355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Илья Лавров » Листопад в декабре. Рассказы и миниатюры » Текст книги (страница 6)
Листопад в декабре. Рассказы и миниатюры
  • Текст добавлен: 5 октября 2016, 01:07

Текст книги "Листопад в декабре. Рассказы и миниатюры"


Автор книги: Илья Лавров



сообщить о нарушении

Текущая страница: 6 (всего у книги 32 страниц)

Тамара встретилась на пороге. Когда Звездоглядов улыбнулся и пожал ей руку, она вдруг тоже улыбнулась и спросила:

– Топрый?

И сама ответила:

– Топрый.

Он увидел приоткрытую дверь.

– Ваша комната?

– Моя.

– Можно?

Тамара кивнула.

Потом Звездоглядов и Калабухов ужинали.

– Забавная девочка, – говорил художник. – Я заметил, что она любит очень яркие краски и чутко улавливает самые тонкие запахи. Зрение, обоняние у нее развиты необыкновенно.

Калабухов молчал, искоса поглядывал на Звездоглядова и перочинным ножичком выковыривал из колбасы сало. В колбасных пластиках появлялись дырки.

– В комнате у нее чистота и порядок. Значит, верно говорят, что глухонемые особенно любят то, что радует их глаз. Ты замечал это?

Калабухов ничего не ответил и только потом, уже собираясь на концерт, который должен был состояться в колхозе, вдруг произнес:

– Я только одно скажу: душа ее бесхитростная, неискушенная. Она сразу и горячо отдается чувству – вся! С ней шутить невозможно.

Калабухов раздраженно дернул галстук, – никак не завязывался. Бросил его на стул и ушел.

Звездоглядов нерешительно постоял среди комнаты, покусывая губу, потом улыбнулся, махнул рукой, оделся и, выйдя в сад, заглянул в открытое окно к Тамаре. Она читала. Он подобрал в луже маленькое яблочко, вытер его и осторожно бросил на Тамарины колени.

Она повернулась. Он показал жестами: выходи…

Когда возвращались из кино, ночь была непроглядно-черная. Далеко вспыхивали молнии. Оцепенелая листва ожила, забормотала, и снова редкий дождичек еле слышно зашептался в темных акациях. Ишаки, запряженные в маленькие тележки, плелись по улице. Женщины продавали цветы, которые лежали в эмалированных тазах с водой.

Все это волновало Звездоглядова.

Он купил охапку мокрых, колючих роз и подарил Тамаре. Некоторые еще не развернулись и походили на маленькие кочаны капусты. Тамара, беря цветы, пристально и серьезно посмотрела на Звездоглядова. Когда подошли к дому, она пригласила к себе.

На полу лежала, как снег, шкура белого медведя. Огромная башка с разинутой пастью сверкала стеклянными глазами. Над диваном висели фотографии.

– Нравится? – показала Тамара на снимок, с которого смотрело ее задумчивое лицо.

Звездоглядов кивнул.

– Нравится очень? – и глаза ее беспокойно что-то искали в его лице.

– Да, да…

– Возьмите, – она отколупнула ножницами кнопки и подала фотографию, – я вам тарю.

– Спасибо, – улыбнулся Звездоглядов.

– Рады? – заглядывала она в глаза.

– Да.

– Я рада! Потарила. Рада.

Звездоглядов с удовольствием расцеловал обе ее руки. Она смотрела изумленно. Художник молчал, не зная, о чем говорить. Тревожно вспыхивали далекие молнии. Неожиданно для себя Звездоглядов сладко зевнул и не успел скрыть зевок. У Тамары дрогнули тонкие брови. Она как-то непроизвольно отдернула руку, словно защищаясь.

– Извините, устал с дороги, – улыбнулся Звездоглядов и ушел, забыв фотографию на столе…

Тамара полулежала на кровати. На столике горела под зеленым абажуром лампочка, и яркое пятно света падало на книгу в руке. Лицо Тамары – задумчивое, изумленное – было в тени. Она смотрела поверх книги. Грозовые тучи уползали за горы. Фикус еле тряхнул картонной листвой, почти невидимо вздрогнула на окне шторка, и все в комнате слегка шевельнулось. Тамара, не оглянувшись, уже знала, что вошел отец. Мама хлопала дверью сильнее, все вздрагивало заметней.

