355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Илья Лавров » Листопад в декабре. Рассказы и миниатюры » Текст книги (страница 29)
Листопад в декабре. Рассказы и миниатюры
  • Текст добавлен: 5 октября 2016, 01:07

Текст книги "Листопад в декабре. Рассказы и миниатюры"


Автор книги: Илья Лавров



сообщить о нарушении

Текущая страница: 29 (всего у книги 32 страниц)

Потерянный город

Двор был крошечный, а за низкой изгородью из дощечек и фанерок виднелся большой огород. На дощечках и на фанерках еще сохранились остатки надписей: «Осторожно – яйца», «Папиро…», «Фход воспр…», «Ход в баню со дво…» Вместо калитки висела дверца от кабины старого грузовика.

Среди преющего навоза в огороде была воткнута палка, а на нее насажен огромный белоголовый орел. Ветер разворачивал большие крылья, махал ими, словно орел собирался улететь к далеким таежным сопкам, из-за которых выползали белые острова облаков. Воробьи в ужасе шарахались от пугала.

Потап Манаков насмешливо смотрел на орла, довольный своей выдумкой. Все должно приносить пользу, даже эта никчемная, громоздкая птица.

Потапу семьдесят два года, но он мог еще, как говорил, ворочать кули. Длинный, поджарый и жилистый, ходил он по огороду бесшумно и легко, крадущейся походкой зверолова. У него тонкий, горбатый нос, недоверчивые зоркие глаза землистого цвета. Он острижен под машинку, лицо и голова густо покрыты медной щетиной. На нем вылинявшая синяя рубаха, старенький меховой жилет, брезентовые сапоги.

Потап взял в сарае топор и вышел на улицу, в палисадник.

У окна стояла старая береза. Она развесила до земли тонкие, длинные и такие мягкие ветви, что их как шпагат можно было завязывать узлом. Они плескались на ветру, всплывали. Коричневая кожица их в черных пупырышках, словно осыпана маком. На стволе трепетала папиросной бумагой, завивалась в трубки отставшая шкурка. Ствол сиял, будто щедро побеленный известкой, – прикоснешься темным пиджаком, останутся белые пятна. Ямки от выломанных сучков мокли, слезились соком. Молоденькие листочки блестели, как смазанные маслом.

Потап деловито осмотрел березу и прикинул в уме, сколько выйдет дров. Глядишь, лишняя двадцатка в кармане, а копейка рубль бережет.

Он поплевал на ладони, примерился и размахнулся. Береза мелко задрожала каждым листком. Потап с натугой вывернул топор. В стволе зияла глубокая рана.

Мимо шел механик лесопилки, кудрявый горбун, остановился изумленно.

– Ты чего это, сосед, делаешь?

– Да к лешему хочу снести эту корягу, – объяснил Потап, – в избенке темнотища из-за нее. Редьку посадил вон, она в тени хиреет. А эта дурила сколько места без пользы занимает. Выдеру, на ее место луку натыкаю.

– И поднялась у тебя рука! – нахмурился механик. – Люди весь город засаживают деревьями, а ты…

– Делать им нечего, твоим людям, вот и валяют дурака.

Механик сердито застучал каблуками, ушел.

Потап снова хватил топором. Услышав шаги, воровато поднял голову: не начальство ли какое, а то нарвешься на штраф. Теперь всего жди, в своем доме не хозяин. Потап вздрогнул: шел его сын Филипп, погибший на фронте. Такой же, как он, Потап, длинный, сухой, с медными, лохматыми волосами. Это наваждение продолжалось несколько секунд, пока старик понял, что просто неизвестный очень походил на Филиппа. Прохожий, как и механик, сердито глянул на щепки, покачал головой и ушел.

Что бы ни делал Потап, что бы ни говорил, с ним почему-то никто и никогда не соглашался.

Разрубая березу, выворачивая пень, Потап все думал о Филиппе, о родном городе Ново-Николаевске, теперь Новосибирске. И вечером, когда он после ужина курил махорку у открытого окна, прошлое не выходило из головы.

Когда-то он в Ново-Николаевске имел свою лавку – торговал мукой. Имел четыре дома. Большой двухэтажный и два поменьше сдавал квартирантам. А в четвертом, который находился через квартал, жил сам. Высокий забор, утыканный гвоздями, свирепый волкодав Борец катает по проволоке цепь. Он лаял таким могучим басом, что прохожим становилось жутко.

Три дома отобрали, и пьяный Потап жаловался сыну:

– Эх, в трубу, видно, пролетел… Кончать барахолку нужно. Закрывать лавочку.

Под «лавочкой» он разумел свою жизнь. Потап испугался: отберут последний домишко. Поэтому, как только началась первая пятилетка, он перевел дом на имя Филиппа, а сам уехал в Читу, где никто не знал о его прошлом. Торговал на барахолке ржавыми замками, деревянными шпильками, картошкой и редькой со своего огорода. Приобрел небольшой домик и, как только умерла жена, пустил на квартиру студентов.

Сначала Потап в революционные праздники надевал лохмотья, раскрывал ворота, чтобы видели все, и принимался чистить помойку. Он никогда особенно не верил в бога, а тут вдруг, проходя мимо закрытых церквей, вызывающе останавливался, снимал шапку и истово крестился. Но никто не обращал внимания на эти дурачества, и он бросил их.

До войны Филипп изредка писал отцу. Потом жена Филиппа сообщила: погиб под Москвой. И вот уже десять лет никто не писал Потапу…

Воспоминания прервали студенты – с хохотом вышли из своей комнаты.

Через несколько домов начинался лес. На тропинках – ниточки муравьиных дорожек. Полянки белые от зацветшей земляники. За пушистыми лиственницами, на берегу бурной и светлой Ингоды раскинулся пионерский лагерь. Слышны были звонкие голоса, пел горн.

Потап раздраженно закрыл окно: мешали думать. Стемнело. Пусто в комнате. Потап разделся – на шее вместо креста болтался ключ, – лег на широкую деревянную кровать. От кровати пахло дегтем, как от телеги. Дед в старину говорил, что запах дегтя убивает всякую заразу. У Потапа к спинке кровати была подвешена бутылка с дегтем. Потап не признавал докторов. Единственным лекарством он считал керосин.

– Карасин размягчает, – учил он соседей и, если болело горло, пил его, если кашлял, натирал им грудь.

Потап долго не мог уснуть, ворочался. «Видно, оставил нож на столе», – подумал он, встал, спрятал ножик. Еще отец говорил: если нож на столе – не спокойно на душе.

Сквозь дрему слышал гул весенней Ингоды. И приснилось Потапу: парится он в деревянной закопченной бане, что стояла у него когда-то в огороде в Ново-Николаевске. Пар на полке обжигающий. Голова и руки не терпят – он в шапке и рукавицах, яростно хлещет себя огненным веником. Потом выскакивает в огород, катается в снегу и снова на полке сечет спину веником. И вдруг он сидит в доме, дебелая жена Анфиса тащит блюдо пельменей. Потап выливает в тарелку водку, крошит хлеб и хлебает деревянной ложкой: иначе водка не брала.

Потап проснулся взволнованный. Едва рассвело. Над сопками розовый туман. Сердце тоскливо замирало. Невыносимо захотелось взглянуть на город, где прошла его молодость.

Поезд с грохотом врывался в темные тоннели. На боку несущегося паровоза белели крупные слова: «Мир победит войну!»

Когда поезд подлетел к новосибирскому вокзалу, Потап взял небольшой фанерный чемодан с висячим замком и вышел из вагона. Поток людей подхватил, унес по лестнице вниз, протащил через огромный зал, переполненный жужжащей толпой. И, только выйдя в город на вокзальную площадь, Потап остановился.

Он смотрел на громадный красивый вокзал с широкими лестницами, ведущими вниз, и мостами – на второй этаж – и сравнивал его с маленьким вокзальчиком, который торчал здесь двадцать лет назад. «Этакую махину отгрохали, расшиби вас горой», – подумал он растерянно. Огляделся, ничего не узнавая: по широкой площади катились трамваи, проносились автомобили, шли толпы людей. Из репродуктора летела музыка и голос командовал: «Дышите глубже, приседайте! Раз, два, три…»

Потап не мог понять, в какую сторону ему идти. Прежде стояли здесь маленькие домишки, лавчонки, дежурили извозчики на понурых клячах, у пивнушки горланили ломовики и привокзальные босяки. Теперь – площадь, сквер, огромные здания.

Потап озирался, словно в этом городе ни разу не был.

Тихо, неуверенно двинулся он по улице направо и скоро наткнулся на знакомое старое здание школы. Раньше она поражала размерами, а теперь среди новых домов казалась маленькой, скромной.

Потап двинулся дальше. Теперь он разобрался, куда идти.

Среди новых зданий в четыре-пять этажей, окруженных чугунными решетками, цветами и деревьями, уцелел квартал старых бревенчатых домишек. Они покосились, почернели, вросли в землю, походили на грибы у подножия сверкающих великанов-зданий. Потап хорошо помнил их, гостил в некоторых. Сейчас их окружал новый забор. В ворота, рыча, вкатывались грузовики с кирпичом, известкой, железными балками. На одном из домишек возились рабочие. Крышу они уже сорвали и сейчас сбросили первое трухлявое бревно. Оно грохнулось, посыпались гнилушки. Из клубов пыли вылезали то печь среди груды мусора, то недоломанная стена, то одинокие косые ворота, то белый от известковой пыли тополь.

Над ними плавно скользнула решетчатая стрела подъемного крана, подавая на пятый этаж связку железных балок.

«Сносят, – подумал Потап, – весь городишко сковырнули». Потапу не жалко этих грибов, но и на новый горделивый город, который поглощал старый городишко, он смотрел холодно и сурово. Тоска навалилась на сердце такая, что от нее подгибались ноги, он волочил их.

Эта улица называлась прежде Кузнецкой, а теперь – проспектом Ленина. Знакомые дома уже не попадались, точно их никогда не было. Только с трудом узнал бывшее купеческое собрание, перестроенное, превращенное в театр. «Комедию ломают», – ощерился Потап.

Полгорода знало Потапа Манакова, полгорода знал он. Теперь же вокруг шумело незнакомое племя. И он, Потап, им чужой, непонятный, и они Потапу чужие, непонятные.

Широкий проспект в нарядных зданиях и в шумных аллеях простирался вдаль.

Прокатил голубой автобус, распустив длинные усы из водяных струй. Они с шипением окатывали асфальт.

На телеге мальчишка вез пустые бутылки в ящиках. Бутылки отчаянно гремели и почему-то не разбивались.

У книжного магазина выставили стол с журналами и газетами. Дунул ветер, принялся бурно листать их. Продавец торопливо начал класть на каждый журнал камень.

Промчался грузовик с поющими солдатами.

Держась за руки, в белых панамках, в трусиках, прошла колонна малышей из детсада. Ряды их кривились, растягивались.

Потап жадно вглядывался в лица прохожих: нет ли знакомых?

Навстречу шел маленький старик в потрепанном пиджаке и полногрудая женщина в красном платье, со связкой баранок на плече. Старик махал руками и, сердито шевеля седыми бровями, говорил:

– Носитесь вы со своим бригадиром, как с писаной торбой. А он краснобай, ни больше ни меньше! Крас-но-бай! Мастер только распинаться на собраниях!

Женщина засмеялась, отломила баранку.

– Да я его и не защищаю. Я сама его крепко прочесала на завкоме.

За ними шла шумная толпа молодежи. Все в синих майках с белыми воротниками, в тюбетейках. Самый плечистый и лохматый, с мячом под мышкой, басил:

– Профессор ему вопрос по марксистской эстетике – Простоквашин мнется, профессор ему вопрос по истории – Простоквашин мнется…

Вся компания захохотала. Потап не понял ничего из сказанного.

Его обогнали двое рабочих в засаленных спецовках, девушка с косами и в шароварах. Она доказывала:

– Да что вы мне толкуете про Ангаргэс? У нас на Обьгэсе объем только одних земляных работ…

Дальше Потап не расслышал. Да-а, а вот однажды в этом квартале завязла в огромной луже подвода с мукой, которую везли в лавку Потапа. Разъяренный пьяный возчик Мишка бил коня поленом, пока тот не упал.

Потап вышел на Красный проспект. И опять растерянно остановился. Ровно и строго выстроились по бокам огромной площади серые величественные здания. Откуда эта площадь?

Здесь же был базар, лавчонки, коновязи, была и его лавка. Тучи голубей, навоз, лошади ржут, грызутся, оглобли у саней задраны вверх. Кишит толпа. На санях каменные багровые туши баранов. В мешках стучат круги мороженого молока, гремят пельмени, пересыпается клюква, точно алые бусины. Беспризорники очищают карманы у зевак. Валяются пьяные у монопольки. Присев на корточки, гадают цыганки, кутаясь в рваные пестрые шали. Шулер Фомка Заноза с черными глазами и красными белками обыгрывает в карты крестьян в тулупах, в рукавицах из собачьих шкур. Цыгане в плисовых шароварах яростно хлопают по деревянным от мороза рукам покупателей, бичами гоняют по кругу лошадей, сверкают неистовыми жуликоватыми глазищами.

А вокруг базара – кривые улочки, палисадники с натянутой колючей проволокой. Среди сугробов ночами раздавался вопль: «Помогите!» Но никто не выходил. Псы рвали цепи, хрипели полузадушенные.

Все это пронеслось перед глазами Потапа.

И вот лежит, слегка дымясь, влажная площадь. Сбоку сверкает огромными окнами универмаг. Через дорогу – строгое здание банка, за ним вздымаются магазины, институт, многоэтажный дом горсовета. А на той стороне площади, где был центр базара, сквер пестреет цветами, шумит деревьями и голосами детей. За сквером поднимается величественное, как храм, здание с огромным серебристым куполом, с могучими серыми колоннами.

Здание так поразило Потапа, что он остановил школьницу в коричневом платье с белым фартуком.

– Барышня, а что это за дом?

– Оперный театр. А вы, дедушка, приезжий? – Глаза девочки сверкали, как два синих огонька.

– Ишь ты… Такому дому и такое применение… Для игрушек приспособили.

– Почему для игрушек? – удивилась девочка. – Сегодня, например, идет опера «Пиковая дама».

– Хм, – скривил губы Потап, – пиковой дамой на том месте Фомка Заноза орудовал.

Потап двинулся дальше, а девочка с недоумением смотрела вслед. Он шел прямой, непомерно длинный, суровый. Асфальт размяк от зноя: на нем оставались оттиски каблуков. Далеко, в конце проспекта, за Обью висели обрывки туч.

Театр показался вблизи еще огромней и таким тяжелым, что он как будто наполовину вдавился в землю. Потап раздраженно отвернулся. Здесь где-то был его дом. Старик остановился, ничего не узнавая. Не только дома, всего квартала не было. Поднимались четырехэтажные здания, окрашенные в розоватую краску. На балконах виднелись фикусы в кадках. Только у входа в «Гастроном» Потап узнал два старых, раскидистых тополя, посаженных еще отцом.

Шли женщины в пестрых платьях, мужчины в шелковых рубашках, а Потап стоял в суконном костюме, который в жару казался ватным. Пот катился по щетинистому лицу.

Тополя шумели вдоль тротуаров, цвели, стояли седые от пуха. Ветер уносил его, и деревья точно дымились. Завивалась пуховая метель. Ямки, канавы полны легкими, полупрозрачными сугробами. Они развеивались от взмахов крылышек, когда воробьи садились на землю. Грузовик остановился под тополем, и сразу в его кузове стало бело и пушисто.

Потап, залепленный пухом, тихо брел.

В следующем квартале еще сохранились старые, бревенчатые домишки. Надолго ли? Вон уже навалены вдоль дороги горы камней, гальки. Роют какие-то ямы, возят доски.

Потап подошел к угловой усадьбе. Вот они, его отобранные дома. Хлопнула гулко тяжелая калитка, весело тараторя, вышли девушки в белых платьях. Со смехом присели, ловя взлетевшие от порыва ветра подолы. На втором этаже открылось окно, высунулась пожилая женщина в платке, крикнула:

– Девчата, вы куда?

– На стадион, мама!

– К обеду не опоздайте.

– Ладно!

Стукнуло окно, закрылось. На подоконнике стоял красный цветок «ванька мокрый», сидела кошка, обвив передние лапы хвостом.

Потап знал: там девять комнат. Дома еще были крепкие, хоть и почернели, а вот ворота и забор без хозяина погнулись, некому подпереть.

Ноги стали совсем ватные, подгибались. Потап бросил чемодан в тень около палисадника, опустился на него. «Где это я? Почему здесь?» – подумал он и никак не мог собраться с мыслями. И вдруг в глазах его стало темнеть, дыхание перехватило. Потап шарил по земле рукой, пальцы во что-то вцепились…

Под вечер подошел милиционер в белом кителе, стал трясти:

– Эй, отец, спишь, что ли?

Голова мотнулась. В волосах запутался тополевый пух. Рука Потапа сжимала камень. От этого кулак был огромным. Милиционер попробовал вытащить камень и не смог.

Люди выходили из ворот, спрашивали:

– Кто это?

И все пожимали плечами…

1954
Где вы все?

В немыслимой дали вижу отцовский бревенчатый дом…

Я не нахожу места, мотаюсь из комнаты в комнату; книги, учебники валятся из рук. Я так люблю, и так тоскую, и так рвусь к ней, что готов закричать. Она совсем близко, она живет лишь в одном квартале от меня. Она – это студентка Лиза.

Я не знаю – красивая она или нет. Она вся по-южному смуглая, ее нежное лицо – в темном румянце, ее черные волосы – вьются. Нос у нее мягкий, широковатый, губы крупные, а сама она небольшая, но плотная.

Нет, она не красивая, она для меня просто прекрасная…

Не вынеся разлуки (мы виделись с ней давным-давно – утром), я натягиваю на себя старенький плащ, надергиваю кепку и выбегаю из дома, выбегаю на ветер, в листопад, в сумерки осени.

Напротив нашего дома – татарское кладбище, заросшее старыми соснами. Сосны шумят под ветром. Преодолевая его, с карканьем, с гвалтом, летит огромная стая ворон. Где они были? Как собрались вместе?

Каждый вечер, лишь только начнет смеркаться, эта воронья орда слетается сюда на ночлег. Вот и сейчас они мечутся, галдят над кладбищем, некоторые опускаются на сосны темными хлопьями, а других ветер сметает в сторону, и они снова пробиваются к соснам.

Я никогда не видел, чтобы на этом кладбище хоронили. Высокий, старый забор его еще крепок, могучие ворота всегда закрыты. Таинственное, сумрачное, пустынное кладбище. Говорят, что там, в сторожке, живет глухонемой богатырь-татарин. Мальчишки не лазают на забор, они боятся его…

Миновав это кладбище, бегу дальше мимо деревянных домишек с палисадниками. Студеный ветер рвет полы моего плаща, сечет лицо песком, катит по шишковатой мостовой сухую листву, обрывки бумаги, пучки соломы; вот он сорвал с прохожего шляпу, и она закувыркалась по дороге, а прохожий побежал за ней. Клубы взметенной листвы и пыли то и дело обрушиваются ка меня. Угрюмые тучи несутся, изредка холодная капля, точно градина, бьет в лицо.

Мне нравится все это бесприютное, холодное, некрасивое и ненастное, нравится потому, что среди всего этого я скоро, скоро увижу мою милую, мою смуглую.

Я бегу и даже не подозреваю, что эти минуты врезаются в мою память, в мою душу, в мою жизнь, и что эти минуты нетерпеливой, молодой любви будут вспоминаться мне и через десятилетия…

Вот он, серый, обшитый досками дом с белыми распахнутыми ставнями. Ветер дергает их, пытается сорвать с крючков. Он уже оголил рябины, и на них мотаются только красные корзиночки ягод. На подоконниках видны герань и «ванька» мокрый в глиняных горшках.

Едва я останавливаюсь у палисадника, как из калитки выбегает Лиза. Когда она успела увидеть меня? Наверное, сердце подсказало, что я бегу к ней.

Она торопится навстречу, надевая коричневое кожаное пальтецо. Ветер взвеивает его, и она никак не может попасть в рукав. Так и подбегает ко мне с пальто на одном плече.

Мне показалось, что я кричу восторженно, метнувшись к ней. Мы охватываем друг друга, прижимаемся, словно не виделись сто лет. Забыв о прохожих, целуемся и бежим среди клубов пыли, мусора и листьев, бежим и целуемся, и забегаем за ее домишко. Там высится штабель бревен, скрепленный по концам толстой, ржавой проволокой. Бревна лежат здесь уже несколько лет, они потемнели, высохли и потрескались. Неширокое пространство между бревнами и глухой стеной дома заросло крапивой, лебедой, чертополохом.

В этом укромном месте мы и скрываемся.

Сорняки уже посохли от заморозков, почернели, ветер и сюда накидал всякого мусора, клочков бумаги, мальчишки понатащили для игр всяких коробок, ящиков. Они даже смастерили из тополевых веток шалаш. Сухие листья их трещат под ветром.

Но нам это место нравится – нас никто не видит. Мы стоим и целуемся, и нам кажется, что все счастье мира, вся радость жизни, весь восторг любви уместились в этом закутке. Грудью, коленями я ощущаю упругость юного тела, я глажу его, обтянутое платьицем, я страшусь его потерять…

Сорок лет прошло с этого вечера, а я все слышу гвалт сносимого ветром воронья над татарским кладбищем, вижу клубящиеся в ветре листья и бумажки, кувыркающуюся шляпу, укромное ущельице между бревнами и домом. И снова ощущаю горячие губы и прелесть упругого тела, и в душе снова вспыхивает непостижимо радостная, мучительно-восторженная любовь…

Где вы все, любившие нас?

Куда унесли вас студеные ветры?

Вишневый пирог

Была у меня когда-то славная, добрая тетя Нюра. Долговязая, тощая, она казалась мне красавицей. Среди наших родных она славилась умением стряпать необыкновенные вкусные пироги. Мужем ее был мой дядя. Дядя Вася Гурин. Он пил частенько и пьяный обижал тетю Нюру, но я все равно любил дядю Васю. Был он красивый: усищи, глазищи, ручищи у него – одно загляденье.

Мне было лет шесть, когда произошла история с пирогом. Кажется, отмечали день рождения дяди Васи. Много родственников собралось тогда в небольшом домишке Гуриных.

Помню, в открытые окошки так и пыхала жара, и мои родичи не знали, куда от нее деться. В палисаднике под березами расстелилась черно-золотая сеть из теней и бликов.

Стол окружили приодетые мужики и бабы. Так они называли сами себя.

Ломовые извозчики, пимокаты, водовозы, грузчики, мясники – усатые, бородатые – вот кто пришел в гости к дяде Васе. Они еще были трезвыми и поэтому говорили степенно, говорили о ценах на овес, на муку, на сено. Взрослый Христос и Христос маленький на руках божьей матери и разные другие святые смотрели на них с икон, стоявших высоко в углу на божнице.

Дядя Вася разливал пока еще по небольшим чаркам водку из большущей четверти.

Отец мой, несмотря на жару, оделся в черный суконный костюм – борода его и усы были аккуратно подстрижены. Нравилась мне и мама – какая-то просветленная, в синем сатиновом платье, непривычно праздничная.

Тетя Нюра пела-заливалась:

– Отведайте, мои дорогие гостенечки, чего бог послал!

А бог кое-что послал на стол. Конечно, дымились в тарелках неизменные пельмени. Вкуснейшие, настоящие. Мужчины, выпив за здоровье хозяина, сразу же налегли на них. Но мне пельмени были не в новинку, и я отказался от них. Я не спускал глаз с пирогов. Вернее, с одного пирога. В блюдах лежали пирожки с мясом, с картошкой, с груздями. И еще красовались два больших пирога: один с красной рыбой кетой, а второй… Вот второй-то и заворожил меня. Это был пирог с вишней. Вишня тогда была в наших сибирских краях редкостью. Ее привозили с юга только сушеную. Я, наверное, и ел-то ее, несушеную, всего лишь два-три раза.

Я любил вишневый цвет, любил само слово «вишня». Какое чудное слово – южное, теплое, шелковое!

Брат как-то принес ее мне. Из свернутого воронкой тетрадного листа щетинились зеленые черешки, росшие из ямок на ягодах. Я вытаскивал за эти черешки бархатные, почти черные ягоды, благоговейно вкладывал в рот и радостно-испуганно сосал их.

И вдруг на столе – только руку протянуть! – расстелился никогда не виданный мною вишневый пирог. Его поверхность украшали клетки из веревочек теста.

И перекрещенные полоски теста, и бортики пирога зарумянились, они, конечно, будут похрустывать на зубах. Я видел красную каемку внизу на тесте, видел вишневые пятна на блюде. Пирог был явно теплым. Рот у меня наполнялся слюной, которую я едва успевал проглатывать.

За столом из детей были только я да сынишка тети Нюры Ленька – мой ровесник. Тетя Нюра очень любила нас и поэтому принялась угощать нас прежде взрослых.

Ленька бесцеремонно протянул руку и ткнул пальцем в бок вишневого пирога:

– Этот! Режь мне этот! Скорейча! Да чтобы ягод больше было. Ну же, режь давай!

Когда тетя Нюра клала ему кусок пирога на тарелку, я увидел мокрое, ягодно-красное донышко.

– А тебе? – спросила тетя Нюра. – Тоже ягодный?

Тут-то все и началось.

Как-то мама воспитывала меня: «За столом держи себя скромно, сам ничего не бери, пока не угостят. Не жадничай». Может быть, из-за этого наказа, а может быть, из-за Ленькиного поведения за столом я вдруг ответил:

– Нет, я вот этот возьму, – и взял ближний пирожок.

– Он же с картошкой! – испугалась тетя Нюра. – А этот с вишней!

– Я этот возьму, – упрямо пробормотал я и подумал: «Я не какой-нибудь жадюга Ленька… Вот она второй раз предложит мне пирог с вишней, тогда я и возьму его».

За столом уже вовсю шумели, сняв пиджаки, пили, хрипло хохотали. Ленька, противно чавкая, уплетал свой пирог, пальцы его покраснели от ягодного сока, губы тоже и даже подбородок. Тетя Нюра закрутилась вокруг стола и, должно быть, забыла обо мне. А я уныло жевал отвратительный, как мне тогда казалось, картофельный пирожок. И, жалея, смотрели на меня в окошко подсолнухи улыбчивыми глазами в желтых ресницах.

– А у меня-то пирог лучче, скуснее, – похвастался Ленька, – в вишнях косточек нет – мамка их шпилькой повыки… повуки… повы-ко-вировала. Я их все обсосал так, что на них ни фига не осталось. Тебе там нечего было бы обсасывать. А ты дуррак, что ли? – картофельный взял вместо вишневого!

Я угрюмо молчал, мне так и хотелось садануть его кулаком в бок. Стеснительный я был, самолюбивый и до нелепости неуклюжий и душевно и физически.

И все-таки тетя Нюра вспомнила обо мне. Разнося чай, она поставила передо мной чашку и опять спросила:

– Может, я положу тебе пирожок с вишенками?

И как будто какой-то черт дерганул меня за язык, и я сказал:

– Я вот… этот, – и взял пирожок с груздями. Я их, с груздями, терпеть не мог. Но я все-таки взял, твердо решив: «Вот еще раз как предложит с вишней, так я и соглашусь».

Но третий раз тетя Нюра уже не предложила мне. Она безжалостно распластала волшебный пирог на треугольники и разложила их по тарелочкам перед женщинами. Среди стола осталось неестественно пустое блюдо с кровавой лужицей.

– Ну, сватья, ты и мастерица печь пироги!

– Это же язык можно проглотить!

– Сладко вишенье, да барско кушанье!

Зашумели женщины.

– А ты чего не взял пирожок с вишенками? – спросила меня мама. – Возьми мой, – и она протянула свою тарелочку.

– Больно-то нужно! – сгрубил я. – Вот этот я… с груздями… Этот, – буркнул я угрюмо и почувствовал, что глаза мои наливаются злыми слезами.

И картофельные, и с груздями пирожки я едал и дома, – век бы мне их не видеть. А вот волшебный исчез, и даже блюдо тетя Нюра унесла на кухню, а жадюга Ленька шмыгнул за ней, чтобы, конечно, облизать блюдо…

Подумать только, вот уже пятьдесят пять лет как я помню этот злосчастный пирог!

И вот ведь как дело-то сложилось. Сколько я ни живу на свете, а пирога с вишней так и не отведал еще. Да, пожалуй, и не удастся его отведать. Несколько будильников уже износилось, отстукивая мое время. Как раз на пирог-то может и не остаться его.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю