, скрипя стульями, и ушли. Но в драме были одни участники, она игралась при пустом зале, и они не могли уйти, пока не доиграют ее до конца.
Златина настояла на том, чтобы они переехали на другую квартиру. Но отец Владислава, набросив поверх пижамы длинное до пят пальто (неужели он так ехал в трамвае?), прибегал будить их среди ночи и туда.
– Мать зовет… Плохо ей… – Он стоял в дверях, обросший щетиной, с воспаленными, как открытая рана, глазами.
И сын, раздираемый любовью к обеим женщинам, наспех одевался, чтобы ехать к матери в пустом ночном трамвае, где кондукторша спала положив голову на спинку заднего сиденья, а отец, запахнув длинные полы пальто на острых коленях, сидел, уставившись на оконное стекло, за которым ему ничего не было видно, кроме высокой сутуловатой фигуры сына и своего лица, колыхавшегося, как вода, взбаламученная убегающими за окном деревьями.
Трещина между Владиславом и Златиной все еще была незаметна: ее скрывала своей массивностью мебель, которую рабочие, пошатываясь, втаскивали по лестнице; ковры, подаренные Златине ее родителями; тень Златины, сливавшаяся на стене с тенью Владислава, когда он нежным прикосновением мужской руки обнажал ее плечо. Трещина еще не была видна другим, но Златина чувствовала, что она уже пролегла где–то в глубине души и причиняет ей нестерпимую боль. Молодая женщина сознавала, что трещина будет шириться, потому что затхлый воздух этого дома будет проникать в душу, как влага сквозь царапину на мраморной плите, пока не разорвет ее, и тогда превратится в обломки все то, что представлялось Златиие ее сущностью: искренность, шумная порой веселость, преданность, чувство собственного достоинства.
Свое решение Златина приняла августовским днем, когда после обеда почтальон взбежал по деревянным ступенькам рыбацкой хижины на самом берегу залива (они сняли там комнату на лето) и подал голому по пояс Владиславу телеграмму. Тот побледнел, решив, что случилось непоправимое, распечатал телеграмму, прочел и бросил бумажку на стол.
– Ну что? Опять очередное представление? – глянула на него Златина.
– Придется ехать домой. Это все–таки инфаркт…
– А мне что, здесь остаться? Или тебя сопровождать, а то какое же представление без зрителей?
Владислав молча принялся одеваться. Долго не мог завязать непослушными руками галстук, где па самом видном месте вдруг обнаружилось масляное пятно. Перевязал галстук, пятно опять оказалось на том же месте.
– Когда ты едешь?
– Через полчаса. Первый пароход – в два пятнадцать.
– Я тоже соберу вещи, но поеду позже. Давай попрощаемся…
– Зачем?
Пятно на галстуке было такое темное, словно это место прожгли сигаретой.
Златина нагнулась, бросая платья в чемодан – расплывающиеся от слез, платья походили на куски смываемого волной берега, на разноцветные комья, поросшие травами и мхом, что, отрываясь от него, исчезают в морской глубине…
В этот вечер и встретил ее впервые Мартин. Она стояла на пристани одна, позади виднелся залив, покрытый жирными пятнами мазута.
– Дождь пошел, – сказала Златина. Она стояла спиной к окну и уловила посверкивание дождевых капель в зеркале, висевшем на противоположной стене. – Сейчас услышим оркестр консервных банок.
– Черепицу бы нужно сменить… – печально улыбнулась артистка.
– Поздно. Балки сгнили, крыша еле держится.
Шум дождя усиливался. Разводы в чашке гостьи, сулившие любовь, размывались от влажного шелеста капель, коричневая муть стекала на дно, и Ангелина Русанова, еще на лестнице раскрыв зонт, спускалась под бетонными сводами, пропитанными влагой, спускалась в своем слишком узком платье навстречу стуку дождя…
Ночью ветер забился о крышу и так сильно загремел консервной банкой на балконе, что Златина готова была распахнуть окно и крикнуть: «Перестань же наконец и убирайся к черту!» Видно испуганный ее невысказанной угрозой, ветер стих, прошелся на цыпочках по крыше, словно обдумывая очередную проделку, и через минуту снова загудел с другой стороны улицы. Там заполоскалось неснятое с веревки белье – оно хлопало так долго и звонко, словно проснувшиеся жители всего квартала вышли на балконы приветствовать ветер и рукоплещут его проказам.
Настойчивый телефонный звонок заставил Златину взять трубку… Пластмасса холодила руку, слышалась тихая музыка (явно тот, кто звонил, тоже страдал бессонницей), но трубка молчала. Слышалось только чье–то хриплое астматическое дыхание.
Златина, уловив гулкое эхо этого дыхания по всей квартире, зажгла лампу и с опаской огляделась. Все вокруг нее было на своих местах – сонное, ленивое… Она нервно бросила трубку и улеглась. Через минуту телефон зазвонил снова. Златина укрылась с головой, но пронзительный звонок проникал и под одеяло, еще более неприятный оттого, что его дребезжание тупо отдавалось у нее в висках. Она уже было собралась вскочить и прокричать в трубку что–то злое и обидное, как вдруг в аппарате брякнуло, словно на каменный пол уронили ложку, и он онемел до утра.
Златина прислушивалась к шагам ветра по крыше – они были выжидательны, как чужое дыхание в телефон–ной трубке, – и гадала, кто мог ей звонить в такой поздний час. Может, Мартин, которого она обидела вчера вечером, проверял, пришла ли она домой или осталась ночевать у незнакомых ему людей? Нет, это на него не похоже. Он человек самолюбивый. Обиды вызывают у него злость, но он умеет сдерживаться. Зарылся, наверно, в тома своих классиков, чьи лысины сверкают с тисненных золотом переплетов. Видения окружают его, остывший кофе кажется несказанно вкусным, и он облегченно вздыхает, словно ступив на твердую землю после утомительного плавания. Волны били ему в лицо, пучина грозила его поглотить, но теперь он стоит на песке и счищает с себя водоросли.