Тамара повернула голову: отец стоял без пиджака, в жилете и показался ей совсем усталым и больным. От него пахло лекарством: опять разболелось сердце.

– Поздно, спи, детка, – Солонин погладил ее по голове, но хмурое лицо Тамары вздрогнуло, сухо сверкнули глаза, и она вдруг пальцами, жестами проговорила: «Зачем я такая, зачем, зачем?» Пальцы как будто стремительно сплетали замысловатые кружева.

Отец присел на кровать. Ну что он мог ответить? Глаза дочери пытливо смотрели в его глаза, требуя ответа. Как немой, пальцами, он говорил, что она не хуже других. Ее пальцы стали двигаться еще стремительнее. В их движениях отец взволнованно ухватывал обрывки мыслей: «Я всех хуже… Я кому нужна? Сердцу больно…» Солонину даже показалось на миг, что Тамара не молчала, а все время говорила – горячо и громко.

…В свою комнату Солонин вошел на рассвете. Тяжело опустился в кресло, долго смотрел в открытое окно в сад. Ночь линяла. На востоке просочилась туманная, бледно-оранжевая полоска.

Никогда еще у Тамары не случалось таких приступов отчаяния. Она жила как все, чувствуя себя равной всем. Ясно, что в жизни ее что-то случилось. Но что? Солонину сделалось душно, сердце заколотилось бешено. На белом морщинистом лбу проступила испарина. Он торопливо потянулся к пузырьку.

А в это время Звездоглядов, в полосатой пижаме, сидел с ногами на подоконнике. Придя от Тамары, художник хотел лечь спать, но глянул в окно, да так и просидел до рассвета.

Влажные, простиранные дождем деревья слабо дымились розовым паром. Земля в саду была усеяна яблоками, сбитыми грозой. Они оборвались вместе с веточками и листьями на корешках. Одни треснули от ударов, у других виднелись разбитые бока. Мокрые, румяные, лежали они в траве, как высыпанные из мешка, плавали в бочках с дождевой водой. А за деревьями виднелись огромные розовые горы с голубыми пятнами впадин.

Звездоглядов смотрел на синюю лужу под окном, в которой лежал убитый во время грозы воробышек. От всего, что он видел, на душе было и счастливо и грустно, словно Звездоглядов о чем-то сожалел или кого-то нежно любил.

Хлопнула звучно калитка. Пришел усталый, промокший, измятый Калабухов. Он тридцать километров ехал под дождем в открытом грузовике. Сейчас он показался Звездоглядову особенно маленьким и некрасивым.

– Не спишь? – удивился Калабухов.

– Засмотрелся, – ответил художник, думая о чем-то своем. – Сходил с Тамарой в кино, а потом все смотрел…

Калабухов помедлил, глядя на него, и ушел в сад. Остановился у окна Тамары, незаметно заглянул в комнату. Тамара нераздетая, в пестром платьице спала на диване. Голове ее без подушки было неловко, одна коса упала на утомленное лицо.

Калабухов вернулся к своему окну и начал раздеваться. Его движения были резкие, сердитые, он срывал с себя одежду. Развесил на сучках мокрые брюки, пиджак, остался в одних трусах и, фыркая, принялся умываться из кадки.

Звездоглядов, мечтательно улыбаясь, смотрел с подоконника в комнату. На столе красные настурции вспыхнули под первым лучом солнца, как подожженная бумажка. На дне стакана вода сияла золотым сгустком. Чувствуя гордость от того, что может видеть все вокруг образно и красочно, Звездоглядов задумчиво говорил:

– Когда остаешься наедине с природой, начинаешь понимать, каким тонким и чутким должен быть человек. А сколько в людях еще порой грубости! Душа человека отзывчива на все. Иногда неосторожное слово, одно лишь слово может причинить страдание. И хочется всех попросить: берегите ближнего!

Звездоглядову радостно было высказывать эти мысли.

Перед окном на большой ветви, в густой, как овчина, листве лежала скомканная папиросная коробка и дымился изжеванный мокрый окурок. Калабухов сердито усмехнулся, стряхнул их и принялся ожесточенно тереть полотенцем усталое лицо…

1954
Несмолкающая песня

Когда доктор, протирая платком очки, бодрым голосом сказал, что придется немедленно лечь в саратовскую больницу к самому профессору Ферфарову, Стогов внимательно посмотрел на него.

Катя вышла проводить доктора. Стогов сел в кровати и прислушался – голосов не было слышно.

Над ним висел портрет – круглое, беззаботное лицо с ямками на щеке и на подбородке. Пухлые, чуть вывернутые губы как будто слегка дрожали от сдерживаемого смеха. А сейчас под портретом было это же лицо, но изможденное, серое, с впалыми щеками.

Катя задержалась дольше, чем следовало. Войдя, она заговорила таким же, как и доктор, бодрым голосом:

– Сейчас я возьму такси – и в больницу! А месяца через два укатим в Москву. Ничего, все в порядке!

Стогов посмотрел жене в глаза, похлопал ее поруке.

Катя подошла к вешалке и забыла зачем. Потирая бровь, вернулась к столу и наконец вспомнила: надо одеться. Стогов понимал, что она торопится, но сдерживает себя: надевает плащ не спеша.

Кате уже сорок лет, как и Стогову, но она все еще свежа и женственна. Особенно хороши ее руки музыкантши. Они совсем девичьи.

– Я мигом! – Катя улыбнулась и ушла.

Стогов долго не мог вставить сигарету в мундштук: пальцы вздрагивали.

И Стогов и Катя окончили консерваторию. С тех пор пятнадцать лет работали вместе: он пел, она аккомпанировала. Десять лет он выступал в Москве по радио, а последние пять лет они разъезжали с концертами по всей стране.

Несколько песен и романсов в исполнении Стогова были записаны на пластинки.

Год назад Стогов заболел, ему удалили почку. После болезни почему-то исчез голос. Теперь Стогов говорил хрипло и тяжело. Операция была неудачной – Стогов продолжал болеть. Катя увезла его к родным на Волгу. И вот опять болезнь обострилась…

Вбежала Катя. Ее шумящий темно-красный плащ был забрызган дождем.

– Одевайся, Саша, – она подала брюки и полосатую куртку от пижамы.

– Подожди, – попросил Стогов. – Налей грузинского. Сухого. Нашего любимого.

Катя быстро глянула на него и не стала, как всегда, говорить, что вино запрещено врачами.

– И себе, – сказал Стогов ласково.

Катя наполнила бокалы.

– Посмотри мне в глаза, – попросил Стогов.

Он очень любил эти синеватые нежные глаза.

– За тебя! – сказал Стогов и чокнулся.

– И за тебя!

Видно было, что она глотает вино с трудом.

– Ну вот, а теперь… в путь, – Стогов поднялся.

Катя изо всех сил старалась унять сильную дрожь, вдруг охватившую ее, будто все тело вздрагивало, сотрясалось от ударов сердца…

Стогов обнял Катю за плечи: передвигать ноги было трудно. Неутомимый охотник, исходивший с ружьем сотни километров, сейчас он представлялся самому себе жалкой развалиной.

Не хотелось, чтобы в коридоре встретились соседи. Но там никого не было. Внезапно Стогов услыхал свой голос:

 
Ночевала тучка золотая…
 

Стогов вспомнил, как репетировал этот романс, как был сначала недоволен своим исполнением, как потом записывал на пластинку. Ясно вспомнилось, что он чувствовал, когда пел.

– Слышишь? – спросил Стогов.

Катя улыбнулась.

Песня неслась из соседней комнаты. Зашумели аплодисменты.

– А! Это запись концерта в Колонном зале. Два года назад. Помнишь?

Катя кивнула.

И на крыльце слышно было пение: оно доносилось с площади. Стогов прислушался к голосу конферансье:

– Узнаешь? Ярослава Тромбицкая.

Робко моросил реденький и теплый дождичек, из тьмы вылетали мокрые желтые листья, шлепались в лицо. Негромко плескались и позванивали в водосточных трубах скудные струйки. О крышу, о стены дома невнятно скреблись и толкались со всех сторон ветви кленов. Невидимая во мраке, тихонько и беспечно смеялась парочка. Слегка пахло сырым песком, намокшими заборами, опавшими листьями и ванилью: где-то пекли пироги. Ветер дул слабо и мягко – так дуют на блюдце с горячим чаем. Осторожно кропили лицо мелкие дождинки. И в лад со всем этим плыл задумчивый сильный голос:

 
Выхожу один я на дорогу…
 

Все это вместе составляло осеннюю ночь. И думалось, что ей не будет конца. И эта ночь, и эта песня, и этот голос всегда будут повторяться – они вечные.

Ночь внезапно показалась Стогову весенней. Не было в ней отходящего, отлетающего. Нет, в этой тьме определенно, как весной, что-то зарождалось, таилось, готовое вот-вот громко заявить о себе.

С трудом преодолевая спуск по четырем ступенькам и зная, куда и зачем он едет, Стогов все же испытывал радостное волнение.

Над городом опять зашумели аплодисменты.

– Ты купи себе на зиму валенки, – проговорил Стогов. – Береги себя.

Такси мчалось по слабо освещенным улицам. Мокрый асфальт на площади отражал огни. Его облепили желтые листья кленов.

Перед шофером качались маятником две палочки: «дворники» сметали со стекла дождевые брызги. Над машиной торчал металлический прут радиоантенны. Стогов продолжал слушать свой концерт и здесь:

 
Я вас любил, любовь еще, быть может…
 

Стогов медленно провел по лицу рукой. Катя обняла его, чтобы не очень трясло, прижала к себе.

Молодой шофер в кожаной тужурке, без кепки, слушал, прищурив глаз и переломив одну бровь. Должно быть, песня напомнила ему что-то очень хорошее, и он сейчас или жалел, или вспоминал о чем-то.

Машина выехала из города и стала спускаться к берегу протоки, проскочила по деревянному мосту с прыгающими досками, взобралась на песчаный остров, густо заросший высокими тополями. Фары освещали частокол стволов.

Радио смолкло.

– Эх, здорово! – вздохнул шофер. – Это ведь нашенский певец, из нашего города! Монтером, говорят, работал, а потом как рванул на смотре самодеятельности, так все рты и разинули. Сразу же забрали учиться.

Катя глянула на Стогова, а он, сняв шляпу, смотрел на дорогу. Стогов очень любил глухие дороги в лесу. Немало побродяжил он здесь с ружьем.

– Ты подари мою берданку брату, когда встретитесь, – задумчиво проговорил Стогов. – Он тоже заядлый охотник.

Ярослава Тромбицкая объявила новую песню…

В свет фар попал серый заяц. Ослепнув, обезумев, мчался перед машиной, прижав уши. Шофер увеличил скорость. Заяц не мог вырваться из огненной полосы. Колеса приближались к нему.

– Не надо! – тихо попросил Стогов.

– Что, не надо?

– Не давите.

– A-а! А я частенько охочусь за ними таким манером. Газану – и крышка!

Шофер выключил свет, а когда включил – зайца уже не было…

Такси остановилось на другой стороне острова. Здесь приставал пароходик из Саратова.

Стогову казалось невозможным забыть этот берег и темный гулкий лес, запах увядшей листвы и шепчущийся дождик в ветвях.

– Отдай соседу «Войну и мир». Я у него брал, – напомнил он.

Лампочка тускло освещала закрытый ларек, окруженный пивными бочками, фанерную будку кассира с пустым окошечком, сырую песчаную тропинку, облепленную белыми рваными билетами, и несколько грузовиков, смутно проступающих во тьме под деревьями.

Сверкая огоньками, подплыл пароходик «Смелый», яростно шипя, выкатил на воду клубы пара и приткнулся к голубой плавучей пристани.

Волны баюкали дебаркадер, пахнущий смолой. Сходни – две доски с набитыми рейками – колыхались под ногами. Стогов сел на решетчатую скамейку около борта.

– А ты знаешь, я на этом пароходике плавал еще мальчишкой…

Пароходик загудел, словно проснулся и с воем зевнул. Звук долго и гулко катился между лесистыми островами.

Пассажиров было мало, да и те забрались от ветра в единственную каюту под палубой. Только двое сидели на палубных скамейках и, подняв воротники пальто, нахлобучив сырые, разбухшие кепки, дремали.

Над палубой была крыша, но с боков ничто не загораживало вида на Волгу. Ветер качал спасательные круги и лодку, поднятую над кормой.

Пароходик отчалил, погасив на палубе огни.

– Ты отослала маме письмо? – спросил Стогов, облокотись на перила и жадно смотря на уходящий во тьму остров, на черный зубчатый силуэт леса. В лицо ударяли-клевали редкие дождинки.

– Отослала…

– Перетяни ее к себе. Вместе веселее будет.

– Постараюсь, – тихо ответила Катя.

Стогов искал в душе то радостное волнение, которое родилось, когда он стоял на крыльце. Но сейчас оно исчезло: сердце вдруг больно сжалось при виде уходящего берега.

– Вдвоем веселее. И легче, – добавил спокойно Стогов.

Пароходик пыхтел в протоках между островами. Тяжелые, темные клубы дыма из широкой трубы сваливались на воду. На палубе была ярко освещена только стеклянная рубка. В ней, как в золотом фонаре, четко виднелась у штурвала девушка-капитан в черной шинели, в черной фуражке, с косами на груди.

Хлюпала, булькала, плескалась вода. С берега наносило запах облетевших тополевых листьев.

– Здесь ветер, дождик брызгает, идем в каюту, – предложила Катя.

– Пускай. Ветер, дождь – пускай, – слабо улыбнулся Стогов.

Катя сдернула перчатку, потом надела и опять сдернула. Неожиданно снова зазвучал над пароходиком, над Волгой голос:

 
На севере диком стоит одиноко…
 

Это девушка-капитан включила радио. Концерт Стогова продолжался.

И голос его, и всплески воды, и шум пароходика, и капитан у штурвала, и красные, зеленые огоньки бакенов – все сливалось воедино, представлялось бесконечным, несмолкаемым. И как только Стогов опять почувствовал это, в душе вновь поднялось радостное волнение.

– Ты слышишь? Пою ведь!

Катя, прижав руку к сердцу, улыбалась и кивала.

Дождик и ветер стихли, небо оголилось. Тепло, тишина. Протоки стали стеклянными, литыми, без единой морщинки. Их озарял слабый звездный свет. С островов свешивались деревья, полоскали в струях ветви; шурша, мели по бортам и перилам – сыпали на палубу листву.

– Как твои дела в музыкальной школе?

– Уже освоилась, – очнулась от своих мыслей Катя.

Пахло рекой, рыбой, а от причаленных к берегу плотов тянуло винным запахом намокшей коры и древесины. Пароходик обогнул остров, заплыл в другую протоку. Волны с шумом шлепались на берег. Около самой воды пылал костер. В трепетном зарезе задумчиво сидел охотник с кружкой в руках. У ног его лежал пятнистый вислоухий сеттер. В глубине воды извивалось огненное отражение.

Стогов помахал охотнику и сеттеру.

Пароходик обогнул последний остров – и вдруг перед глазами расстелился широкий простор коренной Волги. Простор был тоже зеркально-гладкий. На горизонте лежало огненное ожерелье Саратова. Лампочки бросали в водную гладь множество светлых столбов, словно город стоял в воде на золотых сваях.

Стогов улыбался и в такт песне постукивал по сырым перилам. Голос катился по водному раздолью.

– Ты за квартиру заплатила? – весело, как показалось Кате, спросил Стогов.

– Вчера.

Песня стихла. Слышались только всплески, могучее движение воды и шум машин, сотрясающих палубу.

«Смелый» причалил к пустому дебаркадеру, матрос спустил зыбкие сходни, и сонные пассажиры сошли на берег.

– Как ты себя чувствуешь? – по старой привычке Катя закрыла шарфом горло Стогова.

– Превосходно. Волга-то наша!.. – слабым, но веселым голосом ответил Стогов.

Они остановились.

Во тьме проступало множество причаленных к берегу моторок, баркасов, плавучих пристаней, небольших пароходиков, стада лодок – точно кандальники, они звенели цепями. Тянулись плоты, виднелись купальни, вышки для прыжков.

Мальчиком Стогов уверял всех, что Волга ночью озорует. Она любит неожиданно броситься шумной волной на эти суденышки. Всех порастолкает. Все начинают колыхаться и стукаться бортами, звякать, лезть на дыбы, злиться. А вода, захлебываясь от радости, отхлынет и звучно плюхает под сходнями, чмокает – целует лодки в борта, урчит возле каждого камня, коряги, что-то болтая веселое. Потом опять подденет плечом пароходики, баржи – играет с ними.

А пароходики, привязанные как пленники, тоскуют и шепчутся, замышляя побег. А вертлявые, как пустые бутылки, лодки ссорятся между собой, дерутся. А ленивые, сонные баржи ворчат – им мешают спать. Они устали.

Множество интересных историй мог рассказать сынишка волжского рыбака. Это мальчишеское у Стогова сохранилось до сих пор.

Приметив, что на Волге, как и прежде, идет своя жизнь, Стогов облегченно сказал:

– Ну вот… а теперь двинемся.

И только когда сели в пустой автобус и замелькали улицы Саратова, Стогов почувствовал тоску.

– Будешь писать родным, передавай от меня большой привет.

В больнице Стогов погладил густые волосы Кати, поцеловал их. Она стояла, беспомощно опустив руки. Хмурая заспанная сестра сердито буркнула:

– Идемте, идемте, больной!

Стогов оглянулся в дверях, помахал платком, как из вагона, и, улыбаясь, сказал:

– Катюша, купи дрова. Зимой они дороже. Береги себя.

Кате почудилось, что муж удаляется, виднеется смутно. Вот он совсем растворился, и только перед глазами ее невыносимо ярко бьется белый платок.

1955
Гость на свадьбе

У Залесова на глазах слезы. Он обнимает толстую тетю Лизу, гладит ее пышные седые волосы и, заглядывая в насмешливо-умные глаза старухи, шепчет:

– Милая моя, милая!

Ведь она вырастила его, выучила, заменила рано умерших отца и мать. Давно Залесов не видел ее. Уехал он двадцатилетним, а вернулся сейчас сорокалетним.

– Ладно тебе, батенька мой, ладно, – бормочет тетя Лиза и толстыми пальцами, от которых пахнет аптекой, вытирает с его щек две слезинки.

Тетя Лиза смотрит ему в лицо. В тени его тонкие черты еще красивы, но если бьет солнце – видно, что оно уже вянет. Серые глаза выцвели, светлые волосы сильно поредели со лба.

У тети Лизы начинает дрожать уголок рта.

– Что же сделаешь, все меняется, все уходит. Человек бессилен, – печально говорит Залесов, поняв ее.

– Дела хорошие не стареют, живут, – строго возражает тетя Лиза и, переваливаясь, уходит в другую комнату. Около двери оборачивается, взгляд ее становится хмурым: – Позвони. Там ждут.

Тетя Лиза известна в городе как доктор Агренева. Она бесцеремонно кричит на больных, но никто не обижается: знают, что это добрейшая старуха.

Залесов обходит знакомую квартиру.

Те же две белые комнаты. Дубовые столы, дубовые стулья, большущий диван, этажерка, шифоньер, окна, кровать – все завешено и застелено белым. Рамы и двери выкрашены белой краской. Даже лохматый кот и косматая собачонка, живущие в комнатах, белоснежные.

Залесов смеется и возится с ними. «Нет, еще не стар! Еще не стар! – думает он радостно. – Так же я чувствовал и в двадцать лет».

Подобно красивой женщине, Залесов болезненно переживает приближение старости, постоянно с тревогой и тоской думает об этом, смотрит на себя в зеркало.

Залесов видит на подоконнике телефон и осторожно касается трубки, но сердце начинает стучать прерывисто, и он садится на валик дивана, закуривает. «Чего это я? – думает Залесов, окружая себя клубами папиросного дыма. – Ведь уже двадцать лет прошло…»

Он несмело набирает номер. Молодой, очень мягкий девичий голос произносит:

– Я слушаю…

Эти певучие, ласковые переливы голоса Залесов как будто уже слышал когда-то.

– Можно Станиславу Сергеевну? – осторожно спрашивает он и вдруг слышит, что у его голоса точно такие же переливы.

– А кто это просит?

Он бледнеет, все больше узнавая в голосе девушки что-то знакомое. Залесов открывает рот, чтобы назваться, но проглатывает колючий комочек и почти умоляет:

– Я попрошу Станиславу Сергеевну.

В трубке продолжительное молчание, потрескивание, а потом звучит несколько удивленный и как будто извиняющийся голос:

– Хорошо. Сейчас.

В трубке снова молчание. Может быть, девушка не отошла, чего-то ждет?

Форточка открыта, и слышно, как в саду воркует горлинка. Ее воркование походит и на нежное кудахтанье и на мягкий стон.

Это было двадцать лет назад. Залесов тогда первый год работал актером. Жил в этой же квартире у тети Лизы.

К ней приходила медсестра из поликлиники, рослая, смуглая Стася. Нос с маленькой горбинкой, резко изогнутые, сросшиеся брови, твердо очерченные, сжатые губы придавали ее лицу властное выражение. Темные большие глаза смотрели сумрачно. Думалось, что Стася не умеет улыбаться. И тем неожиданнее, тем ярче вспыхивала улыбка, когда Стася взглядывала на Залесова.

Залесов решил, что любит ее, женился, переехал в небольшую Стасину комнату.

Сравнительно мало занятый в театре, Залесов бродил целые дни по Фергане, веселился с холостыми приятелями или, валяясь в кровати, с упоением читал Блока и Лермонтова. Прозу он не любил.

Бывало, утром весь дом еще спит и Залесов спит, а Стася уже хлопочет – жарит и варит на завтрак и обед и тут же занимается, готовясь в медицинский техникум. В девять убегает на работу в поликлинику. С работы Стася приходила в пять. И снова мыла полы, готовила ужин, стирала, гладила, штопала, шила. Она ухаживала за мужем, угадывая малейшее его желание. А он лежал на кровати с книгой стихов, изредка поглядывая на Стасю. Иногда окликнет, ласково потреплет волосы:

– Ах ты, труженица моя!

Стася вспыхивала, силы ее удваивались.

Бывало, часов до трех ночи, когда Залесов уже спал, Стася все занималась или ходила на цыпочках, гладила, крахмалила его рубашки.

У них родилась дочка, и тут Залесов понял, что не любит Стасю. Кухня, пеленки, плач девочки, нехватка денег – все это коробило. Залесов не выносил сложного, запутанного, не любил встречаться с неприкрашенной жизнью. Он испугался трудностей и попросту сбежал от них. Он скрылся, оставив письмо. Оно заканчивалось словами: «Прости, прости!»

Залесов сначала устроился в самаркандский театр, но, выяснив, что у него нет способностей, ушел. Двадцать лет он работает в клубах, ведет драматический и танцевальный кружки.

А Стася за это время стала зубным техником, вышла замуж, вырастила дочь. И вот неожиданно пришло письмо: дочь приглашала Залесова на свою свадьбу. Он изумился: Лиду он видел только в колыбели…

– Я у телефона! – звучно ударяет в ухо.

Задумавшийся Залесов невольно вскакивает. Вздрагивающей женственной рукой трет лоб, нервно перебирает пальцами тонкую кожу на щеке, гладит горло, в котором словно застрял комочек.

– Стася, это я, – тихо, испуганно произносит Залесов.

В трубке только взволнованное прерывистое дыхание. Наконец слегка охрипший голос тихо спрашивает:

– Ты?

– Я.

– Ну… здравствуй.

– Здравствуй, здравствуй, – торопливо кивает Залесов.

– Когда приехал?

– Ночью. Я у тети Лизы.

– Мы ждем тебя. Свадьба сегодня… – Голос успокоился и опять стал уверенным, звучным.

– Да, да, а как же! Для этого и приехал! – машет рукой Залесов, не замечая, что все время жестикулирует. – Стасенька, милая, ну как ты живешь?

– Хорошо.

– Здорова?

– Вполне.

– Я рад, – прикладывает он руку к груди и улыбается. Потом молчит, не зная, что сказать.

И там тоже молчат. Наконец раздается:

– Так ждем.

– Да, да… Не прощаюсь… – Залесов садится на диван, забыв положить трубку.

Тетя Лиза вплывает, как темная туча.

– Оглоблей бы тебя… Оглоблей дурь-то вышибать надо, – басит она и мрачно присаживается к столу. – Положи трубку-то! Такая жена… Такая дочь… Эх, проворонил… А что нашел?.. – Тетя Лиза вздыхает: – Душно… Открой, беспонятный!

– Что открыть, тетя Лиза? – торопливо спрашивает Залесов, стараясь не смотреть старухе в лицо.

– Окно, окно!

Залесов открывает и снова смущенно садится. Пестрые дятлы обстукивают деревья, пуская в садах гулкие пулеметные очереди.

– Закрой.

– Что закрыть?

– Окно. Бестолковый. Дует. Еще март, а не июнь.

Залесов закрывает.

– Что же сделаешь, видно, судьба, – бормочет он.

– Помолчи. Подай сумку. Да не эту. Бестолковый. Вон на окне. Да побыстрей. Руки отсохли?

Тетя Лиза вытаскивает из сумки трубку, которой прослушивает больных.

– Держи. Ну, чего ты рот разинул? Положи сумку на место.

Залесов кладет.

– Помелом бы тебя отсюда, помелом, краснобая, вертуна, – отрывисто бросает старуха.

– Теперь уже поздно говорить об этом, тетя Лиза.

– Вот именно, поздно, батенька мой. Старость подходит. Бобыль. Ни богу свечка, ни черту кочерга. В сорок лет польками да краковяками заниматься куда как хорошо. Всю жизнь на полатях с боку на бок переваливаешься.

– Ничего, подожди, тетя Лиза, – бодро встряхивается Залесов, – еще все впереди! Я вот хочу заочно кончить институт иностранных языков…

– Расписывай, расписывай… Разденься! Послушаю. А то всю ночь кашлял, как чахоточный.

Залесов снимает пиджак и сорочку. Тетя Лиза прослушивает сидя. Тридцать лет она имеет дело с человеческими сердцами. Для нее все шумы, хрипы, стуки в груди человека ясны и красноречивы.

Вот она, что-то услышав, хмурится, пожимает плечами. Передвигает трубку. Хитро посмеивается, точно захватывает организм на каком-то плутовстве; развеселившись, качает головой: «Ишь ты!» И вдруг ее густейшие брови ползут на лоб. Она даже произносит вслух: «Ого!» Опять прижимается к трубке. Притаилась, подслушивает. Волосы ее щекочут грудь, холодная трубка вдавливается. Старуха безнадежно машет толстой рукой. Неожиданно, что-то выследив, припадает к груди, ведет трубку из стороны в сторону, бормочет: «Скажи на милость!» И опять усмехается. «Вон что! Еще новости!» Словно с ней кто-то играет в грудной клетке, хочет провести ее, но это не удается.

– Да, батенька мой, и здоровье не сохранил, – наконец говорит она, откладывая трубку. – Истрепал сердце-то! К чему же ты пришел, не пойму? К разбитому корыту, что ли? Не-ет, оглоблей, оглоблей!..

Все эти двадцать лет Залесов жил полный ожиданий и надежд. Строил планы, мечтал. Ему казалось, что еще год, еще два, ну три, и нахлынут какие-то большие дела, события, и он что-то совершит. Он представлял себя то великим актером, то крупным ученым, который в знойной пустыне проводит каналы, сажает леса, то геологом, который продирается в дебрях тайги. Вот он восходит на вершину сопки, лицо обветренное, грубое, ветер треплет бороду, лосевую куртку. Во рту видавшая виды трубка, за плечами ружье. У ног неведомая долина. Здесь Залесов открыл огромные залежи золота. О делах его и скитаниях пишут книги…

А пока Залесов так мечтал, прошли пятилетки, прошумела война.

Во время войны он снова ушел в театр – из-за брони. Бывало, вскакивает утром с постели и, взволнованный, бежит к соседям: «Слушали „В последний час“? Что передавали?» И когда говорили о сдаче какого-нибудь города, Залесов чуть не плакал, сжимая кулаки. У него по-настоящему болело сердце.

Многие соседи помнят, как Залесов бегал торжествующий по общежитию и кричал: «Разгром под Сталинградом! Слышите? Окружили! Герои! Мало восхищаться ими! Это же… я не знаю что!» На глазах его сверкали слезы радости.

Война кончилась. Люди работали, отстроили города, заводы. Залесов влюбленно следил за их делами и снова мечтал открыть золотую долину. Благо для мечтаний оставалось много времени. В одном клубе он вел драматический, а в другом танцевальный кружок. Занимался каждый вечер три часа – и все. Залесову нравилась эта работа – легкая, спокойная и никакой ответственности.

Постоянным и главным чувством у Залесова была влюбленность. Он всегда был влюблен в какую-нибудь женщину, в жизнь, в природу. Любил он горячо, нежно, восхищенно.

По характеру мягкий, душевный, стеснительный, Залесов был любимцем всех окружающих. Да врагов у него и не могло быть. Натура его бездейственная, ленивая, но чуткая – болезненно страдала от всяких споров, схваток, резкостей, и поэтому он всегда сторонился их, уступая всем и во всем. А ничего не делая, не так-то уж трудно оставаться хорошим для всех подряд.

Восхищенный, влюбленный, он и не заметил, как пронеслись двадцать лет и он начал стареть…

– Да-а, ни богу свечка, ни черту кочерга, – задумчиво бурчит тетя Лиза. – Купи хоть подарки! На свадьбу же идешь… К дочери.

Удивительна бывает встреча с городом детства, да еще с таким городом, как Фергана, да еще когда ты не видел его двадцать лет.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю